355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Мудрая » Геи и гейши (СИ) » Текст книги (страница 22)
Геи и гейши (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Геи и гейши (СИ)"


Автор книги: Татьяна Мудрая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)

– До меня дошло, – сказал Лев. – Смысл бернова жития именно в том, что за это чудотворение его признали святым покровителем обители… разумеется, после долгого идеологического сопротивления.

– Поняли вы одну лишь половинку. Чудесам мы тут не доверяем, ведь они могут явиться откуда угодно: есть такие миры, где то, что слывет у нас чудом, – всего лишь разменная монета, которую могут в равной мере чеканить и король, и шут. Но и репрессиями мы заниматься не станем. Нет, вовсе не в том дело: все его найденыши пили наше вино, ели наш тминный хлеб и запивали его водой из ключа, сидя за большим столом трапезной, и от того проявлялся дух, скрытно от них самих прозябавший в сквозной, трепетной плоти подобно робкому огоньку, да и сама плоть крепла. А некоторые сами вкладывали от своего духа в наше вино и хлеб, как сделал тот старец на быке. Потом они уходили туда, откуда взялись, раздираемые противоречивыми чувствами: остаться – или совершить назначенный им Путь, что они прояснили или приняли на себя здесь. Только они и самим своим уходом возвращались, и приходили только ради того, чтобы удалиться снова.

– И вот почему, – заключил аббат, – в тот день, когда судьба им вернуться, – а возвращаются они точно в один из дней сбора винограда и каждый раз иные по своему облику, только запах, издали чуемый нашими псами, одинаков с прежним, – накрываем мы на стол в главном погребе, куда нет хода в обычное время и где хранится вино особой, самой древней и потаенной выдержки. Тогда приходят и располагаются вокруг стола двенадцать странников, почему-то ни больше и ни меньше, и сам Берн, что заслужил прописную букву в начале своего имени, садится за стол тринадцатым. Вот этот стол, и здесь, в этом бочонке, то самое вино. Смотрите!

– Эк тебя, дружок, угораздило, – сказала Аруана. Была она теперь куда моложе не только Марикиты, но и Марфы, а на язык много острее и бесцеремонней обеих. – Разуй-ка глаза! Или, как говорят, разверзни вещие зеницы, как у испуганной орлицы. Даже если Беллу счесть заместительницей ее славного и орденоносного шерстистого предка, здесь же вместе с тобой и достославной парой пока не двенадцать, а всего одиннадцать едоков и питунов, потому что я стою над игрой и Белла также. И хотя мы все пока родились лишь от хлеба, что благословил наш Мариана, а не от вина, которое ты припер на своем святом горбу, ты, соединение мэтра Рабле, Пантагрюэля и брата Жана, уходи прочь, потому что нам позарез нужен последний игрок. И Беллу бери себе в помощь – ибо куда тебе против ее нюха!

– А нам можно остаться? – спросил Лев.

– Вас я приветствую с большей радостью, чем ту пару, которая родила лишь начало своей любви, и ту, которая воплотила всю ее, потому что вы в вашей любви родили человека, пусть то пока лишь один из вас самих. Займите места рядом с нашим александрийским монахом и ждите – теперь уж недолго осталось.

ТРИНАДЦАТЫЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

Бог создает человека в форме своего зеркального отображения – до этой мысли додумался еще великий Кузанец. Но в какое зеркало смотрится Сам Бог? В какое же, если не в зеркало Своего творения, того, что называется могучей и своевольной фюзис, природой! И оттого, что и природа смотрится в Бога, в нем возникает идея Совершенного Отражения, которое может существовать своей особой жизнью в Межзеркалье – и говорить с Ним, и быть Его любовью.

А что в природе являет собой ее истинный символ лучше виноградника? Он несет на себе знаки войны и мира, свадебного торжества и свадебного кровопролития. Стройные ряды чубуков, курчавый всадники в их кудрявом порядке, как писал Мандельштам; легкая вязь их письмен, игра в сражение и сражение ради игры, жизнь на грани сладостного риска, постижение на грани экстаза.

Виноградник – замкнутый вертоград сестры моей, возлюбленной моей. Женщина – та, кто посылает мужчину стеречь ее виноград, стеречь, но и расхищать, беречь лучший его цвет от лис и лисенят, – но и срывать грозди, давить ягоду, упиваться соком и суслом, пьянеть от солнца, вина и хлеба, замешанного на густом винном осадке. Лишь с соизволения жены совершает муж свое воровство и святотатство.

Виноградник – буйство и пение последнего дня сбора, исступление менад и корибантов, ноги, по самый пах забрызганные благородной кровью плодов, распущенные волосы, дикие глаза, смех и ярость. Празднуется смерть ягоды, предрекающая рождение вина так же точно, как гибель зерна предваряет появление хлеба.

Виноградник – царственные галереи иудейской Обещанной Земли, библейская тучность грозд и сень листвы, могучая стать лозы и тишина под ее сводами.

Виноградник – зелень листвы, темная алость сока.

Зеленое и алое – цвета Марии-Девы: самое жаркое сердце, что было и есть на земле, пронзенное стрелой холодного небесного огня.

Зеленое и алое – лист лозы, подобный листу бумаги, и то вино из виноградин сердца, которым пишет на листе поэт.

Зеленое и алое – соединенные в игре цвета александрита и лучшего из опалов, гелиотроп и Святой Грааль, кровь и жертва Христовы.

Зеленое и алое – мои глаза с темными и будто расплывчатыми звездами зрачков: то они одеты плоским медным блеском донного фосфора, то играет в них, наливается живой рубин, как у волка перед пламенем костра. Выглядит это зловеще – люди зрят в этом древние символы земной мощи, змеиного соблазна, драконьей сути, забывая об амбивалентности многих знаков.

Читай же строки и знаки винограда, знаки войны и мира, любви и жертвы, гибели и преображения!

В знаке Скорпиона

Имя – БАЛМОРАЛ

Время – между октябрем и ноябрем

Сакральный знак – Крылатый Змей

Афродизиак – белладонна

Цветок – белая кувшинка

Наркотик – абсент

Изречение:

«Смешалось все – комнаты и зеркальные отражения комнат, лица и маски, и никто уже не различает, где тварь, а где творец. Но это не имеет значения: беспорядок этот прост и приемлем, как сон во сне».

Хорхе Луис Борхес

Рыцарь Виноградного Пика и Черемухового Острова, беспечный двоемонастырствующий аббат при последних словах Аруаны собрался и тронулся в путь: объемистая склянка с рубиновым эликсиром жизни за пазухой, на лысой голове – широкополая шляпа, посох в руке и у ноги – белая собака, воспоминание о прекрасной хозяйке, что его не приняла, и более добросердечная ее ипостась.

А путь его лежал прямехонько в город Лютецию, святое обиталище всех импрессионистов и пуантилистов, Мекку для служителей всевозможных искусств, город, где святая Женевьева простирает свой плащ над башнями, церквями и теми болотами, что остались лишь в былой топонимике, но как магнитом влекут к себе жителей другой столицы, носящей на себе и в своем имени тот же влажный, засасывающий знак. И Зенобия, и Оливер, и Далан, и Влад, и Марфа, и Рахав, и Лев, и вообще все из нашей неполной дюжины жили в этом городе – а если не жили, то припадали к его камням хотя бы мысленно, в горестной разлуке и неутолимой печали.

Когда аббат достиг своей цели, шел дождь, и город, серый на сером фоне, расцветал подобно розе, вышитой на шелковом свитке какэмоно, вертикаль его знаменитой железной башни тянулась подобно стихотворному столбцу иероглифов на картине в стиле «горы-воды»; башня вместе с двуглавым собором, еще более знаменитым, возвышались как скалистые острова посреди струящихся мостовых, в пелене влажной капельной мороси, что непрерывно связывала небо и землю бесконечными хрустальными стежками.

Этот собор и другие соборы, днем – грустные невесты божии, ночью поднимаются как горделивое средоточие нездешних сил, своими нервами и нервюрами, кораблями своих приделов и изогнутыми парусами сводов, руки, ладонями стен и пальцами колонн молитвенно уловляя, ограждая и замыкая в себе энергию земли, ее мощный григорианский распев. Ибо храм даже и без органа, что пророс своими трубами сквозь все стены, – инструмент Славы Божией.

Но и в светлое время суток – дивные розы, цветущие под игольчатым порталом, и играющие многоцветьем мозаики витражей впускают внутрь лишь благую часть хмурого дня: жесткий ультрафиолет становится лилией и сиренью, инфракрасное рождает тюльпаны, серое – радугу, и лишь зеленое пребывает неизменно, как сама истина.

В одном из таких старинных соборов Латинского квартала санкюлоты некогда устроили кофейню, сбив крест и разгородив рвущееся ввысь пространство этажами, как бы на коммунальные квартиры будущего времени – но и они, эти нехорошие квартирки, и самая первая коммуна, слава Богу, еще были даже не в зачатке и могли вовсе не состояться.

Кофейня, к счастью для ее учредителей, была поставлена на хорошую аристократическую ногу, не уступая знаменитому «Прокопу», а в чем-то и превосходя его. Сии вещи в какой-то мере оправдывали то насилие и осквернение, что учинились над храмом, когда в нем проводились игрища крытых золотой краской, полуголых богинек свободы. Главный напиток слуги-алжирцы ставили на раскаленный песок в крошечных латунных турках, коньяк был из того самого замка, из какого положено, а что до шампанского, которое здесь также изволили пить, то, по слухам, каждое воскресенье ровно в полночь его освящала тень почившего в бозе первооткрывателя. Клиенты были отборные, не шантрапа какая-нибудь, цены же… ну, о ценах в свое время осведомляли Шэди, а мы насчет этого предмета лучше помолчим.

После реставрации бурбонов и бургонского, когда настали иные времена и иные моды на распитие горячительных напитков, переосвящать храм не стали: слишком уж пропитался чужеродным, нехристианским духом. Странно, тем не менее: в других церквах тоже и карманьолу распевали, и полуголых баб на трон всаживали, а ничего, выветрилось как-то. Видать, на всё есть перст Божий.

Вот и осталась здесь с тех пор элитарная кофейня, по-современному кафе. Хотя омеблировали ее на комфортный современный лад, пол первого этажа во все эти смутные времена оставался таким, каким был задуман на веки вечные: выложенным из черных плиток на белом фоне круговым лабиринтом, во всем подобным Шартрскому или тому, что находится в Амьене. Когда-то по этой альтернативной розе на коленях двигались кающиеся, имитируя паломничество в Святую землю, позже шаркали подошвами усталые кофеманы, выщелкивали каблучками канкан и фокстрот разудалые девицы, а теперь поверх его дантовской спирали были нагромождены резные столы и стулья с плюшевой обивкой табачного цвета, бар же с полукруглой черной стойкой и алыми табуретами органично вписался в сердцевину.

Прямо сюда направили свои гармоничные шесть стоп Эмайн и Белая Собака, подобные стиху лучшего в мире поэта. Счастливо миновав ресторацию «Седьмое небо», что в продолжение пожара, так беспардонно расписанного Владом, ненароком слетела со своего полусогнутого бетонного нашеста и благополучно приземлилась в одном из самых злачных мест мира, они прибыли к месту назначения строго по намеченному графику.

Аббат был прекрасно известен здесь в качестве поставщика наилучшего красного, поэтому в сей ранний час был впущен без особых разговоров и оправданий. Главная работа начиналась тут ближе к вечеру, поэтому в дождливый полдень в кафе была пустыня. Только кельнерша в черном платье и белом кружевном воротнике, пышно цветущая и грустная, как на известной картине Мане, перетирала чашки и стаканы, да некий вылощенный и совершенно невероятный фрачный персонаж типа «денди со шприцем» приник к полу в крайне запутанной асане, не имеющей популярного имени, но среди особых любителей известной как «Скорпион»: руки уперты в коврик ладонями, ноги – острыми коленями, а все тело выгнуто наружу так, что ступни стоят на голове, крепко охватив макушку и затылок своим подъемом и босыми пальцами. От этого денди смахивал на длинный и мягкий ластик, скрученный в кольцо.

Эмайн засомневался, можно ли для некоей оказии спрямить тело, ничего в нем не сломав и не повредив.

– Да это ерунда, просто ломка у него, чудака, такая, – пояснила кельнерша. – Или приход, точно не скажу.

– Кольнулся, что ли?

– Не видала я при нем ни баяна, ни дербана. Или с собой приносит, или, того лучше, вырабатывает в себе и гоняет по кругу один и тот же авторский коктейль Джеф. Жадина такой – не поверите!

– Оживший символ вечного невозвращения, – глубокомысленно съязвил священник.

– Возвращается он как раз аккуратно – едва солнышко взойдет, – девушка расставила стаканы и взялась теперь за бутыли, запорошенные едва ли не вековой пылью и плесенью. – Не понимаю, ради чего только. Разве что за своим антикварным зельем: купит в кредит одну бутылку и полгода держит в моем шкапике, ну, я ему каждый раз и капаю в наперсток воробьиную дозу. Вот такая он непростая штучка, этот лорд Балморал.

Она выставила на столик рядом с закольцованным лордом квадратный мутно-зеленый штоф и такую же, но чуть более прозрачную стопку.

– Постепеновец в деле самоубийства, – продиагностировал Эмайн, сразу распознав марку. – Травится настойкой артемизии абсинтум, самой страшной полынной горечью в мире: хинин и то ее слаще. По мне уж лучше бы ему радиоактивный чернобыльник в зеленом вине настаивать или артемизию драконью, то бишь тархун или эстрагон, – в кахетинском красном, что есть дальний родич мальвазии: во второй похоронили герцога Кларенса, а в первой – одного духанщика по имени, кажется, Кинто или Камо.

– Да его ничто не берет: ни спирт, ни ректификат, ни безденежье, – буркнула кельнерша. – А однажды – с горя или спьяну – свалился со здешнего седьмого неба на мостовую, так и то не разбился, только покалечился малость. О себе с той поры говорит, что, как Антей, возродился от прикосновения к матери-земле. Ох, боюсь, кто-то иной из него получился – ведь хром он стал не на правую, а на левую ногу! Шрам еще этот на лбу, точно молнией в него наискосок метнули. И, заметьте себе, – совсем рыжий!

– Три метки сатаны: хромота, клеймо и обильный огненный волос, – согласился с ней Эмайн, скорчив самую глубокомысленную мину. – А что, свою рыжину он тоже после падения приобрел?

– Всё шутите, – кельнерша отвернулась, чтобы подобрать с пола гладкий черный цилиндр и такие же лакированные штиблеты: первый переставила поближе к денди, вторые попыталась водрузить рядом со стопкой, но вовремя спохватилась и поменяла предметы местами.

– Шучу? Нет, просто сочиняю, – ответил он. – В ноябрьский холод, мрак и мразь, в кружение огней выходит Странник, не боясь, искать, что смысла в ней, – а именно, в квадратной бутыли с круглым горлом, сем совокупном знаке земли и неба. Да и все в этом городе носит на себе их знак: пресная вода падает сверху вниз, как железный занавес, а каменные соборы легкими двойными фонтанами вздымаются в небо, швыряя в него целые чашки солоноватых океанских брызг.

Балморал тем временем, либо увидя принесенное, либо будучи потревожен разговорами, упруго разомкнулся и прянул на сиденье, цепко ухватив бутылку и с умеренной алчностью поглаживая как ее ян, так и инь. Как он ни был изношен телесно и духовно, однако все-таки скептического определения кельнерши не заслуживал: из-под фрака светилась рубашка с белейшим пластроном, упомянутые выше облачения для крайнего верха и крайнего низа только что побывали в руках лучших мастеров чистильного дела, а в петлице сверкала золотая булавка в виде циркуля. Нет, не тянул этот шут на клошара или наркомана! А вот чем-то неуловимым он был похож на Василия-Василису, пророка и пьянчугу – может быть, своей отключкой или язвительным огоньком в неподвижном правом глазу. Или даже не так: все черты, роднившие его с Василием, и все колебания их темперамента были выражены в Балморале ярче и контрастнее, так что не одному Агнцу, самому себе он казался по временам двойник и близнец. Его лицо было всем попеременно: фантастически менялись черты – и вот перед вами крестьянин из нормандской глубинки, вот – знатный испанский гранд, утонченный восточный деспот, горделивый «аристо» из тех, что восклицал в годы Великой Французской Заварухи: «Что же, повесьте меня на фонаре, олухи, если думаете, что вам от того станет светлее!». Рыжеволос он был, как Нерон, рыжебород, как Фридрих Барбаросса, мститель, спящий в горе. В облике чередовались надменность и бессилие, величие и вялость, страх и дерзновение. Безумное сверкание, непостижимый калейдоскоп – и какой актер был бы явлен миру, стоило б ему воскреснуть духом! Но то, что порождало саму игру, то, что стояло недвижимо в глубине, подобное черному подземному озеру, – выглядывало наружу лишь через два провала нездешних – и тоже двояких – гневных и тоскливых черных глаз, пульсировало в жилах огромного лба, что был наискосок перерезан извилистой чертой багрового шрама. По сравнению с тем, что Эмайн прочитывал в бездне этой души, все богатство и метаморфизм внешней жизни казались пустой круговертью реклам на пасмурных улицах Города Мира.

– Это человек двух океанов, – пробормотал аббат, – истинное порождение здешнего лабиринта, святого и греховного. Телец и Минотавр в одном лице.

– Вот, значит, пьет свою зеленку и молчит по целым суткам, – вздохнула кельнерша. – Вечером и ночью тут такой шабаш – даже стены и сковородки на кухне пляшут; а он забьется в свой угол, и как нет его.

– Неточно выражаетесь, милая Арманда: шабаш как раз время субботнего покоя и отдохновения.

– Значит, и это слово двоякое, как они все, – проговорила она. – Да я к чему это говорю? Во всеобщем гвалте молчать легко, а попробуйте хранить молчание среди тишины, как вот он! Чисто заколдовали его, право слово.

– Может быть, нам его расколдовать, Белла? – тихонько спросил Эмайн.

– Отличная мысль, коллега! – ответила та.

– Да ты, никак, говоришь?

– А то! Сам ведь моими предками похвалялся. Мы как те Валаамовы ослы: когда пророк молчит, наступает наше время возвещать истину.

– Так не придумаешь, что мне делать, умница?

– Раскупорь свою фляжку.

Он вынул из-под полы склянку, подозрительно поглядывая на прислужницу – вдруг здесь действует запрет на распитие своих алкоголей – и добавил в абсент рубиновую каплю, которая тотчас распустилась внутри махровым цветком необычайной красоты.

Балморал поставил бутылку на стол, не заткнув ее пробкой.

– Опал моей души, – растроганно сказал он (голос оказался неожиданно гулок и глубок). – Прекрасный яд, блаженная отрава! Я тот, кто в страшных знаках видит лишь благие и желает, чтобы весь мир был ими оправдан – иначе как можно в нем жить? Ведь если наш великий собутыльник сказал однажды: «Стучи – тебе откроют, проси – тебе дадут», чему тогда должен послужить Суд, как не прощению, которого мы все так жаждем; ведь ни в одну дверь мы так не стучимся, как в дверь рая.

– И впрямь ожил, – удивился Эмайн. – Как говаривал мой знакомый писатель по имени Виктор,

«И теперь аккурат

Получился зиккурат».

– Только этот полынный провидец всё упростил, – заметила собака.

– Кто – полынный, кто – дубовый, а ты – черемуховый провидец под мухой, – вдруг ответил Балморал, и в глазах его вспыхнули и стали расширяться вкруговую кошачьи зеленые огни:

«Черемухой душистой с тобой опьянены,

мы вдруг забыли утро и вдруг вступили в сны».

– Это ты. А я:

«В башне с окнами цветными

Я замкнулся навсегда…

В башне, где мои земные

Дни окончиться должны,

Окна радостно-цветные

Без конца внушают сны».

– О здешних витражах ты в самую точку сказанул. Валяй дальше!

– «О Гермес Трисмегист, троекратно великий учитель,

Бог наук и искусств и души роковой искуситель!»

– Это ж Оливер, плут этакий!

– «Я слушал море много лет,

Свой дух ему предав.

В моих глазах мерцает свет

Морских подводных трав».

– Далан по прозвищу Морской, сотоварищ твой по полыни.

– «Ты видал кинжалы древнего Толедо?

Лучших не увидишь, где бы ни искал.

На клинке узорном надпись – „Sin Miedo“,

„Будь всегда бесстрашным“ – властен их закал».

– Черубина-Раав с ее колыбельным девизом.

– «Нежный жемчуг, Маргарита, —

Как поют в испанских песнях, —

Пели ангелы на небе

В день рожденья твоего».

– Здравствуй, Василий-са!

– «Я горько вас люблю, о бедные уроды,

Слепорожденные, хромые, горбуны,

Убогие рабы, не знавшие свободы,

Ладьи, разбитые веселостью волны».

– Угу. Это коронная Владова тема, он все на уродов ополчался. Но и жалел, однако.

– «Я буду лобзать в забытьи,

В безумстве кошмарного пира,

Румяные губы твои,

Кровавые губы вампира!»

– Марфа-Марион, бедняжка. Надеюсь, она там, за овальным столом, от своей специфической жажды не умирает.

– «Когда, уразумев себя впервые,

С душой соприкоснутся навсегда

Четыре полновластные стихии —

Земля, Огонь, и Воздух, и Вода».

– Брат Мариана. Все любил о происхождении хлеба порассуждать…

– «Но тот достоин царского венца,

Что и во сне не хочет заблужденья!»

– Ну, это, как пить дать, наш Арслан-Лев, больше некому. Прочие храпят во все завертки, один он бодрствует.

– «Как паук в себе рождает паутину

И, тяжелый, создает воздушность нитей…»

– Дева наша, сим знаком меченная, небо с землей связавшая.

– «Блестящую стрелу стрелил Стрелец,

Но был одет я в пояс Ориона».

– Ибиза, конечно. Когда же это она тебя подстрелить пробовала? И куда?

– «Кто же, с душой утомленной,

Вспыхнет мечтой полусонной,

Кто расцветет белладонной, —

Ты или я?»

И в тот самый момент, когда Балморал спел свое последнее пророчество, Звезда Полынь, что неподвижно зависла в небесах во время всех метаморфоз, выпала из рулетки Зодиака и со звоном мелкой цинковой монетки канула в штоф. Денди нагнулся над столом и мигом заткнул ее пробкой.

– Да вот она, Белла наша расцветет, кому еще, – умилялся тем временем Эмайн. – Надо же, и звезду сманил с неба, и эдак бодро со всеми нами разделался, даже собачку не позабыл! Что называется – дайте Тютчеву стрекозу, а Веневитинову – розу. Почему, кстати, стрекозу, она же у него только однажды и является? Может быть, оттого, что стрекоза по-английски dragonfly, а провидцы, подобные ему и тебе, – отменные ездоки на драконах фантазии. Это ж надо, какой поток словоблудия и виршеплетства породили мои волшебные капельки! Кто ты, о замкнуто-отомкнутый наркоман и абсентист Седьмого Дня?

– Я поэт и, значит, провидец благодаря одному этому, – на полном серьезе ответил Балморал. – Весь мир слагается в стих, ибо начало его – слово, и начало его гармонии – ритм и рифма. Но если единое Слово стоит в начале всех времен, то из него по закону дополнения рождается Безмолвие, что существует вне времени… И становится для человека красноречивее Слова. Ибо нужно видеть между слов пробел, меж земных светов – тьму. Я умею это. Для такого, как я, смерть так же прекрасна и желанна, как жизнь; душа моя – и пропасть, и надлом, и вершина с ее снегами и льдами, и их бесконечная цельность. Туда страшно заглянуть, но это врата и путь к Единому. Оправдать мир в себе – то же, что искупить собой: я – зеркало, отражаясь в котором горбун лицезрит свою внутреннюю прямизну. Только не думай, что я из тех, чье имя – легион. Я единствен, как любое из творений Бога, но я, такой, как я есть, – о, я и дьявола хотел бы собой выкупить. Я создан распутать извитые строки, соединить раздробленные скрижали; коснувшись самых крайних полюсов мироздания, рая и ада, – совместить их в себе и слить. В вечности я – крупица снега на склоне горы, но во вневременье – цепь горных вершин.

– Вот как величается, – покачала прической буфетная дева. – Мысли отличные, с подковыркой, но лаптей из них не сплетешь.

– Господи, какие в Лютеции лапти! – тихо восхитился Эмайн. – Тут же сабо носят.

– За выпитое вино ты, считай, расплатился, – продолжала кельнерша, – а за испорченную полынную настойку? От нее, пожалуй, и ты теперь загнешься.

– О женщина! – почти пропел он. – Ты все в мире: и гроб, и колыбель, знамя сражения и радость покоя, музыка, свет и услаждение прочих чувств.

– Лесть здесь не ходит, я тебя раньше предупреждала, – ответила она. – В моем кабачке платят вескими словами.

– А слова, стихи эти, – продолжил Эмайн, – строго говоря, не твои. Возможно, они были твоими, когда ты жил, а не принимал на себя роль, но это не в счет. Поэтом можешь ты не быть, а вот пророком быть обязан. Так что гони сюда прозу!

– Пусть будет так, – вздохнул Балморал. – Поведаю я вам единственную притчу, которую знаю, но страшное это сказание, сталкивающее звезды и сдвигающее с места миры.

И он выдал на-гора повесть, отдаленно напоминающую предсмертное творение великого соловьиного философа, предтечи символистов, каковая повестушка называлась -

ИСТОРИЯ РОЖДЕННОГО НА ПАСХУ

Он появился на свет в многодетной дворянской семье высокопоставленного работника образования, смешав в себе все многообразные варианты национальных кровей: там были русские евреи, русские немцы, русские калмыки и даже кое-кто из настоящих, «двойных» русских – как бывает спиртное двойной крепости. Произошло это в милом провинциальном городке, где стоял канун самого радостного праздника в году, в жаркой и тесной комнатушке рядом с кухней, в которой как раз с великой бережностью, не дыша, ставили в духовку высокие куличи. Сам он появился с первым куличом и так же хорошо поспел, как и его близнец из лучшей пшеничной муки: румяно-смуглый, крутолобый, глазастый, звонко и требовательно орущий, как и все младенцы. Однако было в нем и то, что сразу отличило его от других, и хотя ему выбрали имя заранее, аккуратно сверившись со святцами, все родственники сошлись на том, что в имени этом, означающем «Владетель мира», содержалось предсказание или, может быть, некий заданный внутриутробный ритм.

Приятели отца из трех второстепенных народностей, которые он курировал, подарили на зубок ребенку: калмык – брус нежного и ароматного масла, немец – золотую цепочку с образком, а иудей – кусок воска для лучших свечей, что не стыдно было бы зажечь и на хануку. Последний дар был признан слегка печальным, в нем просвечивала идея о всеобщей смертности человеческих созданий, сгорающих, как огонь на ветру, да и первый был несколько амбивалентен, ибо помазывают не только на царство. Но за всеобщим ликованием никто о том долго не задумывался.

Когда понесли мальчика крестить по городу, отдыхающему от долгого праздника, попалась им по дороге старица, вся в черном, из тех, кто, пребывая в вечном незамужестве, учит детей грамоте, счету и закону Божьему. И сказала старая девушка:

– Сразу видно, редкий умница вырастет: все мои науки в себя возьмет и переиначит.

А также на паперти вышел им навстречу уважаемый городской нищий, слепой от рождения, и дотронулся до юбки матери, которая окрепла за пасхальную неделю настолько, что ей доверили самой нести главную семейную драгоценность:

– Видят мои глаза, что родился воистину Князь Мира, и благословятся под его рукой все народы земные: будет же он их пасти посохом чугунным, – провещал он.

Немало изумились такому пророчеству, вроде бы и хорошему, но со странностью; однако мать сохранила эти слова в сердце своем и не однажды потом рассказывала дотошным и жадным мемуаристам.

Рос он так, как растут все мальчишки в большой семье, доброй, ученой, умеренно зажиточной, где денег, знаний и добра с трудом, но хватает на всех. В пять лет ангелок, в десять – ласковый бесенок, в десять – гимназический отличник без особенных предпочтений, в тринадцать – сердечный поверенный сестер, единомышленник вольнолюбивого старшего брата. Тогда вольномыслие в тех или иных формах бродило по свету, как моровое поветрие, принимая те или иные обличья, и в сей незадачливой стране приобрело форму цареубийства, каковое ограничение самодержавности было, впрочем, и до того узаконено многими историческими прецедентами.

Любимый брат оказался замешан именно в таком активном вольнодумстве: казнь его отрезвила многие головы в провинциальном городке, бывшем его родиной, но не братнину. «Мы пойдем иным путем: убрав с шахматного поля главную фигуру, надо сразу же поставить ей замену», – будто бы изрекла она своими губами, но каким-то чужим, медным голосом. Впрочем, это могло произойти от горя и сугубого волнения.

Осиротевший юноша закончил гимназию, потом университет, став юристом, адвокатом по делам тех, кто не мог нанять защитника сам. Ни одного дела – о потраве общественного луга, о мелкой краже, допущенной хозяином у батрака, – не удалось ему выиграть, и тогда он уверился, что нет справедливости, закона и правды на земле, как нет их и выше. А потому крайне хлопотно и мало результативно устанавливать их всякий раз наново – и необходимо кардинально решить проблему и закрыть вопрос навсегда, искоренив самые начатки и истоки общественного зла и классового беззакония. А какими руками это предпринять, как не чистыми и праведными? Каким умом спланировать, как не пылающим против неправедных священной яростью? И есть ли руки чище рук тружеников и разум достойнее того великолепного мозга, который уже изострил себя в старательном и долгом учении, в виртуозной защите обездоленных?

Он легко сходился с людьми и находил единомышленников: воздух вновь забродил от дерзких мыслей – и всё бродил и бредил. За границей, куда нашего героя в конце концов отпустили в связи с особой дерзостью высказываний, нашел он своим идеям блестящее подтверждение – недаром в здешнем граде Лютеции был он соседом самому знаменитому из местных цареубийц.

В более ранней ссылке, сугубо местного значения, он женился, ища в супруге товарища по общему делу. Соображения, как у многих ссыльных, были у него чисто практические и деловые, однако вышло так, что его жена оказалась бесплодной, и вот вся ее материнская нежность вместе с супружеской тоской излились на него таким щедрым потоком, что порой он не знал, как от них укрыться.

Неожиданно, на гребне волн, которые подбрасывали его – малую на вид щепку – с гребня на гребень, он поднялся довольно высоко: глава эмигрантской фракции, глава левого крыла партии, а потом и всей ее, изрядно поредевшей… Он вернулся из-за границы в дни вялого разгара четырехлетней внешней войны и пылания трехлетней внутренней, когда государственный котел снова грозил, взорвавшись, разнести все заклепки; и поскольку взрыв на сей раз все-таки произошел, его группировка оказалась самой быстрой, ловкой и наглой изо всех тех, кто пробовал скрепить остатки ведьминской ступы обручами и оседлать ее снова.

Неизвестно, хотел ли он этого сам, лично, но когда его приверженцам пришлось спешно решать вопрос о том, кому стать во главе брошенной на пыльную землю власти, выбрали его. Много лет спустя полились пространные размышления о том, что фортуна приголубила его случайно – однако эти словоблуды забыли, что у судьбы случайностей не бывает, а есть как бы точки, вехи, отмечающие движение того, что обречено неминуемо случиться, и история с неким презрением ко случайностям всё время выпрямляет путь, направляя свою стрелу в нужную ей цель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю