Текст книги "С тобой навсегда"
Автор книги: Татьяна Ковалева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
А работа у меня, действительно, была не сложная, даже немножечко нудная: телефонные звонки, почта, пишущая машинка, всякая документация и, естественно, – традиционные кофе-чай...
Иногда в театре случались авралы – если машинисты сцены по каким-либо причинам не успевали подготовить спектакль. Тогда все, кто случался на тот момент в театре, вооружившись пилами, молотками, белилами, клеем и прочим, выходили на сцену (пару раз я даже видела самого директора с засученными рукавами!) и помогали рабочим устанавливать декорации. Авралы оживляли рутину будней. Лично мне авралы нравились. Например, однажды мы высыпали на сцену толпой доводить до ума «Сельскую честь» Масканьи (декорации имеются в виду), и меня поразил уютный старинный итальянский городок, выстроенный из фанеры на фуре. Так любопытно и приятно было по этому искусственному городку пройтись! Узкий переулочек с нарисованной брусчатой мостовой, черепичные (из папье-маше) оранжевые крыши... Было ощущение, что я попала в сказку. И из сказки не хотелось уходить. А раз не хотелось, так я и не уходила. Я взяла ведро водо-эмульсионного клея и в городке этом чудесном все привела в порядок. Хотя и перемазалась весьма. Кроме того, бывает полезно иногда сменить обстановку: на сцене среди машинистов порой попадаются интересные люди. Как-то я разговорилась с одним дядей интеллигентного вида, с бородкой-клинышком – он оказался доктором физико-математических наук. Ему не хватало денег на машину, и он пару месяцев подрабатывал в театре. А другой, про которого говорили «он порой бывает не в себе», оказался довольно известным поэтом. Подрабатывали на сцене и студенты, и учителя, и пенсионеры и другие.
Первое время, пока с привычкой не притупилось восприятие, мне в театре все было интересно. Каждое утро я входила в служебный подъезд, и реальный мир оставался у меня за спиной, а я погружалась в мир искусства – музыки, танца, хорового пения, актерской игры – мир таинственный, увлекательный, завораживающий. Мир искусственный и в то же время представляющийся более настоящим, чем мир собственно настоящий. Это внове мне было, девочке из провинции. И не удивительно! Где я еще могла так близко увидеть театр? Разумеется, не совсем уж я дикая приехала в Питер и явилась в Мариинку. Некоторые представления имела. Со школой, помнится, смотрела в Новосибирске «Лебединое озеро»; будучи студенткой, посетила разок театр (гастролирующий, ибо в Караганде своего театра оперы и балета нет). «Князь Игорь»... Да, «Князь Игорь». И как будто все. А вообще с театром (не только оперным) у меня связано много самых разных воспоминаний. Но самое первое и забавное – следующее...
В четвертом классе меня записали в драмкружок – кому-то из учителей показалось, что во мне погибает актриса. К какому-то празднику ставили спектакль. Я уж не помню, что это был за спектакль, помню только сцену, в какой я играла центральную роль. И должна была (точнее, моя героиня) зачем-то прятаться под кроватью, а на кровать в это время садились мальчик с девочкой; по сценарию они разговаривали, а потом, считая, что никого поблизости нет, – целовались... В этот момент после условной фразы мне следовало выскочить из-под кровати и крикнуть: «А вы что тут делаете?», чем повергнуть юных любовников в ужас. Вот такой это был незамысловатый, можно даже сказать – гениальный (ибо все гениальное просто!) спектакль. Такой был сценарий, написанный, вероятно, одним из наших дубов-учителей. Не иначе – физруком. Но сценарий сценарием, а спектакль с моей подачи развивался несколько иначе... На репетициях все шло как полагается: мальчик девочку за несколько дней так зацеловал, что она от него уже шарахалась, а я накричалась «что вы тут делаете?» до хрипоты. И вот наступил собственно праздник. В актовый зал набилась тьма народу: все школьники, многие родители (и мои в том числе), учителя, строгая директриса, приглашенные из РОНО, ветераны с орденскими планками и еще какие-то уважаемые люди славного города Бийска. Я, отчаянно загримированная неизвестно под какого зверя или человека, благополучно спряталась под кроватью. Открылся занавес. Я через дырочку в одеяле с любопытством оглядывала актовый зал. Но хорошее настроение мое быстро улетучивалось, когда я вспоминала, что скоро мне предстоит из-под этой кровати выскакивать. Я догадывалась, что сделать это мне будет непросто. Наконец появились одноклассники-актеры. Или они очень волновались, или диалог их был глуп, надуман, натянут, или уж надоели они друг другу хуже горькой редьки, но на зал особого впечатления не произвели. Многие зрители сидели с кислыми лицами и не шумели только потому, что на «спектакле» присутствовала директриса. Но вот актеры присели на кровать. Сердечко мое затрепетало. Зашумело в ушах. Сквозь этот шум я услышала условную реплику, но сил в себе выскочить из-под кровати не нашла, а только смотрела и смотрела через дырочку на ужасный актовый зал. Наверху было некоторое замешательство, потом реплика прозвучала второй раз и третий... Наконец я набралась храбрости и, кряхтя и чертыхаясь, выбралась на сцену, но тут дар речи на некоторое время оставил меня. Я расширенными от страха глазами смотрела на зал... а зал пялился на меня. Зрители, кажется, готовы были грохнуться со скамеек от неожиданности. Они никак не думали, что кто-то размалеванный и перепуганный – настоящее чучело – вдруг выберется из-под кровати. Зрители смотрели и смотрели на меня – школьники, приглашенные, учителя, ветераны, родители, – а я молчала. А они ждали... И тут, глядя на них, я и говорю: «А вы что тут делаете?»... Это было фиаско мое! О, как все смеялись! О, как стучали ногами старшеклассники! И как громко и долго хлопали все. Это означало, что спектакль удался...
В общежитии от филармонии наш театр арендовал несколько комнат. Волей случая (а этот джентльмен иногда выкидывает pi не такие штуки!) я оказалась в комнате с Верой и Надеждой. Таким образом, подобралась классическая триада: Вера, Надежда, Любовь.
Наши имена-символы, так удачно сочетавшиеся, сразу же привлекли внимание многих общежитских острословов. Мы стали популярны. Постоянно кто-то набивался к нам в гости, иной раз со своими музыкальными инструментами: с флейтой, гобоем, виолончелью. Один чудик, желая выглядеть оригинальным, грозился притащить целую ударную установку. Мы насилу отговорили его. Словом, первое время жили не скучно. А может, мне так казалось, пока не приелась общежитская жизнь, пока новизна ее не перестала быть новизной, пока оживление, суета вокруг тебя не стали утомлять. Все надоедает со временем.
Обе девочки были из Пскова.
Надя работала в цеху осветителей, Вера – в красильном цеху. Внешне это были не очень яркие девушки. Надя – ничего, ее можно было назвать симпатичной, но держалась она всегда как-то замкнуто, настороже; никого не хотела пускать в себя, в свой мир; очень скрытная девушка и любила уединяться, о себе почти ничего не рассказывала. А однажды ее навестил отец, приехавший в Петербург по своим делам. Надежда как раз была одна в комнате, мы – пропадали где-то. А потом пришла я и увидела ее отца. Оказалось, он был священник. Надя была очень смущена тем, что я узнала, кто ее отец. И просила меня – никому не говорить. Меня удивила ее просьба: что дурного в том, что отец Нади священнослужитель? Впрочем в те перестроечные времена, когда еще по инерции велико было атеистическое влияние эпохи социализма, может, и правда, не следовало афишировать, что ты – поповна. Я же вот помалкивала о своих петербургских дворянских предках, я же не сказала никому, что мама моя – немка, и даже двойную фамилию свою располовинила. Понятное дело, опасаться мне было нечего в сей интернациональной стране... во всяком случае в стране, интернационализм декларирующей. Да не хотелось расспросов, не хотелось удивленных глаз. И еще много чего не хотелось, если принимать во внимание память последней войны и те следы, что война в городе оставила; и хотя советские немцы во всех известных и неизвестных бесчинствах ни в коей мере не были виноваты, они и сами настрадались, но все-таки в них видели прежде всего немцев и только затем – советских. Пожалуй проклятие это над ними будет висеть еще долго. И эта обида – одна из причин, почему они так активно из страны уезжают.
Но я отвлеклась...
Вера была попроще Надежды – открытая веселая душа. Но, увы, девочке не повезло: она уродилась дурнушкой. Впрочем отсутствие хороших внешних данных ее нимало не огорчало. Вера не претендовала на роль принцессы, примадонны, она ясно представляла пределы своих возможностей и не стремилась те пределы переступить, не тщилась прыгнуть выше головы. Ее вообще устраивал суетный общежитский быт, ибо она, как будто, понимала – живи она где-нибудь в нормальной квартире, то была бы обречена на совершенное одиночество: никто бы не пришел, не позвонил, не позвал бы. А в общаге – как на перекрестке, – то движение справа, то движение слева. Все какие-то новые люди, какие-то гости, впечатления, новости; двери хлопают, хлопают, ноги шаркают, гуляет по коридору сквозняк... Одинокой не будешь, даже если захочешь, и скучать не дадут.
«О Господи! Как же я от этого устала!»
Рядом с Верой мы с Надеждой – две буки. Вера вечно тормошит нас. В ней так много энергии! Именно благодаря этой энергии Вера не пропадет в жизни. Я уверена, она найдет себе хорошего жениха. Вера у нас в комнате – как связка, как скрепляющий цемент. И если мы с Надеждой – лицо комнаты, то Вера – чистая душа.
У всех у нас была своя судьба, свои особенности, свои радости и проблемы, но все это – случайно или нет (судя по именам, неслучайно) – соединилось и связалось в стенах нашей четыреста тридцать девятой комнаты. И хотя были мы подобны пучку, но отличались друг от друга и образом мышления, и интересами, и запросами, и стилем жизни.
Вера, несмотря на всю свою живость, несмотря на подвижность, была отчаянной домоседкой: любила вязать, шить, готовить и читать; она прочитала гору книг и при этом умудрялась сохранить детскую непосредственность, девственную чистоту ума («чернуха», «порнуха», что иногда попадались ей, не оставляли в ней и следа) и простодушие, столь очевидное и беззащитное, что это порой нас с Надеждой даже раздражало.
Надежда была, как бы вся в доспехах или как подводная лодка, задраенная на все люки. Она вечно пропадала где-то («уходила в поход» – пользовалась я подводнолодочной терминологией), а когда возвращалась, нередко далеко за полночь, тихонечко разоблачалась и ныряла в постель. Она никогда не рассказывала нам, где бывает, с кем встречается. Но мы случайно узнали о том сами: кто-то из девочек принес весть «на хвосте» – Надежду нашу видели в церкви, видели ее поющей на хорах. И, разумеется, слышали! Говорили: ангельский голосок. Вот так!.. Надежда пела в церковном хоре и даже солировала. Мы удивлялись очень этому известию. Надежда никогда не казалась нам набожной и даже верующей. Мы и про Бога-то от нее ни разу не слышали. А вот пела на хорах! Имела слабость. Или страсть? Но для того, чтобы петь в церкви, вовсе не обязательно быть верующей. Поют же солисты киевской оперы во Владимирском соборе.
У меня же сложился на новом этапе жизни новый стиль. Прежде был образ жизни, присущий всякому студенту, – учеба с утра, учеба на сон грядущий. Ныне – иное. Кажется, с утра должна была бы быть работа. Но особой работы, в настоящем понимании этого слова, у меня никогда в театре не было. Сварить начальнику чашечку кофе – это была не работа, а любезность; отпечатать на машинке парочку инструкций – развлечение; перебрать и классифицировать почту – гимнастика для ума; а довести до сведения распоряжения – всего лишь приятное общение с людьми... Я знаю, иные девушки на моем месте пустились бы во все тяжкие – имеются в виду интриги и интрижки, суды и пересуды. Всякий театр, а тем более такой большой, как Мариинский, дает для этого множество поводов и материала (из разряда: «кто с кем снюхался», «кто кого обошел», «кто чей протеже», «кто про кого что сказал и что выгодного из этого извлечь», «кто с кем переспал» и так далее). Но я всегда старалась быть выше этого. Быть может, даже некоторым образом в ущерб себе. Ибо отказавшись «стрелять по мишеням», как бы сама стала в ряд мишеней. Доходили слухи: проходились и по мне; очень даже грязненько меня поначалу поливали. Но как-то не прилипло все это, куда-то бесследно утекло. И оставили в покое наконец. Я поняла, почему. Я не реагировала и не давала поводов. Постоянно же «стреляют» или «метят» в тех, кто дает основания и кто рефлексирует.
С утра до вечера я занималась самообразованием. В первые же дни моего пребывания в театре в руки мне попался «Музыкальный энциклопедический словарь», который я принялась изучать и скоро знала от корки до корки. А главное – рядом была сцена. И оркестровая яма. И потому – музыка, музыка... Самая разная: оперная, концертная, даже эстрадная. Очень близка мне оказалась хоровая музыка. Ее я могла слушать бесконечно – не пропускала почти ни одной репетиции. Стоя за кулисами, предвкушала удовольствие: мужчины-хористы – басы и баритоны – выкатывали на сцену фисгармонию для хормейстера; энергической (как было принято говорить во времена Достоевского) походкой подходила к инструменту совсем молоденькая девушка-хормейстер, нажимала ножкой на педаль, правой рукой брала аккорд, а левую руку высоко вскидывала... Это был восклицательный знак. Хор, словно большое живое существо – дрессированный слон или гиппопотам, – послушно затихал. И после паузы начиналось таинство. В такие моменты у меня «мороз по коже шел». Балет я никогда особенно не понимала. Как-то он не близок мне и теперь. А вот опера – совсем другое дело. Кажется, с оперой я с самого начала была на «ты», но очень скоро перешла на уважительное «вы». «Норма» много раз доводила меня до слез, впрочем, как и «Травиата». «Борис Годунов» – сама история; здесь хоть ложкой черпай историю. А когда партию Бориса исполняет Нестеренко – этот чудный, своеобразный, будто полный металла бас, – все во мне ликует и трепещет, и бедное, наболевшее сердце мое раскрывается навстречу этому великому голосу, и вздрагивают в созвучии струны души. Об опере я могу говорить, думать и грезить бесконечно. Опера – это мое, как некогда моей была медицина. И то и другое судьба подарила мне, хотя и разделила трагедией... Опера для меня сейчас не только искусство, не только способ самовыражения и самопознания. Это и способ познания мира. Меру взрослости человека я для себя определяю по его отношению к опере. Если он понимает, знает и любит оперу, то в моих глазах он взрослый, самостоятельный человек. Если же относится к опере пренебрежительно, – он инфанта, как бы высоко ни летал, какие бы должности ни занимал, каких бы мудреных речей ни говорил. На такого человека нельзя опереться, ибо он недостаточно образован, он не готов даже к приятию образованности.
Ну а если я в этом не права, то, значит, просто схожу по опере с ума!
Итак, я занималась самообразованием, и это был мой новый стиль.
Мы, три девушки в комнате, такие разные, кажется, очень дополняли друг друга, не переходили друг другу дорогу и не конфликтовали по-крупному. Кто хоть однажды, хоть непродолжительное время жил в общежитии, знает, что существуют некие закономерности общежитского быта. К одним из таких закономерностей относится «притирка». Вселились, к примеру, три девушки в комнату и первую неделю живут душа в душу – одна к другой чутки, уважительны, предупредительны, ухаживают друг за дружкой, вызываются сбегать в магазин, вымыть вне очереди полы и прочее. Но период «взаимного очарования» очень быстро проходит – много быстрей, чем хотелось бы, и наступает период «охлаждения» – первые трения возникают как раз на основе «кому сбегать в магазин», «чья очередь мыть полы». Если этот период «охлаждения» удается благополучно миновать, тогда и наступает собственно «притирка» – все трения уже решены, неприязнь активно подавляется, взаимная приязнь укрепляется. Порой даже ощущается что-то вроде родства, именуемое в простонародье «свой парень!» или «швой парень!», ну, может, «швоя девушка!». И это уже крепко.
В наших отношениях все развивалось самым классическим образом. И притерлись мы крепко – лучше не бывает, как пробочки в аптечных склянках. Любопытства ради я незаметно тестировала своих соседок-подруг: проверила их на симптом «яблока». Из двух предложенных яблок Вера взяла меньшее. Несколько дней спустя я, как бы невзначай, подложила пару яблок Надежде. Она, не задумываясь, взяла большее. Обнаружила себя «подводная лодка».
Возникает уместный вопрос: какое бы яблоко избрала я. На этот счет я могу быть спокойна. Я не взяла бы ни одно из яблок, ибо вообще их не люблю. Я из тех, кто обожает мандарины. А мандаринов бы взяла сразу горсть.
ЕЛЕНА
Ловлю себя на том, что с полчаса гляжу, задумавшись, на золотой шпиль Петропавловской крепости. Шпиль этот сейчас представляется мне чем-то большим, нежели просто архитектурная деталь. Это ось, это центр, вокруг которого мне, связанной с ним судьбой, словно веревочкой, предстоит вращаться всю жизнь. Вот уж несколько лет как вращаюсь, а в жизни моей мало что изменилось. Я по-прежнему одна. Все, кто начинал вращаться вокруг меня, рано или поздно не выдерживали сравнения с Сережей и уходили в никуда. Были и похожие на мою первую любовь, но не такие яркие, не такие чистые – были они все же не такие. Может быть, я идеализировала свою первую любовь, – против этого я не возражаю, хотя можно и усомниться. Но совершенно уверена я в том, что если б любовь моя первая распалась сама собой или угасла как-нибудь, увяла, то было б мне легче в жизни. Ну увяла и увяла – что там! Ничто не вечно в этом мире! Но когда любовь мою так безжалостно, так внезапно (в самом нежном возрасте) перечеркнула смерть, в этом случае трудно, практически невозможно не возвести любимого в божество – божество чистое, прекрасное, всем сердцем любимое, но недосягаемое, призрачное. И невозможно забыть о нем, ибо божество это – свет в твоем разуме и одновременно тяжкий груз в твоей душе. Любимого уж нет, а образ его все живет – стоит ненавязчиво в стороне, на алтаре сердца, и не требует ничего, не требует поклонения; он так скромен. Но как не видеть его, как не возвращаться к нему в мыслях, как не поклоняться ему? И можно ли сравнивать с ним тех, кто проходит с тобой рядом, кто заглядывает тебе в глаза – живой, со слабостями, возможно, с пороками, умный или глупый, добрый или не очень, удачливый или нет... Но не прошедший через смерть!
О Господи!.. Кажется, я обречена на вечный союз с божеством! Сольвейг, всю жизнь прождавшая Пера Гюнта в маленьком домике в горах, была несомненно в лучшем положении: она хоть знала (а если и не знала, то могла надеяться), что Пер Гюнт живой...
Притершись друг к другу, мы с девочками жили во взаимопонимании и согласии. Были у нас и «складчины», и совместные культпоходы (три провинциалки) и всякого рода «очередности». И кровати наши – тяжелые, страшные, с панцирными сетками – расставили наконец, нашли оптимальный вариант. И следили сообща за чистотой сахарницы, ибо никто из нас не возражал, что всякую хозяйку видно по состоянию сахарницы, – не намакияженного лица, не ухоженных ручек, не отполированных ногтей, а именно – сахарницы. Если сахарница липкая или скользкая, если захватана и запятнана она жирными руками, то какая бы разряженная хозяйка ни была, слабое место ее очевидно. А нас ведь было сразу три хозяйки.
Однако в один прекрасный день прислали четвертую. Лену Иноземцеву...
В дверь постучали, и вошла девчушка – совсем юная, сразу после школы – само очарование. В джинсах и белой кофточке с кружевами, будто из деревни приехала. А всех вещей – старый пакет с полустертой надписью «Мальборо». На нас посмотрела, улыбнулась застенчиво – будто рыбка блеснула серебряной чешуей.
На нее глядя, Вера от восторга даже в ладоши захлопала. Надежда же хмыкнула что-то неопределенное. Мне приятна была эта юная гостья, но как подумала я в тот момент, что придется нам потесниться, что опять предстоит двигать тяжеленные кровати и что снова грядет «притирка» со всеми явными и скрытыми сложностями, так оптимизм мой сразу и угас.
Что-то я проворчала тогда насчет сельдей в бочке. И девочку эту, кажется, килькой назвала, – не обижая, однако, с очевидной шутливостью.
Она и не обиделась, засветилась опять своей миленькой белозубой улыбкой.
А Вера вздумала за нее вступаться:
– Ну, что ты говоришь, Любка (лучше б она называла меня просто Любовью Николаевной)! Ты погляди, погляди, какая это килечка! Посмотри, какая рыбонька-раскрасавица к нам заплыла!
Понятное дело, этой восторженной реакцией Вера тут же Елену и купила. Со всеми потрохами и пакетом «Мальборо»... С этих пор они были подружки. Хотя я замечала, что Елена всегда была не прочь подружиться и со мной.
Да, конечно, Лена была – ничего девочка. Интересная. И внешне, и в смысле внутреннего мира, – как выяснилось после. Она мне сразу понравилась. Но не хотелось ей это показывать. Задерет еще свой симпатичный носик.
Поэтому я и сказала, оглядывая ее критически:
– Ничего особенного! Обычная. Мы здесь и не таких видали...
Мне понравилось, как она отреагировала на эту, в общем-то колкую, фразочку, – улыбнулась, опять улыбнулась. Она умела владеть собой, имела характер... Я не знаю, что там у нее было в жизни, какие шероховатости и тернии, какая закавыка, но характер у девочки был закаленный. Несколько позже обнаружилось, что не лишена была Елена и честолюбия. Мне это тоже нравилось. А вот Надежду почему-то злило. Мне это до сих пор непонятно. Ведь из нас – соседок-подруг – Надежда, стоящая время от времени на хорах, ближе всех к Богу. И кому, как не ей, служить проводником доброты, сердечности, участия? Но Надежда всегда держалась от Елены на некоторой дистанции и, будто рыцарь к опасности, всегда была повернута к Елене лицом – с опущенным забралом.
Мы удивлялись загадке судьбы и пытались ее разгадать: Вера, Надежда, Любовь и вдруг – Елена. Почему именно Елена? Какая тут связь?
Знакомые ребята, что порой засиживались у нас в комнате, заглядывали в глазки юной красавице и заискивающе говорили:
– Елена – потому что Прекрасная!
Впрочем ответов было много, и тема долго не была закрыта. Подбирая к Елене эпитеты, мальчики усердствовали не один месяц. Моя монополия на красивость была потеснена, а царство моих чар – урезано ровно наполовину. Хотя я вовсе не страдала от этого. Можно даже сказать: вздохнула с облегчением. Всегда быть в центре внимания – тоже утомительно.
Если быть до конца откровенной – откровенной с самой собой, то и я вместе со всеми иной раз любовалась Еленой. И мне нравилось, как она держалась с ребятами (у ребят этих, музыкантов, не гнушавшихся приработками лабуха, много познавших в жизни и многих испытавших, порой были бороды до пояса и весьма сальные глаза), – по-свойски, сногсшибающе доверительно, будто школьница с неполовозрелыми одноклассниками. Мне иногда казалось, что Елена не совсем понимает значение «сладеньких» взглядов, устремленных на ее фигурку, на ножки, и не замечает взглядов... молниеносных, брошенных за вырез ее кофточки. Вряд ли она была столь искусна и искушена в обращении с «мальчиками». Скорее наоборот: это о таких, как она, говорится sancta simplicitas (святая простота). Я подозреваю, что Лена, не видя опасности в общении с этими, в разной степени прожженными, ребятами, не зная, что может больно порезаться, балансировала по лезвию бритвы, а думала, будто играет в «классики». Мне любопытно было наблюдать реакцию этих «ребят». Они, привыкшие к всяческим уловкам и ужимкам красавиц, прямо-таки опешивали, видя открытые чистые глаза Елены, и становились вдруг похожими на отлично выдрессированных тигров. Они смирялись и не рыпались, они лежали на спинке, помахивая хвостами, задрав кверху лапки, и тихо, мирно мурлыкали, ожидая каждый своей доли ласк.
На свою беду, а может, на счастье Елена занялась литературой. Мне думается, каждый, более-менее мыслящий человек в свое время отдает литературе дань. Это – как детские штанишки с лямочками, коих никому не миновать, кои всякому доводится в соответствующем возрасте поносить. И вот некоторые переростки в этих «штанишках» задерживаются. Ясное дело, что профессионалами удается стать единицам (ибо профессионалами рождаются), а большинство так и остается переростками в штанишках, если не откажется от своих честолюбивых поползновений.
В Елене Иноземцевой я поначалу увидела такого неуклюжего «переростка». Она вдруг стала писать – или, что более вероятно, перестала прятаться. Она писала стихи, прозу – под настроение. И кое-что показывала нам. Вера все ее опусы принимала на «ура!». Ну да с Верой все понятно: она у нас иногда бывает совсем дурочкой. Надежда к литературе относилась так же, как, например, к угольному комбайну, – пусть литература и означенный комбайн существуют на здоровье, но только спать не мешают... Со мной же дела обстояли иначе. Кажется, во мне Елена видела главного критика и к мнению моему прислушивалась. Хотя иногда выдержка изменяла ей: Елена бывало поджимала губки. А я пыталась ей втолковать – нужно кое-что увидеть и понять в жизни и прочувствовать на собственной шкуре, чтобы наконец позволить себе рассказать об этом людям, причем не просто рассказать, но и чему-то полезному научить их на собственном примере и на примере своей изящной словесности. Чтобы писать о любви, нужно самому по-настоящему полюбить; чтобы писать о трудностях, следует их, как минимум, преодолеть; чтобы писать о смерти, нужно разок умереть... или хотя бы пережить смерть очень близкого человека. Елена замахнулась на повесть о балерине-пенсионерке, смотрительнице театрального музея. Я поражалась: ну что она об этом знает? Я понимаю: обобщения обобщениями! Но когда обобщения становятся чересчур общими, это уже халтурой попахивает, напоминает бег по кочкам – скорее, скорее пробежать болото. Скольжение по верхушкам... Поэтому и отсылала юную авторессу к нашей музейной даме. А Лена, кажется, меня не поняла и обиделась. И опусов своих больше читать не давала.
Но Лена оказалась не «переростком». Литературой она занималась всерьез. И кое-что у нее как будто выходило.
Почему я говорю: на ее беду? Потому что усиленные занятия литературой предполагают, как правило, уединение и, как очень возможное следствие, – одиночество.
Почему я говорю: на ее счастье? Потому что усиленные занятия литературой исключили для Елены всякую возможность продолжать знакомство с некоторыми, весьма одиозными ребятами – на одном из них она бы крепко обожглась, так как не была готова, в силу юного возраста, к тесным отношениям с пустоголовыми, но иногда очень симпатичными, филармоническими ловеласами.
Елена скоро перебралась на квартиру к своей тетушке и стала совершенной затворницей. Она продолжала писать (я надеюсь, моя критика помогла ей) и к удивлению многих добилась успеха. Прошло несколько лет, и Елена Иноземцева издала книжку. Почти сразу за первой вышла и вторая. Лена становилась знаменитостью. Мы с Верой радовались за нее, а Надежда была в растерянности: она не знала, поднимать забрало или оставлять опущенным.
КАНДИДАТ
Кавалеры в моей жизни, конечно, были. Не без них. Но правда и то, что не о каждом из них мне хочется вспоминать.
Артист балета один клинья бил. Да так ловко бил – всю меня клиньями окружил... как участок золотоносный столбил. Цветы в приемной каждый день – от него, записочки приятные, открыточки разные, аромат дорогих духов витает в воздухе – опять же это он. Я уж и подумывать, о нем начала, с утра до вечера все думала, пыталась к мысли о нем себя приручить. Возможно, что-то из этого и вышло бы, и этот ловкий балерун повел бы однажды меня под венец, да кончились наши едва начавшиеся отношения самым неожиданным образом: я «застукала» его в гримерной с одной балеринкой, только что пришедшей к нам из училища, – совсем юным, с виду божественным созданием. Совершенно увлеченные друг другом, возбужденно дышащие и потные, они занимались любовью на узенькой кушетке и даже не заметили, как я вошла... Впрочем не заметили они, и как я вышла. Мне была наука: ангелочки-балеринки могут быть очень черными внутри. Цветы и записочки еще некоторое время продолжались. Но уж меня нельзя было взять никаким приступом. Артист балета очень удивлялся; что это я вдруг к нему так резко охладела?
Еще «подкатывал» известный эстрадный певец – весь в лаврах и губной помаде. До встречи со мной трижды женатый и трижды благополучно разведенный, но все еще уму-разуму не наученный, все еще – в поиске идеала. Причем идеал этот он с настойчивостью, достойной лучшего применения, искал под каждой юбкой. А я не понимала: или мне попадались только такие искатели, или у них, у «лавровых», бабничество в норме вещей. Певец этот был неприятно удивлен, когда понял, что лавры его на меня никоим образом не действуют, когда увидел, что не таю я в свете его славы. И быстро отшился. Когда я вижу его по телевидению или слышу по радио его умненькие высказывания по поводу и без, всякий раз отмечаю: на публике или «при интервью» он совсем не такой, как на самом деле.
Можно вспомнить и киноактера, очень популярного в стране на стыке семидесятых и восьмидесятых годов... Неизвестно, за какой надобностью забрел он в театр оперы и балета да еще в приемную завпоста Петра Петровича, – это покрыто мраком и навсегда останется под спудом лет. Но едва актер этот увидел меня, так посреди приемной и грохнулся на колени:
– О, нимфа! Я наконец-то встретил тебя!
Понятно, это была поза. Быть может, даже сцена откуда-то. Но поза эта была красивая. И с большой претензией на оригинальность... А для меня, как и для всякой женщины, которая случилась бы на моем месте, – приятная. Актер этот был без жены, но, увы, весь в детях. Как гусь в яблоках! И многие о нем поговаривали убежденно, как о выпивохе. Как бы то ни было, спасибо ему за внимание.
И еще много разных было...
Но изменились времена (за нашумевшей перестройкой пришла непонятная постперестройка – как волна мутной воды), изменились и поклонники. А я, – такая переборчивая, что ли? – никак не могу на ком-нибудь остановиться. А может, как раз наоборот – я остановилась уже, но очень давно. И меня никто не способен сдвинуть с места.
Наконец с полгода назад появляется новый претендент на мои руку и сердце. Но, думается мне, он удовлетворился бы и только рукой. Сердце мое, как и сердце любой другой женщины, его мало интересует. Он, насколько я заметила, – яркий представитель того типа мужчин, которые оценку женщин начинают с осмотра сзади. Таким не важно: красивое или не красивое у женщины лицо, выразительные ли, умные ли у нее глаза, развиты ли чувство юмора, сообразительность, впечатлительность, живой ли ум... была бы развитая соблазнительная Arsch да длинные ноги, а остальное, включая интеллект, как-нибудь приложится. Я бы не сказала, что известные части моего тела развиты чрезмерно или даже негармонично, но – увы! – оказались в его вкусе. Где-то он, это ничтожество, рассмотрел меня сзади, «сфотографировал», не спеша все обдумал, что весьма в его характере, и начал методическую деятельность по освоению «объекта», то есть меня.