Текст книги "С тобой навсегда"
Автор книги: Татьяна Ковалева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЯБЛОЧКО С ЯБЛОНИ
«Я сегодня опять встречаюсь с этим ничтожеством. Зачем?.. Пустой вопрос. Я на него давно уже ответила. И все же задаю его себе вновь и вновь. Зачем встречаться с человеком, которого презираешь? К которому не испытываешь хоть сколько-нибудь теплых чувств? Быть может, от отчаяния: не за горами уже и тридцать, а ты все одна. А может быть, в надежде, что ничтожество перестанет быть ничтожеством? Хотя надежда эта весьма призрачная: уж если ничтожество сложилось, то обратного развития не будет. Мой молодой дядя Ричка, знаток и ценитель фольклора в любых проявлениях, любит повторять расхожую мудрость: «Уж если ты дурак, то это надолго!».
Ах, Ричка! Как мне порой не хватает тебя, твоего острого, всегда иронически настроенного ума!
Но вернусь к ничтожеству...
Почему я не расстанусь с ним? Почему позволяю ему виснуть на моих руках? Отбросив всевозможные «может быть», глядя честно себе в глаза, в душу, могу сказать: не пускаю это ничтожество по боку лишь потому, что оно очень удобно. Это ничтожество услужливо, предупредительно, внимательно, щедро, неглупо, необидчиво. Это ничтожество катается по Питеру и окрестностям на роскошном новом «мерседесе», имеет в центре города квартиру в семь комнат (с мамой и двумя служанками), а за городом – дом, настоящий двухэтажный особняк с сауной, каминным залом, подземным гаражом и другими весьма приятными нужностями. Еще у ничтожества есть кошелек – такой большой и толстый, что даже не лезет в обычный карман. На заказ нужно пришивать карман для этого кошелька.
И если быть честной до конца, то все сомнения мои – быть с ним или не быть с ним – следует рассматривать в несколько ином свете – продаться ему или не продаться ему?
Другая бы продалась без раздумий, ухватилась бы за кошелек и на само ничтожество глядела бы всю жизнь сквозь пальцы – своею бы жизнью жила рядом с ничтожеством, пользовалась бы благами в собственное удовольствие и с легкой душой. Окружила бы себя приятным обществом, завела умного любовника.
А я не могу так! Мне Сережа не дает... Меня постоянно одергивает светлая память о нем...
Но не нужно об этом сейчас. Не нужно поминать Сережу рядом с ничтожеством. И потом, думается мне, слишком уж часто я тревожу в памяти его образ – так часто воссоздаю мысленно его черты, что они с каждым годом становятся все бледнее и бледнее, – как будто исчерпывается некий потенциал памяти. И уже не оживляют образ даже фотографии. Только во сне иногда он приходит. Но какой-то не такой – не как в жизни. Вроде он, а вроде и не он. Я чувствую, что это он, а глаза видят другого человека, похожего.
Еще о ничтожестве...
У него есть яркая черта – настойчивость. В приложении к моей персоне она проявляется в неотвязчивости, навязчивости, назойливости, прилипчивости... Этот человек – как клей. Прилипнет к руке и не отпускает; начинаешь его «оттирать» – он к другой руке липнет. И не отмыть. Не стряхнуть, не отмазаться. Вот и в мысли мои проник, прилип к мыслям. Как умудрился это сделать? Как напустил сомнений в мои раздумья? О, совсем просто – так поступали с женщиной издревле, если хотели добиться ее расположения: окружали благами, возможностями, искушениями! А этот человек в искусительстве преуспел! Не иначе наставник его – Змей из райского сада.
Но я вот возьму и не буду сейчас думать о нем. Отделаюсь от липучки. И вымою руки в Неве.
По гранитным ступеням я спускаюсь к самой воде, присаживаюсь на корточки и ополаскиваю руки. Я как бы совершаю обряд очищения. И мне становится легче: тревоги мои и сомнения уносятся рекой к морю. Я вздыхаю облегченно. И просветленно думаю: ничто не связывает меня с ничтожеством, в отношениях наших нет ничего серьезного. Я – молода, у меня все впереди. Зачем я вообще унижаю себя?
Поднимаюсь опять на набережную, останавливаюсь полюбоваться на реку, на город. Опираюсь руками на гранитный парапет. Камень теплый. Сегодня жаркий день. А солнце бывает расточительным даже в этих северных широтах.
Вид на город прекрасен.
Этот город зачаровывает, берет в плен всякого, кто хоть однажды посетил его, – пусть даже перед тем он посетил Венецию, или Рим, или Париж... Петербург живописали многие, но вполне возможно, что таким, какой он есть, его не увековечил никто. В разных лицах, в разных настроениях предстает он взорам. Ухватит художник один его лик, а назавтра уж город чуточку другой. И за ним не угнаться. Не уследить за прекрасными метаморфозами, ибо не в возможностях человека, смертного, увидеть нечто сразу отовсюду и сразу всегда. Это под силу разве что Богу одному. В возможностях же человека – лишь отмечать, как блеснет одна грань, другая, третья... а затем из отблесков этих попытаться составить общую картину. Чем полнее, тем лучше – приближеннее к оригиналу, к идеалу. Но путь этот бесконечен, абсолют недостижим, ибо человек, как он ни бывает прекрасен и талантлив, существо очень ограниченное. И ты, художник, писатель или великий поэт, сидя на своей колокольне и глядя на Петербург, видишь только грань его – и грань сиюминутную, завтра город уже не будет таким. Это как спектакль, который невозможно дважды сыграть одинаково.
Вот так – хорошо и восторженно – я думаю об этом великом городе всякий раз, когда любуюсь им.
Петербург – это мой город. И хотя я живу в нем всего несколько лет, а родители мои – в Бийске, что в Алтайском крае, корни нашего рода тут, в прекрасной северной столице. И я имею на Петербург не меньше прав, чем тот, кто здесь родился и вырос и кто имеет честь зваться петербургским старожилом.
Род Игумновых, из которого происходит мой отец, в России до революции был немало известен и богат. Игумновы имели дома в обеих столицах и, кажется, владели парочкой деревень где-то под Торжком. Кое-кто из Игумновых дружил с графом Львом Николаевичем. И были среди моих отдаленных предков известные мужи: ученые, архитекторы, музыканты; и, может быть, были бы известные умы и среди не очень отдаленных предков, если бы не катаклизм семнадцатого года, после которого многие, очень многие значительные, умные, талантливые люди, аристократы, гордость нации, вынуждены были скрываться от красного террора либо за границей, либо в глухой провинции. Какими-то судьбами мои предки по линии отца оказались на Алтае. Чтобы выжить, долгое время маскировались под мещан, а затем, когда новые власти все-таки устоялись, – под рядовых советских обывателей. Слава Богу, выжили в многотрудные времена! И вот я, маленькая ласточка, вернулась на свою историческую родину. Я увидела этот город, распахнула глаза, распахнула объятия. И почувствовала: это мой город, и только в нем я должна жить.
Меня порой начинает мучить любопытство: где именно, в каком доме жили мои далекие предки? По каким ступеням поднимались? Где он, тот клочок петербургской земли, коим владели Игумновы? Какой вид из окон радовал их?
Да разве сейчас, по прохождении почти века, возможно ли сыскать концы этого клубка? Может быть, в каких-нибудь архивах – за множеством печатей, за хитрыми грифами? Думается, не стоит овчинка выделки. Ради удовлетворения любопытства обивать пороги, посещать чванливых чиновников, заниматься разысканиями на пыльных полках. Это все не для меня! Наверное, проще было бы попытаться найти и порасспросить всех петербургских Игумновых. Фамилия ведь достаточно редкая. Попробовать нащупать родственные связи... Эта мысль мне представляется интересной. Кроме наших бийских родственников, я не встречала больше Игумновых. И, думаю, если когда-нибудь встречу, если немного копну, то непременно обнаружу большую или меньшую степень родства.
Да, конечно, может быть, когда-нибудь, под настроение, я и разыщу кого-либо. Но не сейчас. Всякому плоду свое время!
А я вообще до сих пор – до двадцати семи лет – пребываю в прекрасном состоянии цветения. И изрядно уже от цветения устала. Уж скоро осыпется мой цвет, а солнышко почему-то все не поднимается над горизонтом... Однажды выглянуло оно для меня – давно, когда я еще училась в институте, – вспыхнуло ярко и тут же погасло. Это был Сережа... С тех пор цвету я будто во мраке. Во всяком случае именно так представляется мне моя жизнь. А как хотелось бы все обустроить разумно в своей судьбе! Чтобы все было вовремя и полной чашей. Кажется, все для того есть: и внешностью Бог не обидел, и не сделал дурочкой, и не отнял здоровья.
Вот только счастье, своенравная жар-птица, облетает стороной ту ветку, на которой я цвету.
Кроме Санкт-Петербурга, есть у меня еще историческая родина, на которой я никогда не была, – Саратов. Это по материнской линии. Но что-то в Саратов меня не тянет. Вероятно потому, что это такая же провинция, как и Бийск, а молодых, к коим я себя еще причисляю, известно, привлекают большие города. Почему? Большие города – большие возможности, перспективы; или хотя бы большие надежды...
Мои возможности, перспективы с каждым годом все меньше. И надежды мои потихоньку угасают. Жизнь моя, быт вошли в какой-то замкнутый цикл, который быстро исчерпал все свои вероятности и обрел вместе с тем завидную устойчивость. Это как болезнь, мой общежитский быт, как устойчивая хроника: человек, бедняжка, кашляет, кашляет – и год, и два, – и все никак не излечится. И маячит как будто какое-то разрешение впереди, но никак не приблизится. И если что-то не поменять в своей жизни – круто, решительно, – то тебе не вырваться из порочного цикла никогда. А в двадцать семь что-то круто менять трудней, чем в двадцать. С каждым годом человек становится все консервативней, особенно – женщина. Консервативность, некая стационарность, оседлость – вот те качества, какие, кроме прочих, отличали женщину от мужчины во все времена. Сама природа, наделив женщину этими качествами, предопределяет ей судьбу хранительницы очага. И даже в анатомическом смысле (широкий таз, короткие ноги, слабые суставы) женщина более приспособлена для сидения, нежели для образа жизни подвижного. Это я смею утверждать как почти медик: женщины не очень любят кардинальные перемены в своей жизни. Тем более – когда не на кого опереться.
Вот и сижу год за годом у постылого общежитского очага и чего-то жду. Но сама не знаю – чего? Налетит ли на мой цветок ветер и сорвет с ветки, явится ли солнечный принц или мне так и суждено остаться не отмеченным ни Богом, ни человеком пустоцветом? И не знаю я, как менять, по какому новому кругу разворачивать – собственную жизнь: искать другую работу? уезжать в другой город? бегать на танцы в военное училище, как бегают девчонки (и это мне – старухе!)? ходить с тоскливым лицом в клуб «кому за тридцать», как ходят совсем старухи? Нет, все это выше моих сил. И я не отчаялась еще: засыпая, не плачу в подушку, не дрожу от страха перед одиночеством. Просто жду терпеливо свое солнышко.
Нет, прикатит оно ко мне не на «мерседесе»! Оно взойдет однажды – просто, естественно. И я повернусь к нему вся, и раскроюсь; тайную сущность свою, которая и для меня пока что тайна, с трепетом обнажу... и себя, и его познаю... Но что-то так долго не восходит мое солнышко, что я уж и в растерянности – а с какой стороны должно оно взойти?
Я стою, опершись на гранитный парапет, и смотрю на реку.
Быстрокрылые чайки, которых тут, видно, прикармливают досужие гуляющие и туристы, так и вьются вокруг меня, кричат, со свистом рассекают воздух. Просят какой-нибудь корм. Я открываю сумочку, достаю бутерброд – хлеб с маслом. Кусочек отщипываю для себя, остальное крошу в Неву. Птицы хватают хлеб едва не на лету, шумят, дерутся. От бутерброда моего скоро остается лишь воспоминание. Чайки, покружив надо мной еще пару минут, огорченно разлетаются. Легко, быть может, чуточку печально плещется о набережную река...
«О чем это я думала?»
Саратов, провинциальный городок... В связи с совсем другим катаклизмом отсюда и из окрестностей, а также из других мест: с Северного Кавказа, из Крыма, с Украины и иных регионов компактного проживания немцев – были переселены в Среднюю Азию и Западную Сибирь тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей. Среди них и дедушка мой, тогда еще совсем молодой человек, двадцать пятого года рождения, Адам Александрович Штерн. Несколько черных военных лет дедушка, как и большинство молодых советских немцев, провел в трудлагерях. А это почти то же, что в фашистских концлагерях. Но ему посчастливилось выжить. Все немцы так и остались на поселении в тех местах. Дедушка скоро оказался в Бийске, там женился на Эльфриде Маер, и в сорок восьмом году родилась моя мама Алина. Потом родился дядя Лео; третий ребенок в семье был поздний – дядя Рихард (Ричка), который всего на четыре года старше меня.
Судьба разбросала детей Адама...
Алина осталась в Бийске, вышла замуж за врача-педиатра Игумнова Николая Петровича; дядя Лео был умница, закончил политех, был распределен в Караганду, где до сих пор работает главным инженером на одном из крупных предприятий. Дядя Рихард, прославившийся в Бийске как шалопай и баламут, увязался за братом Лео в Казахстан. В Караганде долго не задержался – не пришелся ему по вкусу черный шахтерский хлеб. Понесла Ричку нелегкая дальше, и остановился он наконец в маленьком поселке Берлик, Чуйской области, где сел за рычаги тяжелого гусеничного трактора «ЧТЗ». Там же в Берлике Ричка женился на красавице-немочке голубоглазой Иде и произвел на свет кучу детей.
Пару раз я гостила в Берлике. Нет на свете ничего чуднее этих созданий – Ричкиных детей. Я любила ходить с ними купаться на речку. Они были тогда очень загорелые, шумные и голопузые. Счастливые, солнечные мгновения моей жизни! Ричка построил большой дом, заметно остепенился. Но глаза – лукавые, быстрые, цепкие – до сих пор выдают в нем авантюриста. Его называли в колхозе уважительно Рихардом Адамычем. Это резало мне слух. Ричка – он и есть Ричка. Шалопай и баламут... Друзья именовали его иначе, полууважительно-полуиронически – Агдамыч, поскольку имел Ричка некоторое пристрастие к плодово-выгодному вину «Агдам».
Мама моя, всегда преклоняясь перед авторитетом дяди Лео, главного инженера, над Ричкой подсмеивалась, говорила, что это о нем, о ее брате, сложены стихи, какие известны всякому школьнику, изучающему немецкий язык, в пятом-шестом классе:
Mein Bruder ist
Ein Traktorist
In unserem Kolchos...1
Поэт этот явно не Гете. А Ричка не обижался. Он никогда ни на кого не обижался; он был для этого всегда слишком иронически настроен.
Дедушка и мой отец построили в Бийске дом своими руками. Дом в частном секторе. Провели канализацию, водопровод. Все городские удобства были нам не чужды. При доме разбили маленький садик и такой же маленький (совершенно советский) вскопали огород. Дом наш в Бийске – на две половины. В одной живут гроссмутер и гроссфатер2, а в другой – мои родители и моя сестра Рита с мужем и ребенком.
Рита с малолетства занималась музыкой, потом играла в разных музыкальных ансамблях в городке, строила далеко идущие планы, нацеливалась в Москву, но... подцепила Виктора, журналиста местной газетки, родила и «отошла от дел». Рита – моя младшая сестра. Средняя – Анна – умерла в раннем детстве от менингита. Мама говорит: была в тот год очень холодная зима; где-то застудили ребенка.
Я, закончив школу, не захотела оставаться в Бийске. Подобно Ричке, увязалась за дядей Лео и приехала в Караганду.
Может быть, в те годы я тоже была чуть-чуть авантюристкой (пожалуй, так; мало кто не авантюрист и не максималист в семнадцать лет – разве что кто-то совершенно закомплексованный, закомплексованный насмерть), но, не чувствуя особого неодолимого влечения к медицине, я надумала поступать в медицинский институт. Училась я всегда неплохо (говорят, русско-немецкие дети обладают особым даром к учебе, к языкам), но очень боялась на вступительных экзаменах сочинения, ибо никогда не чувствовала в себе склонности к литературе и литературоподобному сочинительству – я имею в виду эпистолярное творчество, ежедневное излияние чувств в дневниках и тому подобное. К счастью, у меня был не плохой выбор. Забраковав идеологизированные темы по произведениям Шолохова и Фадеева, я остановилась на вольной теме «Широка страна моя родная». А страна, действительно, еще была очень широка – я поступала в институт в 1990-м году. Основных идей в моем «шедевральном» произведении было две: интернациональный, как нигде, состав народонаселения и широта просторов – когда на одном краю страны еще только восходит солнце, на другом краю оно уже заходит. Эти оригинальные идеи, вероятно, пришлись весьма по душе некоему проверяющему инкогнито, и он оценил мой опус на «отлично». Так я стала студенткой КГМИ.
Вдруг за спиной у меня громко взвизгивают тормоза.
Я вздрагиваю, оборачиваюсь.
Это какой-то сумасшедший «опель» подрезал путь «жигуленку» – они едва не столкнулись; оба, не желая разбирательств, избегая контактов с милиционером, спешат скрыться за углом. Я с облегчением вздыхаю – я уж было подумала, что это «мерседес» притормозил, что неотвязчивый Кандидат, это ничтожество, сумел разыскать меня и здесь, на прогулке по набережной. Странное все-таки смешанное отношение у меня к Кандидату: и хочется, чтобы он отвязался наконец, и чуточку не хочется этого – все-таки вьется что-то вокруг тебя, все-таки ты не одна. Да к тому же искушения, будь они неладны, водопадом обрушиваются на меня. Иной раз совершенно не находишь в себе сил от чего-то отказаться. Нет-нет да и примешь какой-нибудь незначительный подарок – долларов за сто.
«Но я отвлеклась! Я думала о чем-то интересном, приятном. О родном... Ах да! Семья».
Наша интернациональная русско-немецкая интеллигентная семья всегда была очень дружная, с традициями, с высоким культурным уровнем. Едва ли не с пеленок нас, детей, приучали пользоваться салфетками, столовыми приборами; прививали манеры поведения:
«Люба, девочка! Ты с ума сошла! Разве можно облизывать тарелку?»
«Но так вкусно, мама!»
Это в четыре года.
«Люба, дочка! Не кушай с ножа. Это плохой тон. И это дурная примета».
«Но мне так удобно, папа!»
Это уже в пять лет.
«Любаша, внучка! Тарелка должна стоять в двух-трех сантиметрах от края стола. А мыть тарелку следует начинать с обратной стороны».
«Хорошо, мута (бабушка, то есть)!»
Это в семь лет.
С малолетства мы с Маргаритой помогали маме на кухне и по дому.
Каждый день надевали свежие беленькие накрахмаленные переднички, раз в неделю надраивали столовое серебро (вилки – непременно со щеткой); генеральная уборка тоже раз в неделю – вычищалась каждая плитка кафеля, тщательно промывались все углы, плинтусы, радиаторы, двери и дверные косяки, ручки; кастрюли и противни начищались до блеска; окна всегда у нас были так чисты, что, кажется, у прохожих на улице могли возникнуть сомнения: да есть ли в этих окнах стекла вообще?
На каждый праздник мама обязательно пекла кухе – большой, на весь противень, чуть-чуть сладковатый бисквитный пирог без начинки. Мы рассаживались за столом каждый на свое место (исключений из этого правила я не помню), папа или дедушка говорили назидательную, или праздничную, или заздравную речь – в зависимости от повода нашего собрания, – и после этого мы чинно и молча принимались за еду; по великим праздникам детям позволялось даже говорить за столом – но только в том случае, если было что сказать умного. Застолий с пьянками в привычном для среднестатистического жителя СССР смысле в нашем доме никогда не бывало да и быть не могло. Одну бутылку водки или хорошего вина отец с дедушкой пили не менее полугода. Не потому ли Ричка, несколько склонный к пороку, мягко именуемому бражничеством, так рано сбежал с половины дедушки Адама?
Насчет половины...
В нашей части дома были четыре маленькие комнатки, большой зал, кухня и ванная с «совмещением». Мы с сестрой по тем временам роскошествовали в сравнении с другими детьми, ибо жили каждая в отдельной, хоть и маленькой, комнате. Зал служил местом общего времяпрепровождения. В спальне родителей за всю свою жизнь я побывала от силы с десяток раз. Вот такая традиция! Спальня родителей – практически табу.
В другой части дома – с отдельным входом – жили бабушка с дедушкой pi Ричка, пока не уехал в Казахстан. Здесь, на половине бабушки с дедушкой, мы с Маргаритой были частые гостьи.
Как и во всякой нормальной семье, и у нас – я имею в виду между родителями – иногда возникали конфликты. Но конфликты эти никогда не выносились на суд детей. Интеллигентные, образованные, хорошо воспитанные родители наши удалялись к себе в спальню и ругались там негромко и исключительно по-немецки. Тирады они выдавали порой очень длинные и невероятно интригующие. И мы с сестрой Маргаритой (Ритой, Гретхен) очень сожалели, что не владеем полуродным немецким в такой же полной мере, как и полуродным русским. Долгое время нам не был известен смысл многих очень звучных «сочных» немецких слов. Но однажды в публичной библиотеке мне в руки попалась толстая увлекательная книга «Похождения бравого солдата Швейка» (можно даже сказать – озорная книга) Гашека. В этой книге в примечаниях я и обнаружила все интересующие нас с сестрой слова и сильные выражения. Хотя даже в этой замечательной книге некоторые уже известные мне фразы не переводятся, а идут под грифом «грубое немецкое ругательство». Но при вящем желании нам с сестричкой совсем не сложно было разобраться во всех этих грубостях. Например, очень расхожее выражение «Lecken Sie mir Arsch!» с помощью этой расчудесной книги мы раскололи в первый же вечер. Если «Lecken Sie mir...» означает – «Поцелуйте мне...», то Arsch – значение этого слова будет понятно и дошкольнику. Как известно, ныне очень развитые дети.
Короче говоря, бравый солдат Швейк представил нам наших родителей в несколько ином, непривычном для нас свете. Оказалось, что, всегда сдержанные, они временами позволяют себе отдушины и ведут себя весьма темпераментно. Однако все, что касается родителей, для нас с сестрой свято. Мы так воспитаны. И дай бы Бог, чтоб в этом же духе были воспитаны все остальные дети. Хорошее воспитание наше, впрочем, не мешало нам с Гретхен таинственно переглядываться, и перемигиваться, и тихонечко хихикать, и держать ушко востро во время родительских ссор. Более того, хорошее воспитание не помешало нам с сестричкой пару раз употребить сильные словечки по отношению друг к другу (что за удовольствие – владеть таким мощным оружием и ни разу не опробовать его?). Пожалуй, первые опыты употребления оказались чрезмерно громки. Родители наши что-то услышали и призадумались. И нашли, на мой взгляд, весьма удачный выход: едва в отношениях наших родителей начинал назревать очередной критический момент, они плавно переходили на французский.
Таким образом, с какой стороны ни посмотри, – а семья у нас интересная...
Когда нам с сестрой подошло время получать паспорт, встал во весь рост вопрос о национальности: что написать в этой графе? Родители, любящие и уважающие друг друга, заняли интересную позицию. Папа сказал: «На усмотрение мамы». Мама сказала: «Как пожелает папа». Тогда решили спросить нас с Маргаритой (поскольку у нас с ней разница в четыре года, обсуждение этого вопроса происходило с той же разницей во времени). Мы же в возрасте юридического совершеннолетия не занимали еще по этому вопросу никаких позиций. И в первом, и во втором случае дело решил дедушка, хлебнувший в свое время лиха именно в связи с тем, что в его паспорте в графе «национальность» было выведено каллиграфическим почерком «немец». И дабы нам с сестрой тоже когда-нибудь не хватить лиха, ибо времена меняются и не всегда в лучшую сторону, мы были с ней записаны как русские. Дедушку это очень радовало, а нам было без разницы. Впрочем я припоминаю себя тогдашнюю: я никогда не сомневалась в своей русскости. Мы жили в России, вписывались в русские обычаи, по которым доминирующее значение в выборе национальности ребенка имеет институт отцовства. Насколько я знаю, это в еврейских обычаях – евреем считается тот, кто рожден еврейкой. Если взять за основу этот принцип, то мы с сестрой, конечно, немки. А если оттолкнуться от противного и углубиться в сферы общечеловеческого, то оказывается – права наша с Маргаритой святая простота. Все мы люди, все мы человеки, и от того, что у нас записано в паспорте, мы не становимся лучше или хуже и не требуем какого-то особого к себе отношения.
Но ныне наступили странные времена. Многие институты дали трещину, многие и вовсе рассыпались. На их развалинах поднялась скороспелка-мода. Я заметила: ныне модно стало кичиться своим происхождением – и в социальном, и в национальном смысле. И если ничего примечательного в твоем происхождении нет, если ты такое же яблочко, висящее на ветви, как и другие – не лучше, не хуже, – то не зазорно стало в три короба наврать и отличное от всех происхождение себе придумать – назваться грушей на яблоневой ветви. Именно так! Мода эта, как частенько бывает с любой модой, желание выделиться происхождением, коли Бог умом не оделил, иной раз доводит людей до абсурда. Разве не абсурд – дворянское собрание в нынешние времена? Разве не смешны те петухи, что регулярно являются в него и красуются друг перед другом перьями и шпорами? Разве не абсурд «признание» известного актера, игравшего всю жизнь в советских сериалах рабочих, крестьян, революционеров и председателей сельсоветов – этаких идеологических столпов, потомственным дворянином? Разумно ли поступает известный режиссер, объявляя на весь мир о том, что предок его был постельничим царя? И это в то время, когда книжные магазины наводнены историческими романами, в частности о Византии. Во многих из этих романов черным по белому написано, что постельничими у византийских императоров служили непременно евнухи. Я полагаю, что помянутый постельничий русского государя не был евнухом, иначе не оставил бы потомства. Но все же! Надо уметь глядеть на себя со стороны. Может, людям лавров не хватает? Хочется прикинуть к себе еще и шубу с горностаевым воротником. То же с национальностью: всякий норовит выискать в своей родословной некоего иноземца, иноверца – финна, латыша, турка, итальянца, француза или грека (почему-то никто не ищет в себе эскимоса или чукчу?.. ах, простите меня, эскимосы и чукчи!..). Русским да еще пролетарского происхождения быть не в моде. Как же! Выйдешь на улицу, кинешь палку – попадешь в русского пролетария. Что ж тут интересного! Между тем всякий хочет быть изюминкой в булочке, экзотическим плодом на яблоневой ветви.
Прежде, когда я не понимала этих тонкостей и не придавала им значения, во всех списках и журналах и в некоторых документах проходила как Игумнова-Штерн (вторая часть родового имени – как дань уважения и признательности маме). Впоследствии я стала просто Игумновой и о происхождении своем молчу, удовольствуясь скромным местом на яблоневой ветви. И я благодарна дедушке за то, что в свое время он подсказал мне: во всем до конца оставаться русской. Другое дело – что не всегда это удается. Временами мое немецкое так и лезет из меня, – если быть честной с самой собой, – но это бывает в самые трудные моменты жизни, когда кажется, что все рушится вокруг, когда опускаются руки, когда хочется бросить все и куда-нибудь уехать, например, на одну из своих исторических родин – в Германию. Тогда я прячусь от всех, я уединяюсь, как уединилась сейчас на набережной Невы, и жалею себя, и проливаю над собой слезы, и вспоминаю благословенные дни, когда я, совсем юная, была озарена, как солнышком, любовью...
ПЕРЛЫ И БУЛЫЖНИКИ
Воспоминания о хорошем делают меня сильнее...
Мы с Сережей учились в параллельных группах – по одному расписанию. И обратили внимание друг на друга с первого курса. Но как-то так получилось, что не сблизились, не сдружились с самого начала: вокруг него все крутились какие-то девочки, мне дарили цветы совсем другие мальчики, свободное время проводили в разных компаниях, на лекциях мы сидели в разных концах аудитории. Хотя всегда поглядывали друг на друга с интересом и, пожалуй, думали друг о друге больше, нежели о ком-либо другом. Он жил в общежитии, я – в квартире у дяди Лео. И пути наши пересекались только на занятиях в институте или в клиниках.
Лишь после третьего курса на сельхозработах мы подружились: ассистентка поставила нас двоих на рядок картофеля, а потом Сережа пригласил меня в деревенский клуб на танцы. С этих пор мы редко расставались.
Также и в городе – после сельхозработ – мы были неразлучны. Мы обошли все кинотеатры и выставки, посетили вдвоем всех знакомых, выезжали на пикники. Я побывала у Сережи в общежитии, а потом пригласила к себе, то есть к дяде Лео. Я познакомила их. Дядя Лео одобрил мой выбор. А поскольку дядя был для меня непререкаемый авторитет, я была без ума от счастья.
Мы с Сережей как бы сошли с ума: ночью купались в маленьком озерце посреди парка культуры и отдыха, а потом по аллеям он носил меня на руках и целовал, целовал... Будто в пропасть, мы с ним бросились в любовь – и это после трех лет приглядывания друг к другу. Господи, что мы с ним вытворяли – безумные!.. В том же парке в глухую полночь мы поднимались с Сережей по фермам или спицам (как там они называются?) на колесо обозрения – в самую верхнюю «корзину» – и там, на высоте птичьего полета, болтали о том о сем. Взрослые люди, почти уж готовые врачи! И ничего... Этот и подобные поступки не представлялись нам из ряда вон выходящими. Мы просто не думали об этом, мы были слишком заняты друг другом. Мне кажется, если бы нам в те дни взбрело в голову забраться на телевышку, мы забрались бы и на нее. А сейчас при воспоминаниях об этих «подвигах» меня в дрожь бросает. Я как подумаю, что, может быть, когда-то и у меня будут дети, быть может, они также будут вытворять что-то подобное, – сердце мое едва не останавливается.
Ах, как мы любили друг друга! Я ночами плакала в подушку от любви, от счастья. По утрам я торопилась в институт не за знаниями, как все нормальные люди, а на встречу с любимым.
Теперь мы на лекциях сидели рядышком, как голубки, и весь поток оглядывался на нас; кто-то глядел с удивлением, кто-то с восхищением, кто-то чуточку с завистью, а кто-то с иронической улыбочкой. Никто не оставался к нам равнодушен, мы были в центре внимания. Я была принцесса, а он – мой принц. Ах, что за время! Самая прекрасная пора в моей жизни! Но как же она оказалась мимолетна...
Опять взвизгивают за спиной тормоза. И я вздрагиваю. Слышу, как открывается дверца.
«Неужели все-таки Кандидат?»
– Дэвушка! Почему скучаешь, а? Поехали с нами. А?