Текст книги "Дар Изоры"
Автор книги: Татьяна Набатникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
– Драсте, – не глядя.
– Здравствуйте, – корректно отвечает он.
Проклятие субординации! Я должен приветствовать его первым.
Ненавидеть в одиночку мне мало. Я ищу союзников – сообща ненавидеть. Широким фронтом. Помощников чувству ищу. Я вылавливаю из текущей жизни чье-нибудь малейшее недовольство и методом резонанса раскачиваю амплитуду плохого отношения. Частный случай где-то на запятках интонации переходит в обобщение и подается в виде готового, еще до меня созревшего общественного мнения, которое последним случаем только лишний раз подтвердилось.
Я поступаю неблагородно. Отлично понимаю это. Но я так поступаю.
«Да что ты! Для Дулепова это даже еще и умно!»
И вот мы уже внесколькером, сомкнувшись плотным строем, плечо к плечу, выставляем против Дулепова пики наших чувств. Мы, его противники, друг друга любить начинаем, хотя прежде не имели для этого никаких взаимных оснований. Мы отпускаем друг другу все прежние разногласия. Мы становимся партией. Хотя знаю: всякое объединение сомнительно, потому что чуть сдвинь нашу объединяющую точку в сторону – и вся параллельность пик нарушится, и некоторые обернутся друг против друга врагами. Что и происходит.
Человеку, бедному существу, надо иметь куда вперить рога своей агрессии. Встали друг против друга, напрягли ноги в этом противостоянии – и отсчитываем секунды жизни в содержательном времяпрепровождении.
Ну и дело помаленьку все же делается.
Делалось бы лучше и больше, если б не вражда. Если б не считали пустяком то, чем ты занимаешься как самым необходимым. Был бы Дулепов не такой дуболом, делал бы тишечки свои делишечки, но и других бы не заталкивал. А то ведь ему край надо доказать, что ты дурак, а умный он один. Ему жизнь не в радость, пока он этого не доказал.
– Но ведь он же искренне! – талдычит свое Зина.
Алексей уже матери своей рассказал про мои муки. Мать тоже включилась.
Ни в коем случае, говорит, не надо на собрании выступать против. Не надо вообще никаких действий «против», надо все силы тратить «за» свое, но не «против» чужого.
Алексей ей: «Это твое личное мнение или это ваши теоретики выработали как принцип?»
Мать: с собой, говорит, борись, на себя бы одного хватило сил. А за другого ты не решай. Ты видишь только его поступки, но не видишь его покаяния.
«Да какое покаяние, мать! Они собой довольны вполне!»
Она: а ты вспомни, когда распяли господа, первым ему поклонился разбойник на кресте. Для всех господь был унижен, один разбойник только и различил высоту его. Нет, никого перечеркивать нельзя.
«А что ж, – сердится Алексей, – здороваться с ним, любезничать?»
Ну, отвечает, любезничать зачем, а здоровья как не пожелать? Ты погляди: церковь – за гонителей своих ни одного дня не забывает помолиться. Вот как.
– Ты смотри, мать у тебя какая!
– Да, у нее по всякому случаю соображение. Они, религиозные старушки, все время думают. Опять же, у них руководство проповеди читает.
– А моя мать думает только, где что купить да приготовить, – я позавидовал.
– Но ведь это не называется «думать».
– Тогда, значит, она вовсе не думает.
– Что ж, ведь это многие так.
Вдруг новость. Лабораторию Медведева потеснить, внедрить на ее площадь группу из пяти человек – и эта группа, как оказалось, будет заниматься... темой Севцова. Статистику копить.
Не слабо, да? Есть вообще здравый смысл на свете или вышел весь?
Мне-то, конечно, плевать. Теснят уже не меня. Но доколе же это будет? Докуда может дойти это лизоблюдство? Кто остановит?
«Этот случай не забылся, а причина тут одна, да тут одна: через месяц вдруг...»
Через месяц открылось: Дулепов, оказывается, готовится к защите. В доктора хочет. «Хорошие» оппоненты нужны, отзывы. И Севцов, стало быть, куплен. Ни ручкой, ни ножкой теперь не трепыхнет, пришпилен благодеяниями Дулепова, как бабочка булавкой.
– Ну, тут просто надо по-мужски бить морду, – определил Алексей.
– Медведев сейчас сломан: он как раз с женой развелся. Он не сможет по морде.
– А ты?
– Меня неправильно поймут.
И опять я про собрание: как я выйду и выведу на чистую воду. Или к прокурору пойду и разоблачу эту хитрую взятку Севцову – не борзыми, чай, щенками, а нашими лабораторскими фондами.
– Нет, – качал головой Алексей. – Надо по морде. Ну хочешь, я дам ему по морде?
– Ты-то дашь, но ведь он не поймет за что.
– А я объясню.
– Все равно не поймет. Это тебе не Митя Карамазов. Такое только у Достоевского может быть: приговорили Митю к каторге за чужое убийство, а он головой согласно кивнул: это, дескать, мне за мою подлость. А Дулепов ведь не вспомнит про свою подлость, он одни материальные законы признает и первейший из них: не пойман – не вор.
– Ну а сам-то ты, – говорит Алексей с сомнением, – уверен, что ищешь одной только справедливости?
– А чего еще?
– Ну а зависть? К власти, к влиянию. Власть, думаешь, так раздражает только из любви к справедливости? Больше из зависти: ах, ему можно, а мне нельзя? Основная движущая сила переворотов.
– А я бы, как декабристы: власть отнять – но не для себя.
Алексей рассказал:
– Однажды в институте, в общежитии, у нас чуть не случилась драка. Она уже готова была развязаться. В комнате у наших девчонок. Ну, обыкновенное такое противостояние нескольких самцов – вы на мы. И вдруг в последний момент один из «тех» и говорит своему главному: а брось ты. Как это брось? А так, говорит. Я, говорит, например, чувствую себя мужчиной только тогда, когда, у меня в кармане есть сто пятьдесят рублей. Есть у тебя в кармане сейчас сто пятьдесят рублей? – Нет. – Ну и пошли отсюда. И действительно, почему-то тут же все выдохлось, горючая смесь испарилась – и ушли.
– Ты к чему это?
– А к тому: есть у тебя в кармане сейчас сто пятьдесят рублей? Ну, я условно говорю. Есть у тебя авторитет твоих работ? Имя есть? Которое говорило бы само за себя. Ты бы молчал, а результаты твои за тебя бы говорили? Вот то-то. Чего издавать цыплячий писк? Надо делом бороться, а не выступлениями. Дело – оно просто само по себе вытеснит то, что менее достойно.
– Да как же оно вытеснит, если ему Дулепов ходу не дает? – заорал я.
– Дело должно быть таким сильным, чтоб перло самоходом. Чтоб давило препятствия. Я не знаю в истории таких случаев, чтоб дело, если оно того стоит, не прорвалось бы. Не сразу, может, с опозданием лет в пятьдесят, – но прорывается.
Я скис:
– Ждать пятьдесят лет?
У моего дела не было такой самоходной силы.
Ну и пошли отсюда...
(А еще – я не рассказал – я ведь писал телегу на Дулепова в партбюро. Писал, писал, сочинял, потом позвонил Алексею и зачитал ему текст по телефону. Он все выслушал, сперва давал советы, что убрать, что оставить, что поправить. А потом вдруг говорит: знаешь что, никогда не пиши никаких бумаг ни в какие места и органы. Сказать вслух можешь что угодно, но бумаг – никаких! Разница необъяснима, но слишком существенна!
Он так разволновался, так расстроился. Ладно-ладно, говорю.
Как не послушать Алексея, он лучше всех людей на свете.
И вопрос этот сразу отпал.)
Тут меня еще показали нечаянно по телевизору. Шла американская техническая выставка, я там очутился – а тут как раз телевидение. Указали на меня как специалиста, чтоб прокомментировал. И начал я что-то там произносить, описывая руками круги могучего смысла, – а остальное, дескать, элементарно. (Это мы, когда учились еще в институте, один преподаватель давал нам демократическую возможность – самим иногда читать лекции. Заранее готовишься, восходишь на кафедру и поучаешь своих товарищей. Страшный соблазн. Расхаживал у доски Миша Арцимович, небрежно писал выкладки, целые звенья пропуская: ну а остальное элементарно! – а мы, дураки, сидели, рты разинув, стыдясь, что не понимаем. Думали, и правда элементарно...)
Ну, когда я увидел себя по телевизору... Иногда полезно взглянуть на себя со стороны. Не надо мне вообще высовываться. Где-то читал в старинной насмешливой книге: стоит в церкви дама, вся из себя, свысока поглядывает – а по ее платью ползет вошь.
Ну я и затих. Замолк.
Только каждую седьмую ночь – как заведенный. Репетирую, высказываюсь, разоблачаю. Иду к прокурору.
– Товарищ прокурор!..
И так далее.
Интересно, причиняю ли и я ему такие же муки?
И вот, когда я задал себе этот вопрос, я понял, что потерпел поражение.
Ведь победой над ним было бы полное забвение.
Говорят: кого поминают, у того уши краснеют. Или икота начинается. Или он в гробу переворачивается. Примета такая. Короче, тот, кого поминают, ощущает прилив некой энергии, импульс питания, который немедленно производит в нем тепловую работу.
Значит, я своим постоянным поминанием креплю и питаю врага энергией моей ненависти, а он, как паразит, ходит, греется теплом моего бедного сердца, которое я трачу на него, вместо того чтобы на дело.
Да чтоб он сдох, ни на секунду больше не подумаю о нем. Много чести.
Мы долго и подробно обсуждали с Алексеем научные основы моего энергетического взаимодействия с врагом на расстоянии. Хоть диссертацию пиши.
Со сцены в зал упирались софиты – прямо в глаза: столичное телевидение снимало конференцию.
В боковых рядах всего по четыре места, я сидел один – и ко мне без труда прямо посреди речи пробрался Воронухин.
– Я всех о вас спрашивал – и вот мне вас показали, – счастливо сказал он. – Как ваши дела? – Спохватился: – Да, я не представился: Воронухин.
Скромность – как будто кто-нибудь в этом зале мог его не знать!
– Вы меня ни с кем не спутали? – (Я его перескромничал.)
– Да как же, мне на вас указали, – улыбался он, – а теперь я и сам вижу: это вы. Облик человека имеет ту же структуру, что и его способ мышления. Человек-то весь изготовлен по одной формуле, и все, что он может из себя произвести, тоже подчиняется этой формуле. Как ваши дети похожи на вас – дети есть? – (удовлетворенно кивнул), – так и ваши работы. Я читал, и мне понравилось, как вы мыслите. И если бы мне сказали: это написал вон тот дяденька, – Воронухин кивнул на обернувшееся лицо (растекшееся пятно с гулькиным носом где-то не совсем по центру, а немного сбочку), – я бы не поверил. Сказал бы: нет, не он. Он придумал, верно, что-нибудь великое, но совсем другое, чем то, что я читал. А на вас гляжу – в точности вижу подтверждение вашего авторства.
Он, что называется, балдел, Воронухин, с мальчишьей безудержностью, как будто черт его тыкал в бока и щекотал, а он должен был этого черта утаивать на людях – и они были как заговорщики перед окружающим серьезным человечеством.
Ну вот, сказал я себе, дают – бери. Вот ты бился-бился снизу башкой об лед, а тут тебе сверху – нате – спасительная прорубь: вылезай, дорогой, говори, чего просишь. Напрямую говори, без посредников.
– Вас в президиум вызывали, а вы опоздали, – сказал я от смущения.
– Это я нарочно. Я президиумов боюсь. У меня такое предчувствие: как только я присижусь в президиумах – все, я кончился.
А ведь знал я, всегда таил эту детскую веру – что как в сказке: настанет день, подойдет кто-то и выразит: о-о-о!
– Ничего, что мы с вами во время доклада разговариваем? – Я робел все-таки, как школьница перед директором.
– Да все только ради этого и собираются, оглянитесь. Ну, так как же ваши дела? Как работа?
Кем бы я был, если б стал жаловаться? Дела у меня прекрасно.
– Такое можно услышать только от сибиряка. От москвича вы этого не дождетесь. – Воронухин веселился, как будто шла не просто жизнь, а специальный – для того, чтоб радоваться, – праздник. Готовность радоваться предшествовала причине и находила ее во всем.
– Такие-то результаты мы получили в последнее время, – бубнил я, скромно пропустив его лестное замечание.
– А как у вас с жильем?
Вот сейчас возьмет и позовет к себе работать («Мне нравится, как вы мыслите...» – пелось и повторялось где-то у меня в позвоночнике). Если позовет, соглашусь я или нет? – примерился я. Но нет, не подошло. Не впору. Не люблю, действительно не люблю Москвы. (В метро какая-то дама уперла мне в спину угол своей книги и читает. Я зажат. Вертел-вертел шеей: «Извините, а нельзя вам эту книгу дочитать после?» – «Я что, вам мешаю?» – «Да, мешаете». Помедлила секунду, потерпела – и высвободила с наслаждением: «А мне наплевать, мешаю я вам или нет!» Приличная вполне дама. Это их московская жизнь довела до такой ручки.)
Я успокоил моего высокого внезапного покровителя:
– Спасибо, у меня все есть, не отвлекайтесь, пожалуйста, на мой быт.
– Как там дела у Медведева? – переключился он с благодарностью. – Мы с ним когда-то учились вместе и дружили. Да и сейчас, но дружба – она ведь как технологический процесс: требует непрерывности. Разъехались – не писать же друг другу письма!
Вот Медведев, поганец, никогда не говорил!..
– Медведев – надежнейший человек, – подтвердил я. (Одобрил, сволочь, его выбор. И как он только обходился без моего одобрения?) – Сейчас, правда, у него тяжелое время: развелся с женой.
– А-а-а, – сразу все понял Воронухин, – то-то я смотрю, ничего о нем не слышно. Наверное, все дела забросил. Ну, это так всегда и бывает. На год человек выбит.
Я потом удивлялся, как это могло случиться, что я ни разу не вспомнил про Дулепова. Ни на вопросе «как дела» не пришло в голову, ни на «результатах испытаний», ни даже на Медведеве – а уж тут ли было не вспомнить! – «ничего о нем не слышно...» – а где услышишь, когда Дулепов, окапываясь, укреплял свое кресло костями товарищей: он тему Медведева заслал на заруб, хотя никто ее не запрашивал на оценку и контроль. Добровольно заслал, с опережением. Продемонстрировать свою благонамеренность и осторожность. Нажить себе капитал научной бдительности. Там это понимается однозначно: специалистам на месте виднее – тему зарубили.
И я – я не вспомнил! Развод Медведева – да что развод по сравнению с гибелью темы!
Или я идиот, ошалевший от счастья лицезрения великого человека, или...
А не странно ли, что, полгода ни на миг не упуская из ума этого проклятого Дулепова (язва уже на месте этой мысли образовалась, как выеденная кислотой), я тут как отключился. В нужный и единственный момент. Как кто нарочно позатыкал все щелочки, откуда мне постоянно, день и ночь, смердило Дулеповым.
Неспроста. Неспроста все то.
Мы приятно пробеседовали с Воронухиным до самого перерыва и расстались во взаимном удовольствии бескорыстия. После перерыва Воронухин «слинял». А я так и грелся весь день в блаженстве нашей беседы, как в ванне. Я вспоминал, как в нашу сторону поглядывали с тоскливой завистью. На меня – как сироты на обласканного родительского ребенка. Уж они-то не растерялись бы, выпади эта удача им, а не мне.
И еще несколько дней я не вспоминал про Дулепова. То есть про Дулепова я вспоминал – как обычно, со злостью. И про Воронухина то и дело вспоминал – со счастьем, но ни разу в мыслях я не свел двух этих людей в одну точку; и ни разу мне не пришло в голову, что целый час у меня в руках было все равно что ядерное оружие, и я мог в мгновение ока расправиться с моим врагом. Истребить его одним словом. Воронухин поверил бы мне... Да бодливой корове бог рог не дает.
И только дома, когда я, вернувшись с конференции, рассказывал, слегка захлебываясь, про эту встречу с Воронухиным, Алексей спросил сурово:
– Ну а про Дулепова ты ему рассказал?
Я ахнул: нет!
Зина громко расхохоталась:
– Дурачина ты, простофиля! Не сумел ты взять выкупа с рыбки! Взял бы ты с нее хоть корыто!
Я растерянно моргал. Не мог понять, как это так случилось.
– Молодец! – с облегчением – гора с плеч – выдохнул Алексей.
– Да как же так! – сокрушался я.
– Все правильно, все правильно, – твердил Алексей.
Я поговорил с Медведевым. Так и так, ты его близкий друг, напиши, позвони ему – он ведь многое может. И мокренького места не останется от нашего самозванца.
Медведев (и откуда в них такая уверенность – в Алексее, в нем?) сразу без раздумий ответил:
– Нет, уволь, я не могу действовать методами Дулепова. В чем тогда будет наше различие?
И я отошел, посрамленный.
Но, сколько веревку ни вить, а концу быть. Кибернетики знают: алгоритм «устает», теряет силу, начинаются сбои. Знают фармацевты и врачи: лекарство тоже устает, действие его снашивается, и тогда нужно искать новое. Может быть, и добро – когда оно слишком долго добро, назойливо, без перемен, как одежда упорно шьется по старой моде – так надоедает, что становится злом. И зло – действует, действует и, глядишь, само себя отравило, захлебнулось в себе и погибло. Скорпион, который сам себя жалит.
Зарвался наш Дулепов, залетел.
Севцову подвернулась годовая командировка за границу. Дулепов тогда захотел отложить свою защиту до его возвращения. А Севцов: да брось ты, зачем откладывать, когда все готово. Да зря ты волнуешься, все будет в порядке, я в тебе уверен.
Козел Адонис. Фильм так назывался, десятиминутная притча про козла Адониса: красивый такой, белый, роскошный домашний козел с колокольчиками на рогах. Идет – позванивает, побрякивает, очарованные козы, овцы и коровы собираются и завороженно следуют за ним. Он ведет их вдоль поля, ромашек, вдоль природы, вдоль изгороди, улицы, вдоль бетонной стены – и приводит наконец к двери. Из двери выходит человек и награждает Адониса куском сахара. Адонис разворачивается и уходит за новыми своими последователями – привести их к этой волшебной двери. Однажды дверь оказалась неосторожно раскрытой, и Адонис увидел, что там делают с теми, кого он приводит. Догадался козел Адонис, кто он. Не берет сахар, опустил голову, поник: не прощает человека. Не хочет больше служить ему. Тогда человек снимает с великолепных рогов Адониса колокольцы и отправляет его туда же, куда всех – за дверь.
И Севцов этому Адонису, козлу-Дулепову: спасибо тебе, козел, подоил я тебя, больше ты мне не надобен. Не бойся, иди, там не страшно. Я оставляю тебе хорошего оппонента вместо себя, мужик-умница, ты зря волнуешься.
Мужик оказался действительно умница, это Севцов не соврал. Главное – и, наверное, самое умное в нем: не задолжал ничего ни Севцову, ни Дулепову и, видимо, вообще никому – в принципе.
Завалил он Дулепова. Народ-то – он трус и помалкивает ради своей безопасности до поры до времени, но на тайном голосовании ему незачем скрывать своего отношения.
Бывают и такие голосования, что вообще ни одного «за» не оказывается, хотя при обсуждении оппоненты рекомендовали диссертацию наилучшими словами... И сами же оппоненты кидали потом черные шары.
А здесь официальный оппонент – «умный мужик» – и вслух выразил полное свое отношение.
Постепенно сняли Дулепова с занимаемой должности. Как несоответствующего. И Севцов оказался как бы ни при чем. Хотя мог бы заступиться за Дулепова из любого далека. «Не бойся, я уверен в твоем будущем!» – откупился.
Нет, мне лично Дулепова жалко. Ходит побитый, в глаза заглядывает. Обнадеженный и потом брошенный. Нет, я лично первый ему руку подаю.
– Ну как дела? – говорю я ему теперь. И вполне искренне беспокоюсь, чтоб дела его пошли как-то получше.
А в тот день, когда его сняли, я ликовал и побежал звонить Зине, чтоб она скорее узнала эту радость. А она как-то даже не обрадовалась.
– Вот видишь...
Как упрекнула.
Как будто это я оказался предателем. Уже горевала за будущего – несчастного Дулепова.
И тогда я сбавил немного свое ликование. Но все равно его сколько-то осталось. В автобусе по дороге домой я сочинил стихи:
Благоприятно город осветило
Сияньем осени. И кажется: давно
Я не был здесь. Попутчица спросила:
«Приезжий вы? Вам нравится?»
И был очень доволен своим творчеством.
БАПТИСТКА
Влипли мы. И выкручивайся кто как знает.
Жить в этой стране – да и не только в ней – да и вообще: жить... Стыдно, конечно.
Но, так уж исторически сложилось, ты живешь.
(НАШ оборот.)
Челябинск выплавляет в год семь миллионов тонн стали (счастливое число). Зачем (когда другие, равновеликие страны насыщают все потребности двумя миллионами тонн нержавейки) – это вопрос другой. А вот на культуру в этом городе расходуется 0,23 процента бюджета – супротив семи-восьми, обычных в мире. Во всей России только Колыма и остров Сахалин чуть приотстали от Челябинска по культуре.
Это лишь полприсказки.
Есть тем не менее и опера, и ТЮЗ (без помещения), и драма, и кукольный театр, и есть отделения творческих союзов: художников, писателей и даже композиторов. Что поделаешь, продолжает всех этих невтонов российская земля рождать. А родятся – выставки им подавай, зрителя-слушателя, участия в событиях, просто, наконец, работу. А оно все для удобства сосредоточено в Москве. Исторически сложилось такое разделение: все семь миллионов тонн стали – в Челябинске, а все семьсот семьдесят семь точек приложения культуры – в Москве.
(Не злиться, не злиться, не злиться!)
Ну вот присказку и одолели.
Итак, жил-был художник...
Стоп, еще забыли: Москва получает в год на жителя 160 кг мяса, районы Крайнего Севера —70, промышленные центры Сибири и Урала – 50—65, Черноземье – 48, прочая Расея – 37. Видите?
А у художника дети. Двое. Большой и маленький. Большой уже вырос, а маленький еще не вырос. Он плохо растет, его бы подкормить. Апельсины и лимоны только на рынке, по десять, яблоки по четыре, сыру не бывает в принципе ни-ког-да. Ни-где. Художник летит из Москвы – везет...
Он уже дал в Банном переулке объявление, что его четырехкомнатная квартира в центре, вся из себя полнометражная (местные власти, кстати, художника ценят, но всё, что сложилось исторически, они изменить не могут), меняется на квартиру в Москве. Дал объявление и ждет. И вскоре убеждается, что до тех пор, пока Москва столица нашей Родины, оттуда не выманишь ни одного жителя.
Нет, бывает, конечно, иногда случается... Например, какой-нибудь дедушка в однокомнатной квартире в Бирюлёве перед тем, как помереть, решается осчастливить челябинских родственников и выменивает для них на свое Бирюлёво трехкомнатную квартиру.
И вот однажды вечером в доме художника раздается телефонный звонок. (Наконец-то с присказкой покончено.) Уютный голос старушки спрашивает: объявление давали? Давали – художник задрожал, потому что даже если последует самое несусветное предложение, все же процесс хоть как-то сдвинулся. И старушка малограмотно сообщает ему: «У нас в Москве четырехкомнатна».
Понимаете? Понимаете ли, как вам объяснить. Вообще-то ведь он ненавидит эту Москву не меньше вашего. За ее перенаселенность, озлобленность и громадность. Так жизнь ненавидят за боль и неудобства, какие она причиняет. Тоже мне, радость – жить!.. Но альтернатива-то какая?
Он художник, понимаете, не тот великий, который нуждается только в покое, холстах и красках, он обыкновенный, средний, очень работоспособный, книги он любит оформлять, ему работодатели нужны, ему эта Москва нужна для жизни.
И вот дремотным вечером гнилого марта, когда в убежище домашнего тепла он читал сыну сказку, зазвонил телефон, и на другом конце провода зародилась неслыханная надежда – зыбкая, как жизнь старушки, ненадежная, как телефонная связь. Любую сумму – в долги залезет – отдаст этой бабуле за ее «четырехкомнатну», зато въедет и сразу станет жить и работать нормально, не тратя годы и силы на дальнейшее кочевье.
Вот сейчас оборвется связь, в трубке загудит ду-ду-ду, и старушка исчезнет, как шемаханская царица, «будто вовсе не бывало». Или захихикает, как старуха Шапокляк, своей удачной шутке.
И нейтральным тоном, с осторожностью охотника, чтоб не спугнуть дичь, художник произносит:
– Что ж, приходите, посмотрите квартиру. Вам когда удобнее: сейчас или завтра? – потому что, как уже сказано, дело было затемно, отважится ли бабушка?
Но бабушка покладисто и добродушно отвечает: когда удобно ему.
Ну, тогда сейчас. (А то еще окочурится до завтра, под сосульку с крыши попадет, нет уж, знаем мы подлые повадки жизни. Храни тебя бог, бабуля, и откуда такая в Москве взялась, «у нас четырехкомнатна»...)
Художник продолжал чтение сказки, жене ничего не сказал – сам волновался, один. Тоже из предосторожности. Есть правила метафизической гигиены, всякий наблюдательный человек их быстро усваивает из уроков жизни: не болтай прежде дела, не гордись удачей, нашел – молчи, и потерял – молчи.
Дикую птицу судьбы не спугни.
И когда она явилась – низенькая круглая старушка, вся так и светится улыбкой (приложив всю проницательную силу первого взгляда почему-то не к квартире, а к хозяину), – жена не обратила на ее приход никакого внимания. Мало ли шляется к художнику людей – натурщики, черт его знает кто вообще...
Он показывал бабушке комнату за комнатой, у младшего сына был устроен настоящий спортзал, на зависть всем мальчишкам во дворе. Одаривая заранее будущих жильцов, художник спросил:
– У вас дети есть?
– У меня пятнадцать детей! – неправильно поняла его старушка. – Чем-чем, а детьми богата. Деньгами – нет, а уж детьми... Внуков и правнуков тоже полно.
Художник поддакнул: действительно, уж это так: богат или детьми или деньгами, вместе не выходит. Он давал понять, что ради ее бедности не поскупится.
Он вел ее по дому, она рассеянно кивала, как бы не совсем понимая, зачем ей все это смотреть, но раз надо... Потом усадил ее в кресло и устремил ожидающий взор:
– Ну, рассказывайте ваши обстоятельства.
Бывает: военного направят на службу. Бывает: семья бежит от суда и следствия. Бывает: беспутного сына увозят подальше от дурной компании. Но все это бывает редко.
Появился из ванны весь сияющий, распаренный сынок, уже переодетый ко сну. Любопытно ему: гостья. Одной жене нелюбопытно, она на кухне проводит ежевечерний досмотр: не оставил ли кто на ночь грязную посуду тараканам, не забыл ли кто убрать кастрюлю с супом в холодильник. Мороз-воевода дозором...
– Эта квартира в Москве вообще-то была раньше моего сына, он военный, начальник секретного отдела и уехал во Владивосток, а в квартире прописал нас с дедом, и хозяйка теперь я... – Она сделала паузу перед тем, как решиться на свое сообщение. Метнула испытующий взгляд: как художник отнесется к этому. – Дело в том, что мой другой сын закончил семинарию и его направляют в ваш город...
Ах, вон оно что...
Ну что ж, очень реальный случай. Поскольку так уж исторически сложилось, что священнослужитель у нас заведомо обречен на гражданскую отверженность и презрительное недоумение невежд, а уж невежд у нас!.. – и всякий норовит объяснить ему с высоты своего высшего образования, что бога нет, это давно установлено, и что его жестоко надули. И он должен это сносить. То есть мученичество – как у первохристиан. И уж тут, верно, не до земных сует.
Поэтому художник просиял:
– Да?! Так у меня есть в нашем храме знакомые!
А старушка тотчас: нет.
– Он – не в церковь. Бактисты мы, – так она произнесла. – У нас молельный дом.
– Но разве семинария таких готовит? – неуверенно удивился художник.
– Да, там есть... – так же неуверенно уклонилась старушка. Впрочем, откуда ей знать: старый человек. – Мы ведь уж было сговорились тут с одной, Галиной Семеновной, уже начали обмен, она и приезжала к нам, четыре дня жила, я, говорит, все сделаю, гараж у нас купить пообещала, гараж у нас с подвалом, от дома пятьсот метров, и задаток за дом, вы, говорит, не беспокойтесь, ну, задаток она внесла, шестьсот рублей, дом тут в Полетаеве для сына: там уж служить, там и жить ему, а квартира-то для нас, да странников чтоб было где принять и разместить, да еще внучок у нас один больной, четырнадцать лет, не разговаривает, не ходит, и вот я к Галине-то Семеновной приехала и напалась в аккурат на день рождения: она сама пьяная, гости пьяные, а по нашей вере это нельзя: ни пить, ни курить, мы даже газировку не пьем, потому: бутылочное; и давай она меня страмить перед гостями: дескать, глядите, бактиска, у ней пятнадцать детей, она их украла. Зачем так, у нас того нельзя, чтоб веру оскорблять, у меня муж как услышит «бога нет», так он сразу убегет и сколько-то дней его нет, молится, вот мы какие люди, а она давай меня страмить, говорит, я этих детей украла. А откуда у меня тогда медаль за материнство? Нет, мы этого не любим, я сразу так и сказала: мы от обмена отказывамся, а сын-то у меня как знал: он мне ваш адрес дал, говорит: «Мама, я чувствую, что с Галиной-то Семеновной у нас ничего не получится, а вот с этими людьми, я чувствую, должно получиться». Ага. Он у меня всегда, как важно дело, так молится, и в молитве ему бог открыват, и он всегда заранее знат, что получится, что нет. Он у меня, знаете, молится – плачет...
И старушка, расчувствовавшись, с материнской гордостью прикивнула головой: вот, дескать, сына какого бог дал...
Художник пополз по всем швам. Если копнуть, ну какой интеллигентный человек признает себя чуждым высшей причастности? Слепым и глухим к незримым крепям, которыми только и держится утлый этот мир. Сомнения, конечно, на всякого находят, сомнения духа, и отчаяние, и уныние, но нет-нет да и откроется человеку недвусмысленное свидетельство – такое, что никаким причинно-следственным связям не по зубам.
Художник вспомнил, как вчера ему позвонили из Свердловска и спросили, стоит ли доверить заказ Байрашову, надежен ли. И он победил искушение сказать, что Байрашов человек способный, но непредсказуемый, иной раз и сорвет сроки... Победил искушение и поставил точку на «способный», хотя сам-то Байрашов, подлец, ни разу случая не упустил мазнуть его дегтем.
А он устоял. И вот пожалуйста, вознаграждение.
А два месяца назад, если вспомнить? Вспоминать тяжело, жуть что было. Жизнь летела с обрыва. «Ты – бездарность!» – с каким наслаждением она это произнесла, о, эти слова приберегались, конечно, на самый последок, все долгие годы копился яд для единственного, непоправимого ужала, с которым пчела теряет жизнь, и всякий человек лелеет с детства и до смерти это упоение: когда-нибудь непоправимо истребить!.. И ради полноты необратимости она не ночевала дома – всё, сожжены все, ну до последнего, мосты! И кто бы мог подумать, что все еще можно поправить... «Ты только ни о чем меня не спрашивай», – попросила, и он великодушно (нет, не сыщется такого слова, которое бы выразило степень его душевного подвига) принял это условие, подавил в себе все животные эгоистические импульсы – ради детей – и никаких упреков, никаких вопросов, мало того – никаких даже мыслей в себе! – ну святой, нимб над головой свищет – и вот Господь тебе в награду посылает случай!
Не замедлил.
Раз в тысячу лет. И случай такой, что уже во всю жизнь не дерзнешь усомниться. Чудо явленное! Видение отрока Варфоломея.
А не искушение ли святого Антония?.. – тотчас и дерзнуло сомнение. Изыди, дьявол!!! – с негодованием отвергла подозрение душа.
А старушка тем временем произносит монолог. Мол, ни о какой доплате и речи не должно идти, у них это означает продавать бога. Квартира ей подходит, очень, дом на удобном месте, всякий приезжий без труда найдет, у них, баптистов, это святое дело: дать кров страннику, независимо от веры, кто ни попросился – ночуй, вот тебе постель, вот тебе еда, никакой платы – грех великий! Вообще вся их община держится только на доверии и взаимовыручке, все друг другу братья и сестры, так и зовут, им иначе было бы не выжить, у них ведь грех аборты делать, убийство, поэтому детей у всех помногу, вот и у ее сына, пресвитера, уже пятеро. И братья, какие побогаче – например, шахтеры Кузбасса – всегда давали деньги на поддержку других общин. А то б не выжить, нет. Когда ее дети подрастали, сварит она, бывало, два ведра картошки, поставит на стол, и пока они с мужем, закрыв глаза, творят молитву перед ужином, от той картошки только чистое место останется. Вот так они жили! А сколько ссылок она перенесла! Она родом из чувашской деревни, космонавт Николаев тоже из их деревни, он с ее сыном дружит – ох, он так одинок, с Терешковой-то разошлись, она все по заграницам, а ему и душу некуда приклонить, толку-то от всех его богатств да от прислуги, когда нет рядом преданной женщины! Приедет, бывало, к ее сыну, только и отведет душу. Две тысячи дал ей в долг, потому что ей, как матери-героине, дали машину, «пяту модель», она вообще-то восемь тысяч стоит, но ей, как заслуженной, цена вдвое меньше, это льгота такая есть, она заплатила за эту машину четыре тысячи, две у нее было, а две дал Николаев, так теперь, может, рассчитается она с ним, хоть и не требоват, ну да ее душа тяжести долга не выдярживат, и лучше продать машину, тем более что раз переезжать, она нова, неезжена, и сосед, профессор, говорит ей: «Ивановна, если вы гараж никому не продадите, так я у вас его куплю», и вот та обменщица, Галина та Степановна (путает старушка, отметил художник: то Семеновна, то Степановна. Старенькая, что с нее взять) ‚ с которой обмен распался из-за ее пьянства и богохульства, обещала купить у нее этот гараж и машину, а теперь что же...








