412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Дар Изоры » Текст книги (страница 5)
Дар Изоры
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:48

Текст книги "Дар Изоры"


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Но почему безукоризненность скучна, кто ответит? Почему так притягателен изъян? Может, потому, что требует добавочной энергии? А энергией Господь оделяет людей не в равных долях. И счастливы избранники не оттого, что им хорошо.

Им хорошо оттого, что они счастливы.

Ощущение избытка силы...

Димка дикий, молодой, решительно неспособный понять, что и он может быть не прав. А не прав он кругом. И пьян.

– Мастерство не пропьешь! – ликует, удачно ударив.

А если возьмет неберущийся мяч:

– Такие мячи мы берем не глядя! – кричит и, подмигнув партнеру, добавит, посмеиваясь, будто надул кого: – Случайно взял!

В театре это называется: реплика в сторону.

Так шумно радуется своим победам, так живописно сокрушается на удачный удар противника, стон и вой на площадке стоят, «негодяй, подлец!» – восхищенно вопит Димка; спектакль.

Презирает разминаться у стенки, художественная натура: не любит ученья и черной работы, все даром привык получать – гибкий, верткий, любимец фортуны, все может; однажды взял в тренерской гитару, заиграл и запел.

Но описывать пение дело пустое; поверьте на слово, порукой мне известное правило жизни: одаренный человек одарен во всем и успешен во многом.

Священная энергия сердца, называется это у Платонова.

Доказательство от противного: играет у нас Инна, кандидат наук (история КПСС; случай трагический). В текущем моменте она не смыслит, мы в этом убедились в раздевалке и по дороге на троллейбус, где текущий момент в центре внимания. Ученость ее состоит в старательном усвоении передовицы. И играет так же старательно: долбит, долбит, долбит у стенки. Но на площадке редко когда попадет по мячу. Разве что мяч сам налетит на ракетку.

Очень зависит игра от интеллекта. Дурная голова ногам покоя не дает: не так их ставит.

Мы с ней в команду распределяем Васю Никулина: у него подача сильная, они хоть на его подаче выезжают.

Однажды выпало Димке с ней в паре стоять.

– Пятнадцать : сорок! – выкрикивает Димка счет. Противник подает и промахивается. – Пятнадцать : сорок пять!

Теннисист поймет, почему мы все при этом смеемся. Димка пока веселится, комментирует игру своей партнерши марксистски:

– «Шаг вперед, два шага назад»!

– «Лучше меньше, да лучше»!

На ее жалобное «я хотела...» беспощадно режет:

– У нас материя первична, а хотение вторично!

В конце концов и Димкин юмор не справляется с тщетой такой игры, он перестает носиться по площадке за двоих, а в какой-то момент швыряет ракетку оземь и уходит в тренерскую.

На следующую игру является снова веселый, все позабыл, слегка пьян, резв и летуч.

– Дима, переподай!

– Бог переподаст!

Работает он в УВД, пьют они там – и всякий раз не просто так, а со значением: то погиб при исполнении товарищ, то новая звезда упала на погоны, суровое мужское братство; на эту-то высокую значительность Димка покупается, она же его и продаст.

Ругался по дороге к остановке:

– Эта марксистская корова; больше меня с ней не ставьте! Вешать их всех на столбах!

И еще.

Мы только поеживались – от Димки разлетались опасные искры злобы, как брызги металла при разливке, – и пугливо помалкивали, и тут Илюша наш и говорит:

– Знаешь, Дима, ты злословь где-нибудь в другом месте и без нас. Мы приходим сюда отдыхать и расслабляться, а не судить и приговаривать.

Круто так обозначил позицию, и всем полегчало, в том числе и Димке.

Когда Димка не приходит на игру, в зале полтора часа тянется тихая тягомотная скука.

Грех праведника


Наша Ника, переводчица, что устроила нам «Легенду о Нарайяме», меланхоличная и лишенная эмоциональной подвижности, иногда впадает в такой транс – глаза хмелеют, тихо накатывает женское бешенство.

Тренер Макс, конечно, выручает ее по-товарищески.

Отыграет Ника укороченный сет (по три гейма играем на вылет: проигравших заменяет другая пара) и исчезнет из зала. Вот уже и следующий сет доигрывается, скоро Нике снова на площадку, а она все еще в тренерской.

– Успеем лишний гейм сыграть? – обсуждают игроки.

Нет, побеждает мнение, не успеть. «Макс быстёр», подразумевается. Не вслух. Илья справедливо говорил, мы приходим сюда отдыхать, а не устраивать моральное судилище.

Вот возникает Ника, румяная, становится на площадку.

Играет с ней в паре обычно Илья. С ним хорошо: к победе не ревнив, из-за пропущенных мячей не убивается.

Это с Димкой не приведи Господь проигрывать: чувствуешь себя жуткой скотиной, и Димка удавится, если не выспорит мяч в свою пользу, а Илья уступит, Илья человек благородный: за своими мячами побежит, по пути и чужие из углов достанет и всем раскатает.

– Батя, у тебя слабый замах слева! – басил на площадке рослый юноша, которого он привел однажды. А мы и не подозревали, что у него такой сын. На голову выше отца.

Маленького роста мужики обычно преподлейший народишко, мстительный, злой, но не Илья.

Однажды вечером – уже одиннадцать часов – уходим с игры, переоделись, в женской раздевалке осталось одиноко висеть пальто Ники, а самой ее где-то нет, да и Ильи, как выяснилось, нет, а мы его ждем, чтобы вместе идти до остановки, животрепещущие темы обсуждать, Илья человек мудрый, мнений веских. Ну как, мол, Илья, насчет развала империи: поможет это в оздоровлении жизни или напротив? И он рассудительно приведет примеры – Рим, Германия, Япония, – когда распад империй приводил к расцвету. Дело в том, мудро объяснит, что в старом организме поражена вся кровеносная система: склеротические бляшки сплошь тормозят ток крови. Эту систему уже не вылечить, надо заменять ее новой.

Так вот, мы его ждем, а он где-то запропастился, только одежда его висит в мужской раздевалке.

А Дворец спорта большой, закутков много.

И тут он пробегает мимо с сигареткой, сам какой-то взъерошенный, не в себе. Натыкается на нас – как будто не ожидал увидеть.

– Идите, братцы, без меня, я тут...

Но так и не придумал, что «тут», чистый человек, навыка вранья никакого, покраснел.

–...пригласили... – пролепетал.

Ну мы и пошли, оставив на весь ночной Дворец спорта Нику, Илью и тренера Макса.

Директор дворца, говорят, из окон своей квартиры бдит, чтобы после одиннадцати, когда все занятия кончатся, во Дворце спорта не светилось ни одно окно, иначе выволочка наутро.

Но мы надеялись, что ребята наши ведут себя аккуратно и ничего не зажигают.

Впоследствии это никогда не повторялось, наш неревнивый и нежадный Илья играл с Никой по-прежнему предупредительно и заботливо, а к исчезновениям ее в тренерскую на пятнадцать минут относился абсолютно спокойно.

У праведников ведь другая психология, чем у нас, они и согрешат – не так, как мы.

Макс


Перепали ему дивной красоты печальные глаза. Видно, многое было ему дано от природы, да не пригодилось.

Скучает ужасно. Включит в тренерской телевизор, выключит его, ах. Возьмет гитару, запоет, отложит в сторонку...

В молодости был джазмен, пел в ансамбле...

Слишком мало взяла жизнь из того, что он готов был ей отдать.

Все пропадает в нашей системе без пользы, и люди тоже. Не в коня корм. Такой уж конь.

– Давайте как-нибудь соберемся, посидим, попоем!..

Но так и не собрались пока.

От душевной неприкаянности Макс подружился с Ивиком, официантом.

Ивик человек богатый, весь в «фирме», красавец притом. Но красотой своей, как Макс, не пользуется. Ведь Макс выпьет – что нужно подавляется, что нужно оживает, – а Ивик человек восточный, мусульманский, к вину не приучен.

Его привезла когда-то с юга директриса ресторана, много старше его, вывела в люди, быстренько родила двух детей – заградительный такой батальончик, чтобы не было охоты к отступлению, и теннис теперь – одна отрада Ивика. Человек отрады хочет. Чтоб никакой «пользы», кроме радости души.

И вот Ивик поставил себе цель: научиться играть левой рукой так же, как правой. (Господи, нам бы его заботы!)

И в часы, когда зал не занят играми, приезжает на своей машине Ивик, переодевается в фирменную теннисную форму, становится против Макса (Макс без «фирмы», да у него и нету) – и играют вдвоем, долго играют, до ночи, до усталости, чтоб не чувствовать тоски своей души.

Нет в жизни счастья


Я уже говорила, у нас в основном несемейные люди. Кандидат наук Инна-марксистка – тоже. И вы уже поняли, почему? А славная такая женщина. Добрая.

Или вот взять нашу прелестную Любашу – которая с формами... Она, между прочим, тоже преподает в институте не то химию... Но это нетрудно, никаких особенных усилий не требует, если ты родился в семье таких же преподавателей, закончил школу, поступил на автопилоте в вуз, несло тебя течением – а течения в каждой среде свои: на дне, и в средних слоях, и наверху, они автоматически влекут своих людей, можно не грести – и вынесло на кафедру, вот ты и ассистент, хотя ни разу твоя мысль не зашкалила за пределы, дозволенные строкой учебника.

Вяжет, шьет, рукодельница. Такая пропадает хозяйка!

И было мне вначале непонятно, как это наши холостые мужчины не бьются за нее друг с другом в смертном соперничестве. Домой боится поздно возвращаться – и некому проводить.

Но вот глядим – наш Вася Никулин, заводской технолог с аккуратной походочкой бюргера, стал поджидать Любашу после игры. Ну, Бог в помощь!

Очень ведь мы озабочены счастьем наших знакомых, поскольку собственное счастье нам не удалось.

Вася парень тоже славный, скучный жутко, рассуждает: «А как же, не помажешь – не поедешь» Такой мудрый старичок лет тридцати.

Мы думаем: хорошо, что Вася забыл, как однажды ему пришлось несолоно хлебавши уйти с игры из-за Любочки.

Простил ей эгоизм, не то что Валентин, который своей Саше до сих пор не прощает.

Да и как помнить зло, ведь Любаша одна у родителей дочка, все лучшее привыкла получать, в этом что-то даже детски-трогательное есть: всегда с улыбкой заберет себе лучшее место на корте:

– Я не могу против солнца играть! – и все тут. А ты моги как хочешь.

И недели две Вася ее провожал. А потом, увы, все расклеилось.

Бедность участия – психиатрический термин: чувства чуть тронуты поверху; улыбка – как рябь по воде; а глубина их беспробудно спит.

Две скуки не сработали на взаимное притяжение, отпали.

А мы-то радовались.

Благословенное нарушение симметрии


Интеллигентная наша Катя – у которой все в тон – пришла со светящимся лицом и сказала, что ее место в клубе года на два освобождается: она идет на выполнение демографической программы.

– Можете занимать за мной очередь! – всей нашей женской раздевалке.

Мы ужасно обрадовались. Никто, понятно, не спросил насчет отца, отец в Катином счастье роли не играл.

И вообще, у нас не принято соваться; каждый скажет о себе сколько сочтет нужным.

А не сочтет – так что, мы не знаем, что ли, других таких историй? Не жили на свете? Жили, знаем.

Я знала одну прелестную, чудную женщину, был у нее возлюбленный – женатый, и решила она родить. Совершенно счастливая ходила. Торжественно ждали они с возлюбленным этого часа, а были далеко не молодые: ей тридцать девять.

Час грянул неожиданно, в ночь с пятницы на субботу, «скорую помощь» вызвать к автомату бегала соседская старушка; у возлюбленного дома тоже телефона не было, и в выходные некуда было ему позвонить.

Ну и перенесла она за эти выходные! Врачи хоть и боялись за ее поздние роды, с этим она справилась, и когда акушерка сказала: «Девочка!», она счастливо произнесла: «Ну, здравствуй, Машенька!» Потом в палате молодые родихи (я понимаю, что правильно «родильницы», но это не по-русски; «сорок кило́метров» – говорили в нашей деревне мужики, и где-нибудь в Англии это, может, и киломе́тры, а по нашей дороге сорок этих самых будет исключительно с ударением на о; или: «Я пошла к детя́м» – тоже по-русски гораздо правильнее, потому что «к де́тям» – это когда из гостиной в детскую, а когда из очереди в коммуналку, то сугубо «к детя́м», и с этим не справиться никаким лингвистам – с правотой живого языка); так вот, родихи в палате обсуждали между собой: мол, там какая-то старуха, говорят, рожала, так еще и «здравствуй, Маша» сказала. Очень удивлялись. Тридцать девять лет – возраст их матерей, и они уж, верно, толстые старухи.

А она лежала, отвернувшись к стенке, обессиленная родами, и плакала оттого, что вот родилась Машенька, а ни одна душа на свете про то не знает, никто не принесет ей фруктов, как этим дурным молодухам, август на дворе, пора плодов, и хочется есть, а эти девки жрут, и невдомек им.

В понедельник она позвонила возлюбленному на работу, он ругается: где ты без меня шляешься, я приходил в субботу, в воскресенье... Она перебила:

– У нас родилась Машенька! – и заплакала.

И любовь продолжалась у них еще долго, еще лет пять. До тех пор, пока жена не выставила его из дому и он не перебрался к возлюбленной насовсем. Вот тогда любви и пришел конец.

Так что нас ничем не удивишь.

И мы смотрели на нашу счастливую Катю с грустью, как боги, которым открыты все книги судеб и можно заглянуть в их конец и узнать, «кто с кем остался».

Как будто сама Катя знала про жизнь меньше нашего.

Но она была счастлива, а мы нет. И в этом состояло ее превосходство. Всю нашу мудрость она превосходила простейшим жестом – отказом от нее.

ВРАГ


Сам же звоню – и сам бросаю трубку.

Через полчаса набираю снова. Алексей вздыхает, выражая последнюю степень долготерпения, но упорствует на своем.

– Я на твоем месте бросил бы всю эту... И пошел слесарем на завод. По крайней мере, хоть польза.

Это друг!.. Спасибо, говорю, ты всегда найдешь, чем утешить. А я, говорит, тебе не гейша – утешать.

– Зря я только с тобой время трачу. Найти бы где умного человека посоветоваться.

– Сам мучайся.

– Я его доклад уже наизусть выучил. Из ненависти. Ночами не сплю.

– Никому не сознавайся, – говорит, – про бессонницу. Это стыдно. Это значит, человек не наработал на отдых. Представь себе пахаря – чтоб он ночью не мог заснуть? Это ты не заслужил сна.

Катается по полу пух тополиный перекати-полем. Смирные тополя во дворе уже месяц с самым кротким видом душат своим пухом целый свет.

Маюсь дальше.

Открыл книгу – философ считает, что сознательная нравственность разрушает себя, как не может сохраниться в целости препарируемое для изучения животное.

Значит, наш инстинкт – бессознательно – должен сам знать, как поступить. В детстве, помню, читал «Робинзона Крузо» и удивился: «...росли плоды. Я попробовал – плоды оказались съедобны». Какое доверие к вкусовым рецепторам!

Мой инстинкт толкает меня: жги, коли, дави своего врага. Пытаю сознание – оно не знает.

...Дочке было года полтора, гулял с ней на детской площадке, и подрались два мальчика лет шести. Она у меня еще и ходила-то нетвердо, а тут немедленно заковыляла на выручку слабейшему. Пока добежала, драка кончилась, мальчишки расцепились, но она, безошибочно угадав нападавшего, толкнула его; он уже отходил прочь и ее толчка почти не заметил, а она преследовала его с грозными восклицаниями.

Вот ведь не оглянулась же она на меня, чтоб узнать, как ей поступить. Ее вел точный инстинкт, и ему она верила больше, чем нам вокруг – нам, не шелохнувшимся.

Спросить бы сейчас у нее, как быть. Да она в лагере. И выросла.

Жаркое лето.

Вчера в трамвае впереди меня сидела девушка, спина голая. Сидишь, не знаешь, куда деваться. Все понимаешь – и безоружен! А потом ее зажмут в темном переулке, и она же будет обижаться.

У Монтеня читал: одну вот так же поймали, и она рассуждает: «Впервые я получила наслаждение, не согрешив». Да они что, сдурели все? – не согрешив... В конце концов, у нее был выбор: бороться насмерть. А раз уж выбрала жить, раз уж ухитрилась еще и получить наслаждение – какое простодушие считать себя безгрешной!

Нет, решительно все свихнулись.

Инстинкт пропал, выродилась интуиция.

Это ты, Дулепов, это такие, как ты, – вы все перепутали в этом мире нарочно, чтобы и получать наслаждение и считать себя безгрешными!

Я пристрелил бы тебя, Дулепов. Тысячу раз, думая о тебе, где-то там, в моем мальчишеском (или не мальчишеском) подсознании, я осуществлял это движение: медленно поднять прямую руку, снабженную компактным умелым металлом, навести, прицелиться в рыхлую твою мякоть, Дулепов, в твою заборовевшую шею, в огрузший твой огузок.

Пришла наконец-то Зина.

– Ты чего такой опухший? Квасу много пил? В жару вообще не надо пить.

– Поехали купаться!

– Сейчас, приготовлю поесть.

– После приготовишь.

– Нет, сейчас.

– Почему ты никогда не сделаешь, как хочу я?

– Я всегда делаю, как хочешь ты. Через час ведь ты захочешь есть.

– Пойдем купаться!

Это я уже капризничаю. Она даже рассердилась:

– Ну не драматизируй! Может, он, Дулепов, искренне считает твою тему бесперспективной!

Ха! Разумеется, искренне!

(Она всегда понимает, о чем я...)

Ушла на кухню. Я решительно не нахожу себе применения. Включил телевизор. Скрипач играл гениальную музыку.

Почему, когда имеешь перед собой готовое гениальное произведение, кажется: ну, рецепт ясен. А попробуй им воспользоваться! То-то.

Зина – вот она знает. Она гениальная. Да, в этом и вся ее тайна. Я, это один я открыл!

Она была – теперь я уже не замечаю от привычки, – а тогда она была рыженькая, костлявенькая, в кудряшках – и без образования. И никакого интеллекта – того, что мы тогда так ценили... Я бы на нее и внимания не обратил. Да и никто не обращал. Она была просто свой парень. Возьмет гитару: «А ты мчишься, стиснув зубы, только лыжами скрипишь. У меня замерзли губы оттого, что ты молчишь...» И тут происходит что-то такое, чего я никак не мог понять: влюбляюсь в нее – и все. Не было никакой реальной возможности влюбиться: некрасивая (для меня это всегда было непреодолимо), работает сборщицей на радиозаводе, ну совсем не для меня (моя тогдашняя, Ирина, наоборот: все при ней, и учится со мной в институте, о чем еще мечтать?) – и вот, при всей невозможности, непарности ее для меня, тянет – и все, как к источнику счастья. Необъяснимо – что за черт! Берет эту самодельную песню, уличные аккорды – и делает со мною этакое немыслимое преобразование... Я потом понял: она переносит тебя в какие-то иные слои. Добавляет голосом. И то, что в голосе – тайный какой-то смысл, – перекрывает все: слова, обстановку, плоское и конечное их значение. «Голубой джаз, голубой джаз, – пела она, – успокой мое сердце больное...» Какой точной меры требовали эти дворовые тексты, чтобы сердце действительно заболело. И все, я понял: эта вот способность преображаться послушно неизвестной, высшей силе – одухотворяться – она стоит всего остального, чего у Зины недоставало. Моя-то тогдашняя, Ирина, – она не одухотворялась. Радовалась, веселилась, обижалась – да. Но духа во всем этом не было ни капли, только удовольствие или недовольство. А я-то все никак не мог сообразить: ну чего мне в ней не хватает, почему мне скучно так? Вроде бы умная, образованная. Хорошая. А вот же: она неотлучно была тут, при сей минуте, как привязанная у конуры. Нет чтоб внезапно понесло, повлекло, подхватило – ну как царевну-лягушку, Василису Прекрасную, – чтоб исчезла из «здесь», из «сейчас». Материальная, слишком материальная – вот что.

Никто ничего не мог понять, когда я выбрал Зину.

Потому что все дураки. Как и я был раньше.

– Зи-ин, – плетусь я к ней. – Ладно, никуда не поедем. Спой, что ли?.. Помнишь, ты когда-то пела: голубой джаз, голубой джаз...

Она понимает мгновенно. Не кивнула, на лице не отразилось. Она будто ничего не слышала. Это так надо. Надо все сделать так, будто никто никого ни о чем не просил. Забыть. Незаметно забыть плиту, время, себя забыть, меня; как в театре между действиями, не опуская занавеса, совершают в темноте сцены приготовления, потом зажигается свет – и застаешь уже нечто другое. Она с гитарой, в ауре пробных звуков. «М‑м-м-м‑м», – настраивает голос, – вот одно за другим все исчезает: комната, окно, тополя, пух, лето – и плавным, неощутимым вниманию переходом сведя себя и все вокруг к нулю, к несуществованию, осторожно, как потенциометром, перевести все в иное, то самое состояние – м‑м-м-м‑м... и меня за собой... повлекло... еще немного физически необходимого времени... ну вот, уже очутились.

Там-то лучше всего.

Зубы у нее такие белые, что молочным свечением размывает их очертания.

А во всем остальном она обыкновенный человек. Обыкновенная моя жена.

И ночью потом я сплю. Забыв Дулепова. Моего начальника, бывшего моего товарища. Это уж ясно: лучшие враги получаются из друзей – как иначе можно оттолкнуться друг от друга, если не сблизившись? Закон Ньютона.

Не то чтобы друзья, а люди одних понятий. Пониматели. Мол, дураки – это кто-то они, не мы с тобой.

Вот уж правильно говорится: минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.

Но ведь он пришел к нам – из производства, практик, настоящий мужик – казалось, ну заживем! Наконец-то не будет этой подловатости, которой заражается неизбежно, как стоячая вода тиной, всякое дело, предмет которого не безусловен.

Дулепов не улучшил места, место его ухудшило. Он сел, огляделся – понравилось сидеть. Стал окапываться. Спешил: побольше успеть, пока сидит.

Иные тащат своих. Помогают, опекают, тянут, как репку, вверх, других оттесняют. Этот же, видим, вниз вообще не заглядывает, назад не оглядывается. Только вперед и вверх.

Вдруг начал активно внедрять измеритель Севцова (на фиг нам этот измеритель?!). А Севцов – завлаб в нашем головном институте, и база у него своя будь здоров.

Это не называется помогать – помогают слабейшему. Это называется подмазывать.

Нам бы, простакам, и в голову не пришло помочь вышестоящему.

Я наблюдал их отношения. Любопытнейшая картина.

Сидим как-то у Севцова в кабинете втроем: он, я и Дулепов. Ждем четвертого. Дулепов с Севцовым клеят разговор. Паузы тягучие, нудные, как очередь за пивом.

Севцов нашарил на столе папку – выжимку из чьей-то диссертации, – Дулепову:

– Ну, ты читал?

– Читал. Он как, хочет, чтоб мы вместе написали или порознь?

(Во, уже повязаны.)

– Он просит порознь. – Севцов усмехается. – Не знаю, что писать, не знаю: ничего тут нет. – Он берется за виски и трясет головой. – Ничего тут нет ни нового, ни интересного. – Вздохнул обреченно: – Но напишем, напишем: «Интересные исследования... любопытные результаты».

Качает головой, молчит, залюбовавшись на свое безмерное терпение: дескать, с какими дураками приходится иметь дело!

А я думаю: этот дурак ему позарез нужен – чтобы чувствовать себя умнее хоть кого-нибудь.

Меня в беседу не включают: чином пока не вышел. Но присутствие мое как бы дозволяется высочайшим доверием. Я свой – пониматель. Хотя я уже не.

Наверное, я должен дать понять, что я уже не.

Озадачив лбы, они толкуют о деле:

– А почему нельзя им дать установку питания... ну, ты помнишь... на 50 киловатт? – вслепую тычется Севцов.

– Так там мотор-генератор.

Дулепов-то хоть практик. Хоть что-то кумекает.

Секунду Севцов обсчитывает варианты: кивнуть, будто понял с полуслова, или уж уронить себя – спросить? Выбрал спросить – оно и демократичнее, да и все свои, чего там.

– Ну и что, что мотор-генератор?

А я не свой!

– Генератор не может питать установку: все равно нужен регулировочный трансформатор, а где его взять?

– А, да-да, конечно!

Да чего уж, любого коснись: каждый знает только то, что делает сам. По соседству уже путается. В нейробиологии, говорят, даже термин для обозначения нервной клетки у разных специалистов разный, настолько они взаимно не ведают, что делается рядом. Одни называют нейроном, другие невроном. Потом один важный директор института издал под своим именем роскошную научную книгу о мозге, не удосужившись прочитать, чего там понаписали его «негры». А «негры» – в зависимости от специальности – одни писали про невроны, другие – про нейроны. Вот, говорят, позору было. Впрочем, чего там, дело привычное...

Опять пауза.

Ожидание нашего четвертого затягивается.

– Ну вот, потеряно уже два часа времени, – для виду досадует Дулепов. Его-то время сейчас работает на него как никогда: копится поминутно начальственная дружба, крепнет высочайшее расположение.

– Кстати, вот, ознакомься с памяткой по организации труда ИТР, – роняет иронично Севцов. Дескать, мы, мозговая аристократия...

На бумажке отпечатано про улыбки, про сдержанность чувств и про то, что хорошее настроение поднимает производительность труда на восемнадцать процентов. Это напечатано без иронии. Кто-то научно трудился.

Я чувствую себя подонком, подслушивающим у двери. Я не свой тут, я чужой. Я должен встать и предостерегающе оповестить их: я здесь! Чтоб не обманывались на мой счет.

И не знаю, как это сделать.

Наконец возникает наш спасительный четвертый. Решаем вопрос, как побыстрее смонтировать выпрямитель. И, главное, кто это сделает: мы или головной институт. Или заказчики, заинтересованные в скорейшем проведении испытаний. Мы деловые и озабоченные. Севцов по-царски обещает электрика. Со свово плеча. Дулепов энергично заключает:

– Ну хорошо. Давайте сейчас все посмотрим и прикинем, а там быстренько сделаем.

На этом расстаемся. Я с четвертым, заинтересованным лицом от заказчика, еду «смотреть и прикидывать» на месте, а Дулепов и Севцов возвращаются к своим заботам. Наверное, жутко довольны собой: и деловито день провели, и удалось все дела отодвинуть на после того, как «посмотрим и прикинем»...

Мой Алексей убежден:

– В таких случаях надо брать и делать все самому.

– Они же начальство, ты не понимаешь, что ли? – злюсь я на Алексея (нужно мне больно его беспристрастие! Ты мне поддакни, посочувствуй, вот тогда ты – друг!). – Поперед них в пекло не прыгнешь.

Алексей-то прыгнул бы. Не дожидаясь очереди. Это мы с ним оба знаем.

(Он, когда заканчивал строительный институт, женился на абитуриентке. Она в тот год так и не поступила. Алексей заставил ее поступать на следующий – а уже на сносях была. Поступила, в ноябре родила, а если не сдать в январе первую сессию, придется поступать снова. Так он, Алексей, работая прорабом, весь январь забирал двухмесячного Генку с собой на объект, там ему сколотили в теплой комнате лежанку, Генка на этой лежанке болтал ручками-ножками, а отец по объекту мотался, в каждом кармане по бутылке с соской. Вот такой мужик. Выучил жену на дневном, заработал квартиру, привез мать... Я в нем тоже постоянно нуждаюсь и – есть маленько... – не выношу его за это. Иногда.)

Он говорит (знает, с какого боку подступить!):

– Ну а вот скажи, к примеру: бывало такое, что он, этот твой Дулепов, у тебя на глазах расчищал для себя место за счет кого-то другого – не за твой счет?

– Что ж, бывало.

– Несправедливо, – уточняет Алексей.

– Но искренне! – вставила Зина ехидно – молчит-молчит да и вставит что-нибудь!

Разумеется, искренне, не от подлости же...

Постепенно, день ото дня, искренность обращалась в то самое, в подлость. Потому что она сама не знала, что она такое – то ли искренность, то ли подлость.

– И ты ведь ничего, терпел? – докапывался Алексей. – До тех самых пор, пока не смахнули тебя самого, а?

– Ну уж вот это – нет!

Хотя чего там нет... Видел: гребет под себя. Но ты был пока друг, поэтому сам лично в безопасности. И так легко было прощать Дулепову его поступки, зачисляя их в разряд заблуждений. И только когда эти заблуждения обернулись против тебя – они получили новое название: подлость.

– Знал бы ты, сколько я с ним спорил! Боролся! Сколько доказывал!

– «Ты не пра-ав, Фе-едя!» – изображал Алексей мою «борьбу».

– Но ведь мы же были вроде как друзья!

– И сейчас бы были, не пострадай твоя личная мозоль.

– Да нет, – вяло возражаю я. – Мы и разошлись-то потому, что я возникал.

Не начни я возникать – и мозоль бы моя цела осталась. Разве не так?

– Ну ладно, молодец, молодец, – снизошел Алексей.

– Хорошо нам с тобой: разные территории топчем, делить нечего. А то, может, тоже бы...

Несогласно помалкивает. Ему не нравится такое подозрение.

– Еще и предмет, понимаешь, у нас такой. Зыбкий, необязательный. Сеяли бы хлеб – без разговоров было бы все ясно. И видно, кто чего стоит. А у нас – каждый как будто виноват. И еще прежде подозрения торопится доказать, что он не верблюд. Что верблюд – не он. А сеяли бы хлеб...

– Э, там свои конфликты. Там тоже не все безоговорочно. Отец, помню, рассказывал, у них был один мужик – когда пошли указания пахать на двадцать два сантиметра, он решил доказать, что это глупость, что пахать надо, наоборот, мелко, на двенадцать сантиметров, чтобы корни брали питание из нетронутого плодородного слоя. И так и засеял свою делянку. Тогда всё говорили о стопудовом урожае – так он собрал сто шестьдесят пудов. И вот: никто на это даже внимания не обратил, а ты говоришь: очевидно. Очевидного вообще не бывает. Он собрал сто шестьдесят пудов, а остальной народ ходил, мечтал о ста пудах и упорно пахал на двадцать два сантиметра.

– Ну вот, а сам же говоришь: плугарь – он пашет, так он и спит.

– Ну а что, и спит.

– А я так думаю, что тот, который пахал на двенадцать сантиметров, не спал, злился ночи напролет.

– А чего ему злиться, он засеял – и он за свои сто шестьдесят пудов спокоен. А вот ты в своих пудах и сантиметрах уверен ли?

– Как тут можно быть уверенным, – загоревал я. – У нас дело такое – только вскрытие покажет, кто был прав.

И наступает ночь – примерно каждая седьмая (остальные шесть копится заряд) – и я «выхожу на трибуну».

Я выхожу всякий раз по-другому. И говорю тоже разное. Но начало моей речи неизменное.

– Товарищи! То, чем занимается в науке Дулепов, заслуживает полного умолчания. (Дальше у меня идут варианты.) Этим занимались и пятьдесят лет назад, и будут сто лет спустя заниматься – те, кто не способен к настоящему первопроходческому делу. Ни холодно ни жарко от этого не было и не будет. Удоя от козла дождешься ты скорей, как сказал бы Омар Хайям (нет, это, конечно, надо вычеркнуть). И пусть бы себе занимались, я повторяю, эта тема заслуживает полного умолчания – заслуживала бы, если б она не стала той печкой, от которой танцуют в нашем отделе и от которой принуждены танцевать мы все. И печка эта заняла в финансовом отношении столько места, что мы, другие, вообще свалились с пятачка. При том, что эта самая печка – прошлогодний снег нашей отрасли. Бесплодность изысканий Дулепова я берусь наглядно доказать. Я борюсь, собственно, не против Дулепова, а за свое существование в науке – свое и моих товарищей, потому что эта печка нас спихнула.

Я репетирую свою речь так и сяк, на сто ладов, меня заносит то в одну, то в другую крайность. Отпускаю себя с цепи в отрадную злость. Дойдя до конца, возвращаюсь к началу – и опять, и опять, – пока не забурюсь в дряблую трясину утра.

Сколько-то успеваю поспать.

Прихожу на работу весь ватный.

Завижу его – костюм, походку, жесты, эту шею, вывалившуюся из воротника, как тесто из квашни, – и становлюсь не способным к работе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю