Текст книги "Дар Изоры"
Автор книги: Татьяна Набатникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
– Квартиру ему дали, да? – попробовала я отгадать.
– Какой там квартиру! Таким людям никогда ничего не дают, от них только берут! – горько посетовал честной казак, расставшись на минуту со своей слепящей улыбкой.
– А одно время он работал у нас шофером, и пришел как-то на станцию состав с удобрениями, в пятницу, и сказали: пока не разгрузите, за каждый час простоя будет набегать штраф. Ну, штраф так и штраф, кого это колышет. В понедельник только, после выходных, снарядили колонну машин, отправили на разгрузку состава. Приезжают – состава нет. Как так нет? А так, его разгрузили и перевезли. Кто разгрузил? А мужик ваш один, день и ночь работал. А-а, Ваня Небогатов!..
Тут стало мне все как есть понятно. И гром тоже.
– Святой, – догадалась я.
– Ага, – подтвердил честной казак Сережа. – Со всеми чудотворными явлениями. И по морю аки по суху, и меч тебе кладенец, и скатерть-самобранка. Только Баба-Яга в бухгалтерии отказалась ему эту разгрузку оплатить, потому что сумма выходила большая, а ему ведь никто эту работу не поручал, никакой Кощей Бессмертный, так? И нет документально ни приказа, ни путевого листа!
И смотрит на меня казак, любуется, каково мне слушать эти волшебные сказки русской действительности.
Уже мы в Еткуль вплыли на волнах дождя. Пригляделся казак к автобусной станции – не видать автобусов, ухо к земле приложил – не слыхать, чтоб где-то что-то ехало.
– Ладно, – сказал, повернул машину, и мы поплыли дальше по шоссе. – Так и быть, отвезу вас до Октябрьского, а дальше вы на 115‑м автобусе.
До Октябрьского так до Октябрьского, я вообще как в гипнозе, сам-то этот казак Сережа – он откуда взялся, с какого «молодецкого разбоя» проезжал? Или это глубоко нормально, что человек вечером в дождь просто так раскатывает по дорогам, денег за провоз не берет, только сказки сказывает?
– А то однажды мужики ему говорят, – продолжал свою тысячу и одну ночь казак Сережа, – смотайся-ка ты, Ваня, в Шеломенцево, там водку привезли. Ну, собрали деньги, отправили Ваню. Ждут час, ждут два – нету. Смотрят – его машина на месте, а самого нет. Пока гадали, и Ваня подоспел. Ваня, ты где был? – Так за водкой же вы меня посылали. – А почему ты не на машине? – Машина ведь государственная, я пешком сходил.
Светились в густых сумерках лиловые очи казака, проплыл мимо поселок Октябрьский, он забыл туда свернуть, погрузившись в размышления, почему лучший из Иванов на Руси всегда в дурачках ходит, и никому невдомек, кроме, разве, нас – честного казака да меня, Василисы Премудрой, что повстречался нам как есть Иван-царевич в эту осеннюю грозу.
Едем дальше, вот уже и Челябинск показался. Дождь кончился, гром больше не гремел, и стало вдруг слышно, как скребут понапрасну «дворники» по стеклам Сережиной машины. Давно вхолостую скребут. Очнулся Сережа, выключил дворники, разул глаза-то на свету городских магистралей, видит, никакая не Василиса, баба как баба. И я тоже гляжу – никакой не казак, а инженер из Сельхозтехники. Батюшки, что за наваждение было! Давай мы разговор вести про трактор К‑700, тут и приехали. Вышла я из машины, иду соображаю, что же то было: заколдованное место или заколдованное время, когда гремит осенний гром, происходит явление святого Вани Небогатова народу, и возникает невесть откуда по его молитве честной казак Сережа мне во спасение.
А инженер из Сельхозтехники ехал тем временем назад, недоумевая, какой черт понес его в такую погоду в город отвозить незнакомую бабу. Его недоумение еще умножилось, когда его остановил гаишник и оштрафовал за плохой глушитель, а вслед за тем он проколол колесо, поменял его под возобновившимся дождем в темноте и через двенадцать минут с половиною проколол и эту запаску. И он проклял все на свете, и святого Ваню Небогатова, и все его чудеса, и ведь я ничего не преувеличила в этой истории, все так и было, начиная с грома и кончая двумя колесами. Но уже из того, что я знаю про колеса, легко догадаться, что это не конец истории.
ГОРОД, В КОТОРОМ...
Мужской голос по телефону ответил: «Мне все равно, я пойду на любую площадь, в любой район. Если ваш вариант подойдет моей жене, бывшей, я заранее согласен. Позвоните ей. Я скажу вам ее телефон... тем более что она тоже давала объявление, оно мне встречалось».
Голос был хорош. Вот как по следу сыщики определяют рост и вес, так по голосу я узнала (это не разъять, это синтетическое ощущение), что он – тот человек, которого я искала. Я вышла бы за него не глядя, я ринулась бы напропалую на звук этой речи, сдержанно-горькой и простодушно-открытой – разве не о силе и благородстве говорит эта доверчивая открытость? Слабый – подозрителен, скрытен, уклончив.
«Я уже полтора года нигде не живу, вы застали меня случайно, это телефон моего отца».
«Нигде не живу» – значит, у женщины?.. А может, перебивается по квартирам друзей? Друзья – геологи, вечно в поле, вполне с таким голосом могут быть друзья – геологи.
Слабый не стал бы так раскрываться – квартира отца, нигде не живу, и уместно ли дать телефон жены (советуясь со мной). Он делал меня доверенным лицом, не боялся чужих: значит, нет ахиллесовой пяты, которую лучше скрыть за размытым «так сложились обстоятельства». Очень немного таких людей.
И такими-то разбрасываться!
Я стала думать о его жене: живет себе в центре, в большой квартире и вот уже полтора года перебирает варианты, все отвергая: не хочет лишиться ни одного из своих преимуществ, а что человек из-за ее разборчивости полтора года «нигде не живет», то ее не касается! У, племя ненавистное!
Я позвонила ей. Мною двигал интерес не только квартирный. Вот услышу ее, сопоставлю голоса, интонации и все пойму, что у них произошло. (И есть ли мне место в этой истории...)
Но ответила теща, увы, не жена. Впрочем, тоже многое прояснила.
(Телефонный век; не сходя с дивана, говорим с друзьями – и тем ограничиваемся, чтобы не ехать, не мерзнуть, не мокнуть. И так информация зрения – глаза в глаза, зеркало души – заменилась информацией слуха. «Что у тебя случилось? Ну я же слышу!» Глаза потеряли работу. Так же, как лишился горожанин звездного неба. В квартире сидит, ночью во двор не выходит зевнуть перед сном. А и выйди он, что толку: смог небо застит, звезде не пробиться. Поедешь в деревню, вскинешь отвыкший взор и поразишься переменам: среди божественных чистых светил ползают, как насекомые, спутники, вспыхивают красные мигалки самолетов. Как в зараженной клопами квартире...)
Итак, трубку сняла теща. Выслушав мой вариант, она сварливо обрушилась:
– Ага, ему однокомнатная квартира, а нам двадцать восемь метров, смежная? А ему восемнадцать! Да вы что?! Не слишком ли жирно? Я консультировалась у юриста, ему полагается одиннадцать метров, а нам тридцать три. И комнаты должны быть изолированные. И в центре. Нет уж, нам это не подойдет!
Она каркала так плотно, без просветов, что мне некуда было вставить оправдание ее зятю: что это вовсе не его происки, это я виновата, что у меня такие две квартиры: двухкомнатная смежная на окраине и однокомнатная, мамина, с телефоном.
Они, значит, пуще собственного урона боялись, как бы он, ненавистный, не выиграл чего.
Вдруг я поняла, что причиной всему эта теща. Она по своей чрезвычайной глупости видит и чтит лишь ближайшую выгоду и не понимает, что теряет на этом.
(Знаю одну мудрую женщину, она прожила редкостную счастливую жизнь. Она нисколько не дорожила своей «территорией», не то что другие, которые воюют с ближними за каждую пядь насмерть. Дорого им обходится победа. А она без боя отдавала детям и мужу все, что у нее было: время, силы, вещи, труды и заботу. И, отступая на каждом шагу, выиграла жизнь. Такая вот стратегия.)
Теща моего возлюбленного (да, возлюбленного!) была из тех, близоруких. Ей искренне непонятно, какой прок в мужьях. Одни хлопоты: стирай им рубахи, гладь, лишнюю пару картофелин очисти, лишнюю пару тарелок мой, и насколько же выгоднее получается без них, с одними алиментами: пол чище и не накурено.
И молодая дура-дочь – на поводу у дуры старой!
Бедный, добрый, открытый, мужественный человек не смог одолеть эту могучую правоту. Я должна оправдаться перед ним – за весь наш подлый женский род, корыстный и ненасытный, а то так и состарится, навек огорчившись. Он должен узнать наконец, что щедрая сила его бесценна, доверчивость необходима, а голос его долгожданен, а смех его радует сердце, а лишняя стирка никому не в обузу.
Вот позвоню сейчас – не мучайся, ты любим, ты необходим! С твоим складом ума, мужской повадкой, и недостатками, и «вредными привычками»! Я гибну без тебя.
Но мыслимо ли сказать все это вслух? «Извините, но у меня уже есть новая семья...» Готова ты это услышать? Спасительное телефонное инкогнито для отступления. И стыд, стыд, стыд поражения.
Ну и что, пусть!
А как начать? «Мне понравился ваш голос и поэтому...»?
Нет, это только кажется, что возможно. Преграды неодолимы.
Пойду к подруге, пусть она позвонит. Нейтральное лицо, найдет нужные слова. Мол, извините, с вами однажды говорила одна женщина, она в вас влюбилась, не будете ли вы так любезны сообщить о себе, как там у вас, валентность свободная имеется или нет? И если имеется, то ваши данные: возраст, образование, рост. Нет-нет, рост неважен, решительно неважен, абсолютно неважен! Хоть на голову меньше, ради бога. Образование тоже – ну при чем здесь образование, ведь по голосу знаешь, с каким человеком имеешь дело, будь он хоть трижды неграмотный.
И я отправилась к подруге. Рассказать, что обмен мой никак не движется, но зато я влюбилась по телефону и хочу с ее помощью обезопасить себя от телефонного поражения. Телефонная жизнь... Говорят, на растленном Западе появился новый вид разврата: по телефону. Вносишь плату – и специалисты нашептывают тебе на ухо, умело манипулируя как тембром голоса, так и смыслом речей...
И вот я дома у подруги, вот поднимаюсь по лестнице. На площадке перед вторым этажом, где висят почтовые ящики, на широком подоконнике выставлена открытка-извещение. К кому-то неправильно попала, значит. Минуя подоконник, я машинально взглянула, и вдруг: открытка адресована мне! Никаких сомнений: фамилия моя и инициалы. Хотя адрес здешний. Я растерялась, не знаю, что и подумать. Взяла ее (со страхом: старуха Шапокляк притаилась в засаде, вот я возьму открытку, и она взорвется у меня в руках), повертела: «Ваши часы готовы» – на обороте. Никаких часов я никуда не сдавала!
Постояв так пять секунд, я вдруг забыла, зачем шла, – подхваченная догадкой, я бросилась бегом по лестнице вверх – звонить в ту квартиру, что значилась в адресе. Читала, чай, фантастику, знаю, что к чему. Мне открывают. «Простите, у вас трехкомнатная?» – «А в чем дело?» – настороженно (вот вам типичная реакция слабых. ОН бы сразу и просто ответил «да» или «нет»). «Вы случайно не размениваетесь?» – «Откуда вы знаете, мы еще не давали объявления». – «Так. Знаю. ...То есть я на всякий случай всех спрашиваю». – «Ну, предположим, размениваем». Я называю свои адреса, они ахают: в моем доме, оказывается, живут их родители, лучше не придумаешь.
Фантастика, стало быть, не врет. Хорошо, что хоть она нас кое к чему предуготовляет. Короче, мы были согласны меняться тотчас. Визит к подруге пришлось отменить, мы немедленно поехали смотреть мою и мамину квартиры и решили скорее заказывать машину («Вы не передумаете?» – «Нет, а вы?» – «И мы нет») , переедем прежде всякого оформления документов, пока погода стоит.
В хлопотах намечаю себе: не забыть потом зайти в Дом быта и сдать в ремонт какие-нибудь часы. Чтобы «эта» открытка была выписана. Надо чтить законы бытия. Фантастика предостерегает на сей счет. Чтоб не нарушилась связь явлений. Чтоб эта открытка где-нибудь там на почте провалилась во времени на месяц назад... Чтобы я узнала из нее свой будущий адрес.
Кстати, даты на почтовом штемпеле посмотреть... Ах, но открытка куда-то исчезла из моей сумки! Хм, «куда-то»! А то я не знаю куда! Она вернулась в свое время... В потом. Вполне естественно. Бог есть, судьба есть, рок. Доказательства были мне явлены с такой отчетливостью, что я даже потрясения не испытала, удивления, а приняла как самый наисущий порядок жизни.
Моя телефонная любовь, конечно, поблекла в свете таких выдающихся событий. На какое-то время я совсем забыла про эту любовь: хлопоты переезда, упаковка вещей, усталость, помощница-подруга (теперь мы в одном подъезде), вешаем занавески, обустраиваем комнаты, мама готовит на кухне – какое счастье, мама теперь всегда рядом, и Сережка под ее присмотром.
Когда я вспомнила, то была уже другая любовь, пресуществленная в готовность жертвы и спасения. Та теща и ее несчастная дочь не знают, бедные, что есть судьба и рок, и потому громоздят ошибки, и не мне ли, знающей, их предостеречь? А от моих притязаний на него я отказалась, какое может быть «отдельное» счастье перед лицом того грозного и высшего факта, что бог – есть! Я, свидетель, теперь лишь руками развожу на эгоизм бывших своих устремлений.
Я отправилась в их полнометражный дом в центре города. Кто их еще вразумит, как не я?
Мадам оказалась моей ровесницей, даже и посолиднее (возможно, за счет того, что она врач и благоприобретенная важность добавляет ей пару-тройку лет). Но нас, свидетелей, этой важностью не проймешь. Говорю ей: «Бог есть. Продолжайте размен квартиры, но отселяйте не мужа, а мать». А она гордо так вскидывается (да, уж это так: познанная истина делает человека смиренным, а заученные догмы – гордым), и – по какому, дескать, праву, он что, подослал вас?
«Я никогда не видела вашего мужа. Я лишь говорила с ним однажды по телефону про обмен. А право у меня есть, поверьте».
Она – красиво негодовать: «На старости лет оставить мать одну? Вне семьи? Чтоб она у меня недожила своих лет?» (Все догмы пышны и красивы, как тропические цветы. А запаху-то!..)
«Ваша мать – спирофаг, пожиратель духа. Она мнит себя центром жизни и одобряет в ней только то, что выгодно лично ей. Чувство обиды в ней не прекращается: мир постоянно у нее в долгу. Мир безобразно не считается с ее болями!»
«Не смейте говорить о моей матери в таком тоне! И кто вы вообще такая?»
«Я говорила с вашей матерью один раз по телефону – хотите, я опишу, как она выглядит: метр пятьдесят два, восемьдесят девять килограммов, в очках от дальнозоркости с разными линзами, и вечно уличающий тон: «Ишь, чего захотел!» А если вы и мужу так же красиво заявляли: «Не смей говорить о моей матери...», то я понимаю, почему он отсюда ушел и не торопится вернуться. Демагогия этих формул неотразима, а он слишком бережный человек, чтобы растоптать чужую, пусть даже и демагогию, он предпочитает отойти подальше!»
Моя визави присмирела. Видимо, я угадала рост ее матери. Такие совпадения деморализуют.
«И ваша маменька сейчас не где-нибудь, а рыщет по гастрономам, и каждую добытую рыбину она поставит себе в неимоверную заслугу, а весь остальной мир в очередях стоять не любит, а пожрать не дурак!»
«Довольно! – простонала моя собеседница. И снова: – Он подослал вас».
«Судьба, – говорю, – явила мне случай убедиться в руководстве жизнью высшими силами. Но мы – не марионетки, мы сотрудники высших сил. А став сотрудниками, мы отвечаем уже за все, что на нашем пути. За вас и за вашего мужа. Не ищите в этом корысти. Ведь бог – есть!»
Не знаю, поверила ли она.
Мы простились.
Что у них вышло потом, тоже не знаю. Возможно, старуха людоедка докушала-таки свою дочь. Но я сделала все, что могла.
Когда же мы отправились в бюро обмена, чтобы оформить наконец наши документы, то оказалось, что мы с моей обменщицей – однофамилицы. Да и инициалы у нас совпадают...
– Ах, зайдите, пожалуйста, в Дом быта! Ваши часы готовы! – оповестила я с опозданием.
ГДЕ СОКРОВИЩЕ ВАШЕ
Она, шестилетняя, толстая, гостила летом у родни и хвостом таскалась за сестрой-пятиклассницей. Сестрины подружки собирались на закате за поскотиной – КАК БЫ встречать своих коров из стада. Коровы и без них знали дорогу каждая к своим воротам, где ждал кусок посоленного хлеба и ведро воды, но именно в то лето у них была мода встречать коров у поскотины. Мальчишки – тоже здесь, отдельной стайкой, с матерными побасенками и зверским ревом смеха – чтобы девчонкам было слышно, какая нескучная у них, какая значительная жизнь, какие тайны им открыты.
У девчонок визг и похвальба, у кого быстрее грудь растет и кто уже влюбился. Для иных секретов малышню отгоняли.
Люба, шестилетняя, бродила в изгнании по склону, в замызганном спереди ситцевом платье, босая, нечесаная, но не ведающая об этом, замечая на свете совсем другое: как цвел махрово-фиолетовый чертополох, ржавели кучерявые листья конского щавеля, как в отдалении от мальчишек и девчонок сшибал бичом макушки растений подросток, тоненький до ломкости.
Бич – только повод отойти. Ему в одиночку лучше. В него глядел и вдаль и еще под ноги себе, видел что-то небывалое, что и не снилось ровесникам. Он был другой: ходил не так, глаза по-другому поднимал, смущался иначе. Весь в себе. Стерпел бы и побасенки и остальное, чем под завязку были заполнены мальчишки – но ему это было скучно.
Того, что нужно, не находил ни в ком. И не знал, что именно. Но знал точно: не это.
Девчонка одна, Катька, захватила себе монополию на него и поднимала визг: «Ах, мой Саня!», чтоб остальным завидно стало, как она влюблена.
Он, слава Богу, не догадывался об этом, а то бы его стошнило от отвращения, думала маленькая толстая замызганная Люба – нестерпимо ей было, как смеет эта паршивка даже издали касаться Саши своей поганой любовью.
Отойдет от этих пошлых девчонок, глянет на него – ОН, соглашается все ее существо в грязном платье.
Несколько лет спустя ее семья переехала в это село жить, но в те годы она Сашу не заметила: в школе разница в шесть лет воздвигает слишком высокие стены.
Она увидела его и он увидел ее, когда она доросла до танцев в клубе по субботам, а он приехал в армейский отпуск. Единственный их танец они станцевали в последний вечер его отпуска. Люба только и успела сказать ему, что помнит его двенадцатилетним мальчиком, как он бродил в сапогах за поскотиной с бичом, непохожий на других.
Он страшно разволновался и пожалел, что прохандрил весь отпуск в родительском доме, никуда не выходя.
Остаток службы он помнил о ней, а она о нем.
Он вернулся из армии и стал работать шофером, она училась в девятом классе, они встречались на танцах, он провожал ее по хрупкому льду октября, по ноябрьскому белому снегу, целовал нежно, рассказывал застенчиво истории из своей жизни. Про то, как он ходил с Линой Никитиной, не смея к ней прикоснуться от благоговения, а потом узнал от ее подруг: она обижалась, что он долго ее не целует.
Люба помнила эту девушку, необыкновенную, чу́дную, тень ее еще витала в стенах школы, и справедливо было, что Лина принадлежала именно ему. Такому.
Однажды он где-то с непривычки напился допьяна, закусывая квашеной капустой, вызвал Любу из клуба, в темноте они сидели на скамейке возле райисполкома, и он беспомощно сознался, что любит ее так, что сил никаких нет.
Он был прекрасен, и не было в нем изъяна, о который споткнулась бы ее любовь, набирая скорость, взвинчиваясь вверх. Но ей было шестнадцать лет, а ему двадцать два, такого взрослого парня она имела право промучить около себя еще года два – самое большее, и то лишь с уверенностью, что терпение его будет вознаграждено немедленной по совершеннолетии свадьбой – и что потом? – счастливая брачная ночь, неминучие дети, хозяйство и дом, из которого уже никогда не выпутаться. Так в этом счастье и погрязнешь навек.
А Люба ощущала в себе иное предназначение, ее наполнял тревожный зов из будущего, в котором она видела себя не иначе как у синхрофазотрона, и человечество, разинув рот, дожидалось от нее какого-нибудь великого открытия.
У нее был школьный товарищ, она ему созналась однажды, что намерена сделать великое открытие в физике. Мир стоял перед ними обоими неприступной крепостью, которую им предстояло взять, и уж они по-соседски делились всяким инструментом для взятия крепостей: ты мне стенобитное орудие, а вот у меня смотри какая мортира, не надо тебе? Слабостей своих друг перед другом не стыдились. И когда Люба ему доверчиво созналась в открытии, он на нее в испуге посмотрел и усомнился, выйдет ли у нее. Все же для взятия великих крепостей и сила великая нужна. Выйдет, заверила Люба, если положить на это всю душу, если думать над чем-то одним изо дня в день и даже ночью, на автопилоте, на подсознании – непременно от таких усилий в мозгу завяжется зародыш и произойдет великое открытие.
Естественно, она должна была после школы ехать поступать в МИФИ или МФТИ, долго учиться – и какие уж тут дети, какая любовь?
А Саша?
Не совмещался Саша с такими ее планами.
Или ей от зова судьбы отрекаться, или от любви.
Любовь причем уже грозила перейти в неуправляемый процесс. Такие затраты сердечной энергии, она знала – физика! – невосполнимы, и ей не хотелось так расточительно расходовать их ЗРЯ. БЕСПЕРСПЕКТИВНО.
Она написала Саше длинное письмо – что любит его, но расстается с ним. Конечно, подлых слов ЗРЯ и БЕСПЕРСПЕКТИВНО она постаралась избежать. Уже ведь мытая ходила, причесанная и умная.
Он ничего в ее письме не понял. И правильно сделал. Эту конторскую расчетливость нельзя понимать. Позорно быть таким понятливым. Или ты любишь – тогда ЛЮБИ, без глаз, без рассудка, без ума, положись на зрячесть священной стихии. Или уж не ври про ЛЮБОВЬ, коли у тебя рассудок, ум и расчет.
Больше они не виделись, дообъясниться, дооправдаться он ей не дал. Не простил.
Кстати, с чего это она взяла, что ЗРЯ и БЕСПЕРСПЕКТИВНО? Ведь они не обсуждали будущее.
Но человек втайне знает свои силы.
Саша от всех отличался – и от нее тоже. Награди нас природа собачьим нюхом – как бы мы страдали от вони! Но мы защищены от болезненных вторжений мира нашей глухотой, слепотой и туповатостью. Мы спасительно мелковаты и плосковаты, сигналы жизни потухают в нас, не получая резонанса и продления. А Саша был отзывчив и все время мучился от эха – оно носилось в нем из края в край. В нас нет огня, которым бы передавалась весть с вершины на вершину со стремительностью индейских сторожевых костров. Заветную весть, раскаты горнего смеха – вот чего мы, ущербные, не слышим, вот во что он вслушивался, сбивая бичом макушки растений.
С тоскливой завистью глухого Люба часто видела, как он трепещет, отзываясь на музыку непостижимой жизни, как он не переносит фальши в поведении, звенит, как счетчик Гейгера. Ее чувства были слишком неповоротливы, грубы.
Зато в нем не было дерзкой энергии напора – внедряться и создавать. Она же ощущала в себе целую каменоломню строительного материала, залежи и глыбы томились в ней, добытчик готовился к долгим трудам, она сама и была тем добытчиком, и Саша тут в помощники не годился. Она была тяжела, он – из тонкой материи, эльф.
Она наказана богом любви за позорную расчетливость тем, что любит его по сей день, избегает и боится, как бы не умереть от волнения.
Великого физического открытия она так и не сделала. Видно, не удалось сосредоточиться как следует на одной мысли, все время что-нибудь отвлекало...
Но у синхрофазотрона проклятого все же стоит и предназначение свое, видимо, исполнила верно, судя по здоровью – это индикатор точный.
У Саши со здоровьем хуже. Его преданная прекрасная жена то и дело возит ему передачи в кардиологическое отделение областной больницы.
Они женаты с сельхозинститута, куда он поступил через полгода после Любиного письма, на инженерный факультет. Любе донесла потом разведка из родного села: «Саша привез жену – вылитая ты».
Привез жену, стал работать в совхозе, со временем принял главное инженерство, потом и директорство, когда старый Федоренко вышел на пенсию.
Он не хотел этой работы, но согласился, полагая, что не надо потакать своему нежному душевному устройству. Пора быть настоящим мужчиной и преодолевать слабости и тонкотканую инопланетянскую свою природу.
Так и преодолевает изо дня в день, из года в год. Никак не может преодолеть. Ему по-прежнему громадных усилий стоит подойти к трактористу, пожать руку, спросить, как дела, и бежать себе дальше. Он понимает, как трудно Господь сотворял душу этого тракториста, храм свой, как сложно этот храм устроен; он слышит, как гуляет эхо под гулкими сводами; он может приблизиться к нему не иначе как с осторожным трепетом, а старый Федоренко всего этого не знал, он запросто подходил и здоровался; и сам тракторист тоже о себе ничего такого не подозревает, никаких внутренних гулов и храмов, и отстранение директорское он понимает как заносчивость и презрение к его, тракториста, работе и жизни.
Хотя все как раз наоборот.
Так и мучаются все – и крестьяне и директор. Работает, конечно, до крайности, до упора, держит совхоз.
Сохранился бы здоровей и целей, найди он себе поприще одиночки. Синхрофазотрон какой-нибудь. А он – директором! Ужасное несовпаденье, безумный выбор. В гневе после письма, в отмщении.
Родился на этот свет инопланетянином, им и прожил.
Для Любы рос, ее был мальчиком, ей предназначенным.
Она это в свои чумазые шесть лет знала – но не точно.
Что мы знаем точно? Про нас прозектор все узнает, когда вскрытие произведет. Он и скажет, в каком месте самая тонкая жила не выдержала насилия над нашей природой.
Но как НАДО было, не знает и он. И никто. А если бы кто знал, так и жить было бы неинтересно.
ДАР ИЗОРЫ
Повесть

Голод познания порождает своих чудовищ. Последнее столетие развития мировой мысли отгорожено от нас железной стеной. Знания предыдущих веков, дозволенные к сведению публики, тщательно отобраны «специалистами». Возрождение задушенных в зародыше идей означает только то, что организм общества болеет теми болезнями, от которых не получил иммунитета.
Вслепую
Навстречу шел Феликс.
– Я о тебе давно думаю, – сказал.
И мы остановились, а потом шагнули, не спеша двинулись по улице.
Была весна. Блеск первой зелени. Нарядные девушки. Мир.
– Мне нужен стеклянный флакон синего цвета, – что подумал, то и сказал я. (А подумал я: мир.)
– А, – вспомнил Феликс. – У матери были такие духи. Пробка павлиньим хвостом. А сейчас – откуда... А тебе зачем?
– Для яда.
– А...
Мы свернули за угол, на старинную купеческую улицу. Дома сидели в земле крепко, как подосиновики. Вообще-то у меня были дела, у Феликса, может быть, тоже – а ну их!
– Слишком давно не было войны. Мы уже второе поколение. А ведь так не бывает, история запрещает.
– Не запрещает, – сказал Феликс. Мы с год не виделись с ним. – В конце века не запрещает. В начале – да. В начале всегда войны.
– Точно? А тогда почему страх? Ночами. Зачитаешься, под утро как грянет какой-нибудь взрыв – ну, думаешь, вот оно!.. Все холодеет.
– Читал бы поменьше.
– И вот представишь, как рушится потолок и руины верхних этажей расплющивают твой череп. А хуже того – уцелеть и гибнуть медленно. И вот надо, чтоб был заготовлен такой флакон. Чтоб сразу.
– А у тебя есть что во флакон? – спросил Феликс осторожно.
– Так вот слушай. Когда я это понял, я так и подумал: а где взять то, что во флакон? И ловлю себя на таком убеждении: уж государство-то должно нас всех снабдить! Представляешь, какой паразитизм?
– Ну, вас-то государство приучило. У меня бы и мысли не возникло: «должно!..»
– Да брось, ты же знаешь, отец никогда этим ничем не пользуется.
– Тысячу раз в день пользуется и уже не замечает. Думает, это для всех так же, как для него. И ты пользуешься тысячу раз в день... – Но Феликс, впрочем, не хотел трогать эту тему. – Да бог с ним. Я про войну. Война могла быть лет пять назад, сейчас не будет. А тогда я каждое утро: проснусь и прислушиваюсь: уже или еще пока нет? У них же не было другого выхода, кроме войны!
– У кого «у них»? – Я давно не виделся с Феликсом, и приходилось связывать некоторые обрывы.
– Ну, у наших. Точнее, у ваших, у власти. На словах одно, на деле другое, и разрыв уже такой, что концы в воду можно спрятать только войной. Мол, чуть-чуть было не, да война помешала, вероломный враг под покровом ночи.
– Ты мне этого не говорил тогда.
– Говорил, ты не заметил. Я говорил тебе, что Афганистан для того и держат. Чтоб в любой момент был под рукой принц Фердинанд. Но сейчас войны не будет, можешь не бояться.
Ну вот, мне целый год словом не с кем было перекинуться. Правда, я думал, мне и не надо. Но вот он, Феликс, и как хорошо!
– А я живу с таким чувством, что смерти нет. Это генетическое, – сказал Феликс.
– Так вот, я уже нашел, что «во флакон».
– Мне не понадобится, – уверенно заявил. – Тебе – да.
Я поглядел на Феликса – и да: смерти нет. Он никогда не умрет.
И он на меня поглядел, и стало ему меня жалко.
– Дерево, – он остановился, погладил ладонью ствол. А я не могу на улице дотрагиваться ни до чего, мне все кажется пыльным. – Оно подрастает, цветет, плодоносит, стареет – несколько этапов. И родовое дерево так же: каждое поколение – новый этап. Твой отец – созревший плод вашего рода. А ты – уже его затухание. У тебя и мысли о смерти. А мой род моложе, мы еще растем. Мой отец – вообще целлюлоза. Плодом стану я. А мои потомки уже начнут чахнуть и бояться смерти.
– Я что, чахлый? – Я удивился.
– На вид нет, – успокоил Феликс. – Но тебя выдают мысли. Ты уже червив, хотя еще не съеден. Сознайся-ка, ведь у тебя нет желаний?
– Еще как есть! Чтобы меня оставили в покое.
– Вот видишь. – Феликс победно развернул плечи: – А твои дети будут вообще вырожденцами.
– Если будут, – я легко сдавался. Особенно Феликсу. Ведь он не враг.
Он усмехнулся:
– Кстати, о детях: как там Олеся?
Я вздохнул почти виновато:
– Представь себе, Олеся все еще есть. Я ее экономлю. Я ее не тороплюсь тратить, чтоб надольше хватило.
– Вот видишь! А во мне столько жизни, я как ползучий пырей все вокруг готов губить, лишь бы распространиться. И уж Олесю бы я подверг своей жизни, уж подверг бы! – Он кровожадно и радостно засмеялся от избытка силы.
– Молодец! Так и ведут себя растения на моем огороде.
– Ты все еще возишься с огородом?
– Я вырастил яд.
Это у меня прорвалось. Не выдержало напора.
– Хочешь на спор: я выпью твой яд, и он не повредит мне. Проверим?
– Дурень, это цикута.
– Да хоть кураре. Я – выживу. Слушай, кстати, – вспомнил он. – А добудь мне Ницше? Кое-что я уже прочитал, но мало.
Нет, так хорошо мне было только с Феликсом. Всегда что-нибудь происходило, и на большой скорости. Не задерживаясь на мелочах.
– «Волю к власти»... – проговорил Феликс и сомкнулся, как раковина. С испугом, что выдал заветное. Ну что ж, квиты, ведь я ему тоже выдал про яд.








