412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Набатникова » Дар Изоры » Текст книги (страница 17)
Дар Изоры
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:48

Текст книги "Дар Изоры"


Автор книги: Татьяна Набатникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

И Платон согласился со мной, вспомнив про изгнание из рая, когда у человека отняли животную непосредственность и заставили работать весь остальной аппарат: мысль, язык, социум.

– Но современный человек – лишь ступенька, с которой следует сшагнуть выше, – добавил Ницше. – Пока что люди – лишь обломки замыслов природы.

Шопенгауэр подтвердил:

– Уста высказывают мысль человека, а лицо – мысль природы. У некоторых такие рожи, что диву даешься, как они рискуют выходить с такой физиономией на улицу!

– Есть, однако, единицы, – побледнел от воодушевления Ницше, – при их появлении природа делает скачок радости, ибо она чувствует себя впервые у цели, то есть там, где она должна разучиться иметь цель. Она преображается при этом сознании, и кроткая вечерняя усталость ее лица есть великая разгадка бытия. И высшее желание, какое может иметь смертный, – это длительно и с открытыми ушами прислушиваться к этой разгадке. При одной мысли об этом душа становится бесконечной.

Все помолчали, побежденные вдохновением поэта. Затем Платон сказал:

– Да, есть бесконечные точки в устройстве мира, где любовь, математика и философия имеют одну природу. Если проанализировать любую сущность, она расслоится натрое. Как тройственна семья: мужчина, женщина, потомство. Всякая вещь держится равновесием вражды и дружбы внутри ее. Притяжениями и отталкиваниями. Бесконечное и вечное производят из себя конечное и временное, то есть материальное, и любовь связывает две эти несоединимые природы. Лишь в этом триединстве происходит изменение, движение, а значит, жизнь.

– Стоп, – сказал я, – ноосфера лишена координат и длительности, и она производит из себя конечное: материальное. Святая Троица: отец – сын – дух, она же: ноосфера – человек – дух, их связующий.

Платон подтвердил:

– Все возникает из своей противоположности. Конечное – из бесконечного, слабое – из сильного, бытие – из небытия.

Ницше, однако, язвительно усмехнулся:

– Истина неужто происходит из заблуждения? А ясное воззрение мудреца – из жадности?

– Если бы живое возникало не из мертвого, а из чего-то иного, вся материя уже перекочевала бы в смерть, не имея себе обратного хода в возрождение, – доказывал Платон.

– Предметы высшей ценности, – не сдавался Ницше, – должны иметь иное, собственное происхождение. Из этого ничтожного мира, из этой путаницы безумия и жадности их вывести нельзя!

– Хорошо, – пошел Платон на уступки, – я согласен, есть два вида причин: необходимые и божественные. И любовь – проводник божественных велений...

– Эй, вставай, дождик накрапывает! – толкал меня Вовка Кудрявцев, будил. – Иди в постель!

Я лежал навзничь на крыльце и спал, простершись и раскинув руки, как запорожец, прямо под теплыми звездами. Впрочем – я протер глаза – звезд не было, капал дождик. Я вошел в наш барак, там клубился сигаретный дым, за столом играли в покер, на что я никогда не мог надивиться: они же не выспятся! Я не высыпался хронически, особенно тяжко было по утрам, когда будят и из блаженства сна попадаешь в самую отталкивающую реальность: лязг, плеск, треск, стук, отвратительное жужжание электробритвы, кашель – это наша орава готовится к очередному доблестному дню, а у меня выросла борода, потому что я экономил на бритье лишние несколько минут сна.

Как-то мы с матерью жили в гостинице в одном номере. Утром она вставала раньше, а я досыпал, сквозь дремоту слыша убаюкивающие уютные шорохи ее неторопливого одеванья: пощелкивают застежки, почмокивают резинки, шуршит ткань, постукивают крышки ее коробочек и пудрениц. Ласкающие звуки, бесшумное женское дыханье, и я сплю-сплю, проснуться не могу, разомлев от счастья всех этих шорохов и шелестящих ее шелковых шагов, – она никогда не будила меня шумно, а всегда – с детства – осторожно и постепенно: подойдет, погладит и снова уйдет, а я сплю; подойдет, потрет плечи и опять даст сколько-то подремать, и снова: растирает мне ладони, разглаживает пальцы, пошлепает по ступням, осторожно откинет одеяло и растянет меня по моей детской постели – потягушечки это называлось, вот, а теперь мне шарахаться по утрам из сна под лязг и бряк грубой нашей казармы, ах, мама, мама!

Но еще целая ночь впереди, какое счастье, я залег в свою койку. Я закрыл глаза, только голоса проникают ко мне теперь из реальности. Голос:

– Полушайте-ка, вот вам судебная реальность, описание дела! Обвиняемая – Апреликова Антонина Ивановна, год рождения 1934‑й, место жительства – Москва, специальность – рабочая, образование – малограмотная, семейное положение – незамужняя, сын Апреликов Олег, 1964 года рождения. Свидетельство начальника стройуправления: «Апреликова работала у нас с 1961 года. Работала как вол. В 1965 году мы дали ей с сыном однокомнатную квартиру». Показания Апреликовой: «Мой сын Олег с детства очень нервный, с двух лет сильно заикается. Из-за этого он в жизни неприспособленный, людей сторонится. В апреле 1982 года Олег рассчитался с работой, так как ему исполнилось восемнадцать лет и он должен был пойти в армию. В армию его не взяли по состоянию здоровья. После этого он долго не устраивался на работу, а затем устроился, но начал прогуливать. Я ездила к нему на работу, но узнала, что он уже уволен за прогулы». Из следственных документов: «Апреликов Олег Серафимович страдает существенными дефектами речи. Замкнутый, друзей не имел. Несмотря на официальные предостережения, уклонялся от общественно-полезного труда. Свою вину в ведении паразитического образа жизни признал полностью. Спиртными напитками не злоупотребляет». Из приговора: «Признать Апреликова Олега Серафимовича виновным в ведении паразитического образа жизни и назначить ему наказание в виде лишения свободы сроком на один год условно с обязательным привлечением к труду в местах...» Показания Апреликовой: «Отбыв наказание, Олег приехал домой. Нас предупредили в милиции, что сыну нельзя жить у меня без прописки. Олег уехал, но потом снова вернулся. По молодости и по состоянию здоровья он еще не мог жить без матери». Из приговора: «Признать Апреликова О. С. виновным в злостном нарушении правил паспортной системы и назначить ему наказание в виде лишения свободы сроком на один год». Из решения исполкома райсовета: «Выселить гражданку Апреликову из Москвы в административном порядке сроком на два года». Из личного дела Апреликовой на автозаводе ЗИЛ: «В связи с извещением о выселении из Москвы уволить Апреликову А. И. ...»

Я с трудом расклеил глаза. За покерным столом сосредоточенно играли, у каждого в зубах по сигарете, из другого угла донесся голос Вовки Кудрявцева: «Наши деды свой авторитет пропили, отцы проели, а мы проспим»; смех, мы веселые ребята и труженики, но никто из нас не умеет, посмотрев в глаза человеку, проникнуть в его сердце, а если этого нет – как судить? Еще три года – и мы начнем выносить такие же приговоры.

– Из приговора: «Апреликова виновна в злостном нарушении правил паспортной системы: будучи выписанной из Москвы, она продолжала проживать без прописки. Подсудимая виновной себя признала и пояснила, что выезжать из Москвы ей было некуда. Назначить Апреликовой наказание в виде лишения свободы сроком на один год». Показания Апреликовой: «Отбыв наказание, я поехала в Орловскую область по направлению, но меня там на работу не приняли, сказали, что им престарелые не нужны. Жить мне было негде, и я приехала в Москву». Из решения исполкома: «Жилая площадь по прежнему месту жительства в настоящее время свободна, но в связи с осуждением к одному году лишения свободы Апреликова право на площадь утратила. В предоставлении жилой площади отказать».

Платон сказал бы:

– Преступнику выгоднее понести наказание, чем избежать его. Потому что наказание зла утоляет в человеке потребность гармонии и справедливости. Гармония и справедливость делают человека счастливым, а беззаконность разрушает необходимое личности равновесие.

– А я убежден, что всякий человек без исключения преступник, – заявил бы следователь Сигизмунд. – Остается только выявить его преступление. Я умею это делать. Мой метод – свободные ассоциации. У кого что болит, тот о том и говорит. Я веду допросы, просто беседуя о жизни. Обмолвки, описки, очитки помогают мне выявить «направленность» мысли.

– Несправедливо ваше предубеждение против всякого человека! – оскорбился бы Монтень.

– Мое предубеждение? – удивился Сигизмунд. – А «первородный грех» я выдумал?

– А я не отрицаю сознательного моего преступления, – заносчиво сказал Феликс. – Из уважения к свободе воли я готов лишиться физической свободы и буду доказывать, что сделал это, потому что хотел. Когда в идею вложено столько сил, от нее уже не отречься. Тогда ценность ее уже, безусловно, дороже жизни. Как ребенок для матери. И тогда предательство идеи – преступно.

– Во-первых, никакой свободы воли нет, все детерминировано, – изрек Сигизмунд. – Другое дело, что вы психически больны. Это снимает с вас часть ответственности.

Монтень за Феликса вступился:

– Вам кажется ненормальным его презрение к трусости? Презрение к тем, кто страшится назвать смерть по имени! Вы знаете, древние скифы были непобедимы: они сражались, все время отступая, ведь у них не было ни полей, ни городов, ни домов. Но у них были могилы предков, и если враги приближались к местам захоронений, то могли увидеть, как скифы могут стоять, не отступая. Феликс не может отступить от своих убеждений – вам это кажется ненормальным?

Ницше презрительно произнес:

– Люди черни хотят жить даром. Но мы, которым отдалась жизнь, мы постоянно думаем о том, как бы получше ей отплатить! Мы ничего не хотим иметь бесплатно, менее всего – жизнь. Мы не ищем наслаждения там, где не даем его! Всякое благо ниспосылается нам за плату, и плата эта – то неизбежное зло, которое содержится во всяком благе.

– Вы говорите заносчиво и избыточно красиво, – осадил его Сигизмунд. – Вы просто многого не знаете о психике человека.

Феликс ему говорит:

– Я презираю смерть, которой вы хотите напугать меня!

Тогда Монтень победно взглянул на следователя и, гордясь Феликсом, подвел итог:

– Есть ли у вас дети, господин следователь? Не приучайте их к стыду и наказанию, если хотите, чтобы они боялись этих двух вещей. Приучайте их к поту и холоду, к ветру и жгучему солнцу, ко всем опасностям, которые им надлежит презирать! Пусть они относятся с безразличием к тому, во что одеты, на чем спят и что едят, пусть они решительно привыкнут ко всему!

И с этими словами он встал рядом с Феликсом, будто это он создал и воспитал такой героический образец человека.

Сигизмунд усмехнулся:

– Превосходно. Превосходно иметь дело с таким... э-э... достоинством. Скажите же прямо, гордый учитель, называется ли ваш ученик убийцей?

Идеальный следователь Сигизмунд умел себя не пощадить. Он раздражал собеседников как бы низменной стороной своей природы, и от перегрева они начинали газить и парить. Возгонка шла, превосходный был технолог, управлял психикой своих собеседников. На самом деле он отнюдь не устранял высшие начала жизни.

Монтень, пригвожденный его прямым вопросом, собирался с мыслями:

– Карнеад говорит: «Если ты знаешь, что в таком-то месте притаилась змея и на это место, ничего не подозревая, собирается сесть человек, чья смерть принесет тебе выгоду, то, не предупредив его об опасности, ты совершаешь злодеяние, и притом тем большее, что твой поступок будет известен лишь тебе одному».

– Ага, значит, вы признаёте, что он убийца!

– Этим я только хотел сказать, что лишь один Феликс может знать, убийца он или нет. Никто другой тем более не может обвинять его.

– Как же в таком случае быть с наказанием? – любопытствовал Сигизмунд.

– Казни скорее обостряют пороки, чем пресекают их. Они порождают лишь одно стремление: не попадаться.

– Но я только что говорил, – вмешался Платон, – что в безнаказанности страдает высшая потребность человека в гармонии и справедливости!

– Заткнись, кретин! – простонал сквозь зубы Монтень.

(Ой, это не Монтень, это сказал кто-то за покерным столом!)

– Помолчите, безрассудный юноша, – вполголоса проговорил Монтень, – вы мешаете моей политике. – И громко добавил: – Рассказывают про литовского князя Витольда, что он издал закон, по которому осужденные должны были сами исполнять над собой приговор, ибо он считал, что ни в чем не повинные третьи лица не должны понуждаться к человекоубийству.

– Тогда почему бы не пойти еще дальше князя Витольда и не назвать убийцами судей, вынесших приговор? – усмехнулся Сигизмунд.

– Несомненно, это следующий этап совершенствования общества.

Пробивается из реальности голос. Кажется, что-то происходит. Ах да, кто-то читает вслух...

– Показания свидетельницы: «Апреликову я знаю с 1954 года. Раньше мы вместе работали на стройке. Мне известно, что она судима. У меня она прожила три дня. Уезжать ей из Москвы некуда. Родственников у нее в Москве нет. Прописаться ей некуда. Мне она говорила, что живет и ночует на чердаках и в подвалах». Рассказ соседа Апреликовой: «Раньше я работал с Тоней на стройке. Она была первой работницей – трудилась за троих. Ей дали квартиру. Она много зарабатывала. Сама, без мужа, обставила квартиру. Сейчас все ее вещи вывезли, а квартиру опечатали. Соседи видели, как Тоня спала в коридоре у двери своей квартиры». Показания Апреликовой: «Я питаюсь тем, что остается в столовых после посетителей. Никаких средств у меня нет». Последнее слово подсудимой: «После освобождения я не могу нигде прописаться, потому что на работу меня нигде не берут. Ехать мне некуда. Я человек старый, больной, никому не нужна. Помилуйте меня, пожалуйста!» Из приговора: «Апреликова виновна в злостном нарушении правил паспортной системы. Суд учитывает общественную опасность совершенного преступления, личность подсудимой, которая к общественно-полезному труду не приобщается, ранее привлекалась к уголовной ответственности, но выводов для себя не сделала. Назначить Апреликовой Антонине Ивановне наказание в виде лишения свободы сроком на один год».

Спасай тебя бог, бедная Антонина Ивановна. Остается испробовать последний способ воздействия на действительность: намечтать ее, произнести ее – и произвести, и сбудется... Все остальные способы – просветительство, революции – увы...

– Вы говорите о «совершенствовании общества» – значит, вы верите в прогресс? – спросил Монтеня Сигизмунд.

Старик призадумался. Он вспомнил:

– Известны многие племена дикарей, у которых нет никакой торговли, никакой письменности, никакого знакомства со счетом, никаких признаков власти, никакого богатства и никакой бедности, никаких наследств и разделов имущества, никакого употребления металла, вина или хлеба. Нет даже слов, обозначающих ложь, предательство, притворство, скупость, зависть, злословие, прощение! Насколько далеким от совершенства пришлось бы признать по сравнению с ними наше общество, основанное на юридических законах! Наша юридическая система порождает страх наказания, а с ним и все остальные пороки! Настала пора пойти дальше юриспруденции. Надо наконец признать, что есть в нашем обществе люди, которых следует предоставить самим себе, – те немногие духовно зрелые существа, которых следует освободить из-под опеки!

Сигизмунд опустил голову:

– Вы можете взять ему сколь угодно сильного адвоката, но суда избежать невозможно.

Тогда Монтень повернулся к Феликсу:

– Мальчик мой! Бывали философы, питавшие презрение к естественным узам. Аристипп, когда ему стали доказывать, что он должен любить своих детей хотя бы потому, что они родились от него, начал плеваться, говоря, что эти плевки тоже его порождение, и что мы порождаем также вшей и червей. Тебя, мой мальчик, я ценю дороже всякого родства – как товарища по разуму!

(Это, видимо, я деда ревную к Феликсу...)

Феликс любовно обнял старика, погладил его дрябловатое плечо – слегка покровительственно: все-таки сильно в нас превосходство нашей юности – так, что дает нам возможность свысока хлопать по плечу мудреца, преодолевшего уже целую жизнь!

И Монтень, заметивший предательство этого жеста, Монтень, замечавший все, грустно усмехнулся:

– Да... Одушевление молодости. Когда-то у меня мрачные дни были исключением, теперь исключением стали хорошие дни... А ведь объективно я стал жить лучше!

– Не хотеть больше, не оценивать и не созидать! Подальше от этого великого изнеможения! – хвостиком бессмысленно мелькнул вздох Ницше. Я спал глубоким сном, тем более сладким, что дождь всю ночь шумел, стучал по крыше и по стеклам окон, и организм даже с отключенным сознанием упоительно ведал: дождь – это счастье, дождь – это завтра не на работу. Это значит, можно спать и можно будет съездить хоть на полдня в город и выяснить, что же с Олеськой, что же с Феликсом и что же с моим рискованным и преступным экспериментом воздействия мыслью на действительность.

И летели сны, чередуя блистательное зрелище вечности с унынием конкретного бытия. Олеська легко вставала с плетеного дачного кресла, и в сочленениях ее загорелых ног было больше правды, чем во всех премудрых высказываниях моих философов, и правда этих движений сильнее действовала на чувства – с очевидностью зрения – так музыка красноречивее речи.

Вся сила жизни – у красоты. И неужели этого больше не существует в природе? – ужасался я во сне.

Дожди зарядили надолго, и стройотряд наш рванул врассыпную в город.

Господи, боже мой, все оказались живы и здоровы, ноосфера не сработала на мои импульсы. А я-то боялся, самонадеянный кретин. Думал, смогу быть богом.

Но Олеська!.. Этого никакое воображение не вынесет. Она сдала вступительные экзамены, поступила и... уехала к тетке! Отдыхать... А как трепетала на медленном огне моих нежных вторжений, а таяла как от слов «невеста» и «приезжай», «да» отвечала чуть слышно. И к тетке!.. Все лишь потому, что отец не пустил. Какое послушание, черт возьми, какая ничтожная боязнь и подлый обман таких надежд!

Ну погоди же, я покажу тебе, чертова девка!

В чистом, промытом воздухе, на влажном ветру мы топтались с Феликсом среди кучки людей на открытии памятника нашему земляку-академику, отец мой стоял во фрунт в шеренге ответственных лиц, редкие капли дождя шевелили его поседевшие волосы. С тупостью каменного идола представительствовал он день за днем на подобных мероприятиях и выслушивал одну за другой торжественные бессмыслицы, и это казалось ему делом!

Я разъярен был отъездом Олеськи.

Когда мероприятие закончилось, отец кивнул нам издалека и с суровой деловитостью погрузился с «группой товарищей» в автомобиль и помчался дальше исполнять свою высочайшую миссию. В следующий президиум, на другие открытия и закрытия. Литургия, религия, боги, полубоги и языческие идолы; эти люди ничего не создают и не производят, даже идеологии, которая считается их делом (в газете отчеты: состоялось совещание... рассмотрен вопрос о росте правонарушений... рекомендовано усилить...) , но при этом всем владеют и всем распоряжаются, и, самое интересное, никто и не помыслит, что можно без них обойтись. Божница не должна пустовать, красный угол, без него и пшеница не растет, и корова не телится. Сакральное таинство! И недаром, недаром он, возвращаясь с этих литургий, приносит в дом такую гордую ежевечернюю усталость!

Подошла к нам с Феликсом мать, на ней дорогой строгий костюм; подобранная, подтянутая, подогнанная возрастом до совершенной формы женщина. Яркий зонт, яркий платок, серый благородный цвет костюма, тепло довольства пробегает по моим жилам: моя мать!

Волнуясь, она предложила нам «пойти сейчас в мастерскую скульптора... Отметить... Не хотите?».

Мы переглянулись с Феликсом: хотим?

И вдруг я понял все – разом и окончательно. Вот почему мать стала в последнее время видеть отца. Со всей его усталостью, ответственностью и священным долгом. Ей показали это все со стороны. Кто-то, по-настоящему дельный – создающий. Возможно, тоже поседевший, как отец, от забот, но от забот совсем другого рода. Насмешливый, наверно, и немногословный. Скорее всего не преуспевающий, иначе откуда у матери столько желчи по отношению к отцу и его «орднунгу». Бедный Олоферн, скоро тебе отрежут голову.

И если все это так, то бедная же и моя мать! Вынужденная с одним делить опалу, с другим власть. Угораздило же влипнуть! По теории валентностей Корабельникова, это невозможно. Человек может образовать с другими атомами одни и те же молекулы, к тому склоняет его собственная структура. Завела бы себе еще одного, как отец – благополучного, кормленого, и разлагалась бы в двойном довольстве, красиво загнивала, как капитализм в наших учебниках. Так нет же, горит в ее глазах лихорадочный огонь затравленности, голода и злобы – и за муки отпускаю ей этот грех.

А отец не хочет видеть, что с ней происходит. Ему нельзя это увидеть. Разводиться ему должность не позволяет. Ради должности он примет все, согласится на все, и мать это знает. И может ли не презирать его за это?

А я люблю отца. Между прочим, его любят дети и собаки. Любили. На фотографиях его молодости он, пионервожатый, облеплен детьми, и по его физиономии так и растекается безмятежное блаженство. Теперь у него никогда не бывает такого выражения. Лицо закаменело в озабоченности, и арматура морщин скрепила эту маску – видимо, навечно.

– Ну? – ждет мать, что я отвечу на ее предложение.

Если все так, как я сейчас понял, то пойти в мастерскую скульптора значит предать отца.

– Хотим! – отвечает Феликс.

Мать не сводит с меня глаз. Все прочла на моей физиономии.

– Отец знаком с ним, но не может пойти с нами: занят...

Это означало: не бойся, не ОН...

Ну что ж, пошли.

Мастерская в первом этаже, с подвалом, с подъемником у специального подъезда: грузить глыбы мрамора. Серьезное место. Крепкий чай. Скульптор бережно, как живых, раскутывал свои статуэточки, тела их светились, как на картинах Рубенса.

Я ревниво косился издали: так, значит, не ОН? Переводил глаза на мать – нет, не он.

Гости прохаживались среди мраморных нюшек, рассуждали, весело смеялись – ничего, живой народец, художники. Скульптура, говорят, самый, может, эффективный род искусства, с большим к.п.д.: работает постоянно. Музыка – та отзвучала и нету, кино – тоже, книга помалкивает себе, пока ее не откроешь, а скульптура – вот она стоит, и всякий идущий – видит. И вздрогнет, если – скульптура...

Мать? с сигаретой? Дома – никогда. Значит, мне – доверяет, я свой...

К кому же, к кому здесь протягиваются силовые линии ее душевного напряжения? Я трушу. Я боюсь узнать к кому.

Хозяин, грустно веселясь, рассказывал, как комиссия городского начальства явилась к нему сюда смотреть макет того памятника, который сегодня благополучно наконец открыли:

– Ну, они «образованность всё хочут показать», давай придираться, почему такая поза да почему такое выраженье на лице. А Волынов смотрел, смотрел, как меня корежит от их идиотических вопросов, застыдился своих мудрецов и говорит мне: «Как сочтете нужным, так и делайте. Автор, в конце концов, вы, а не мы». Увел эту банду, на прощанье красиво мне заявил: «Если будут какие-то осложнения, звоните прямо ко мне!» Только эта красота ему ничего не стоила: я ни разу к нему так и не пробился сквозь кордон его помощников.

Давай они наперебой начальство подвергать:

– Да для них же город стартовая площадка: выжать из людей побольше дани, чтобы угодить вышестоящим и катапультироваться в метрополию. Москва ценит хороших выжимателей, сама соковыжималка.

– А мы им заглядываем в рот, хоть заранее известно, что они оттуда изрекут.

– Мне рассказывали, один градоначальник первым делом построил цирк. Он просто лично сам любил цирк – ну, сами понимаете, какого рода искусство способны любить наши градоначальники. Они ж как дети. И едва он его построил, как замыслил строительство другого цирка, еще более совершенного. Вовремя помер.

Мать сидит, глаза опустила, краснеет.

– Не стоят они разговоров. По большому счету ведь ни один из нас не принимает всерьез ни одного начальника. Все-таки мы – создаем. У нас в руках дело, а в башке идеи. Мы демиурги! Они же ничего не способны создать – ни руками, ни умишком. Отними у них власть – и кто они? А у нас ничего не отнимешь, нас только убить можно.

И тут я увидел, что говоривший это – ОН.

И он как в подтверждение подошел к матери и сел рядом. И взглянул на нее, как бы спрашивая: не больно тебе было это слышать? Прости, если больно...

Мать выловила меня взглядом, подозвала.

– Познакомься, это Олег Сергеевич Корабельников.

А у самой голос вибрирует.

– Ярослав, – говорю я, стараясь на него не глядеть.

Текст «я много о вас слышал, у нас в семье очень популярны ваши лженаучные теории» при всей его язвительности все же означал бы, что я союзник. И я не произнес никакого текста вообще.

Мать – как будто картину выставкому показывает, продукт своей жизнедеятельности: возьмут, не возьмут? Торопливо лопочет:

– Он у нас в деда, моего отца. Голова – компьютер, полная цитат. И все в противоречии одна с другой.

Он внимательно вглядывался. Не снаружи рассматривал, нет, внутрь ломился. Я не хотел его впускать.

– Ну, я пошел? – поднял я глаза на мать.

– Куда? – с жалобным испугом.

– Феликс там один...

Но она поняла меня правильно: я хотел уйти совсем. Я чувствовал себя поганым предателем.

В глазах у нее смятение. Поздно поняла, что не надо было брать меня в сообщники. Я не согласился в сообщники.

Феликса пришлось уводить насильно. Я пятился к двери, подталкивая Феликса, прощался с хозяином: извините за компанию.

Мать покраснела и опустила глаза.

– Ну вот, ушли! – сердился Феликс.

– Что, Феликс, – говорю, – понравились люди? А ты к власти рвешься. Чтобы всякий из этих людей мог с презрением показать на тебя пальцем.

Феликс, кстати, узаконил и зарегистрировал свой какой-то молодежный союз, о котором я его принципиально не расспрашиваю. И он не рвется обсуждать это со мной.

И телемост с Калифорнией организует непременно.

– Что политики ничего не создают – это твои художники дали маху, – в тоне Феликса послышалась усмешка превосходства, и я вздрогнул, опознав преобладающую интонацию отцовского баритона.

– Что же ты молчал, поспорил бы с ними!

– Э-э, – мудро кхекнул Феликс (и опять я услышал отцовский голос). – Каждый хочет своей правоты и чувства незаменимости. Пусть тоже порадуются, – он засмеялся.

– Далеко пойдешь, – сказал я сухо. – Ты даже их презираешь, не говоря уже про народ.

– «Народ»? Где толпа пьет и ест, даже там, где она поклоняется, там обыкновенно дурно пахнет. Да, впрочем, сам-то ты разве не брезглив к этому самому «народу»?

Я поискал, чем защититься:

– В нашей деревне баба Миля есть, она помирает, так я единственный, кто с ней возится.

– Баба Миля? Да брось ты, что там баба Миля, ты Олеську презираешь!

В кои-то веки он стал защитником Олеськи?

– С чего ты взял?

– Она дневник свой давала тебе почитать?

– Откуда ты знаешь?

– Знаю!

– Ну и что?

– А то, что ты его даже не прочитал! То есть всем бедняга хороша, и волосы красивые, и пахнет приятно, и почему бы не использовать ее на нужды своего организма, ну а то, что она тоже человек, что в ней тоже что-то происходит – это нам, существам высшего порядка, неинтересно!

Вот так кончаются все дружбы.

Действительно, Олеська однажды спросила меня, не хочу ли я почитать ее дневник. Я еще удивился: Олеська ведет дневник? У нее, значит, есть какая-то своя духовная жизнь? Я обрадовался, я правда обрадовался: Олеська сложнее, чем я ожидал. Но вот что в том дневнике оказалось: «Сегодня ужин приготовила: вареники с капустой. Отец очень хвалил и серьезно сказал, что нет худа без добра, и хоть я с детства без матери, зато мои подруги не умеют того, что умею я». Или про то, как в школе похвалил ее химик и признал ее, пожалуй, самой способной в классе.

И ничего, кроме того, какая она, оказывается, замечательная, в этом дневнике не было написано. Да, я не дочитал его, меня доконала одна запись: что она, Олеська, дома поет, когда одна, и никто на свете даже не подозревает, что у нее «колоратурное сопрано». И все, дальше я уже не мог.

Но откуда Феликсу известна вся эта история? В особенности про то, что я не дочитал? Я и в конец этого дневника заглянул, и там похвальба. И я вернул Олеське этот дневник, да, кстати, в тот самый день перед отъездом, в тот злополучный день, когда мы заходили сфотографироваться и договорились до того, что она моя невеста. Ах, она же мне в тот вечер еще позвонила, а я как раз обдумывал, как Феликс ее убьет...

Так вот в чем дело, вот почему она не приехала ко мне в деревню. «Оне обидемшись», как мы говаривали. Значит, в дневнике был какой-то секрет, который я пропустил. Возвращая его Олеське, я еще сказал:

– Смотри-ка, а я и не знал, сколько в тебе талантов! – И она, довольная, зарделась, не расслышав иронии.

И Феликс рассказал мне, как она плакала, как жаловалась ему, что я к ней на самом деле глубоко равнодушен и что она нисколько мне неинтересна. Оказывается, где-то в середине дневника были пустыми две страницы: слиплись, она их в свое время перелистнула, и остался там пробел, целый разворот. Отдавая мне дневник, она написала на этом развороте: «Слава, напиши здесь что-нибудь для меня И, конечно же, я не увидел этого призыва...

– Ну что, съел? – сказал Феликс.

– Надо узнать адрес ее тетки, я съезжу к ней! – Я был пристыжен, уничтожен, раздавлен.

– Конечно, что тебе стоит слетать в Ташкент! Хоть и далеко, и дорого, и билетов нет, это всё не для тебя проблемы. И даже то, что придется бросить стройотряд и товарищей – а, мелочи, ведь ты – единичен, ты исключение! ...Ладно, не сердись, Славка! Старик не даст адреса.

Феликс был прав. Но мы были уже враги. Теперь я понимал, почему мы прежде мирно разошлись и целый год не виделись. Хотя еще не мог бы этого толком объяснить.

Пришел я домой и жду: кто же появится первый? Если отец, то что я ему скажу? И как я на него буду смотреть?

Но вот поспешные каблучки, вот ключ в двери – успела! Так в сказке спасение подоспевает в последнюю минуту. Набрасываются рубашки из крапивы на лебедей, и они превращаются в добрых молодцев. Только вот одного рукава не хватило, осталось одно белое крыло.

И едва она прыг в тапки, нырь в халат, еще запыхавшаяся! – отец на пороге.

Она – как ни в чем не бывало: «Привет!» – будто часа три уж как дома. И не говорит, что в гостях была.

Я как забился в свою комнату, так и носа не показываю. Я не хотел встречаться с матерью, а она искала моего взгляда. Я не мог дать ей сейчас того успокоения, того прощения, которого она ждала.

Я слышал их разговор – собственно, говорил один отец. Он, ни о чем не подозревая, бойко рассуждал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю