Текст книги "Дерево дает плоды"
Автор книги: Тадеуш Голуй
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
VII
Ганка невзлюбила его, я почувствовал это, едва он меня обнял и расцеловал, похлопывая по спине. Она становилась ревнивой, и ей претила любая фамильярность, проявляемая чужими для нее людьми, которые повалили к нам со всех сторон в последние месяцы. Пан директор Лютак у себя? Где гражданин директор? Ромек дома? Я приехал из Варшавы, хотелось бы повидать Ромулю… Пожалуйста, передайте, дружок по лагерю. Привет, я к Лютаку… Покорнейше прошу доложить. В передней висели все новые пальто, дождевики, шляпы и шапки. Мать Ганки, занимавшаяся в нашем колхозе домашним хозяйством, застилала пол старыми газетами, но паркет был уже безнадежно испорчен. А все из‑за Лобзовского, который на следующий день после моего назначения тиснул длинную статью под рубрикой «Новые люди» и прочел ее по радио, разгласив на всю страну мою биографию, изобилующую сенсационными подробностями и сдобренную, впрочем, отменной литературщиной.
Ганка встречала враждебно каждого гостя, но особенно встревожил ее Дына. То ли ей не понравилась его круглая лысая голова и толстые щеки, то ли развязный тон его обращений – «цыпочка», «симпампончик», «не пялься, коровка, бери пальто», во всяком случае, я видел, что она злится и дрожит, помогая Фердинанду выбраться из пальто.
Но едва я закрыл двери, Дына угомонился, потускнел и сник.
– Все читал и слыхал, – сказал он, устраиваясь на тахте. – Поздравляю с выдвижением, молодой бабенкой под боком, известностью и так далее. Бежит время, бежит, еще недавно ты жрал хлеб со смальцем и забавлялся сердобольными коровками. А помнишь…
Жестом я дал ему понять, что ни о чем не желаю помнить, но Дына втихомолку предался каким‑то воспоминаниям, ибо прикрыл глаза и легкая улыбка раздумья дрогнула на губах.
– А ты что поделываешь? – спросил я, чтобы прервать молчанье. – Как твои успехи?
– Я не такой счастливчик, как ты, и не имею такого блата. Приглашали меня в компаньоны в частную торговую фирму, люди толковые и порядочные, не политические карьеристы, Но все пошло прахом, органы наложили лапу, и братва сидит. Кое‑кто даже из твоего древнего града. И я к тебе, собственно, по этому делу. Надо помочь, понимаешь ли. – Он понизил голос. – Нам необходим человек со связями, вроде тебя, поскольку дело малость припахивает. Кое‑что похуже улаживали в лагере, верно?
– Я слышал о разных аферах. А не была ли твоя фирма крышей для каких‑нибудь конспираторов?
– Господи, я же знаю, что ты всегда видал в гробу такие вещи, впрочем, речь идет лишь о том, чтобы выйти на кого‑то, установить контакт. Сумма не играет роли. Ты знаешь Лисовского, якобы спас его от смерти, как я читал, знаешь Корбацкого, который весьма многим тебе обязан. Пусть только пару человечков исключат из этого дела.
Мне припомнились иные слова Дыны, прежние. Чем он, собственно, теперь руководствовался: жалостью и чувством дружбы, жаждой наживы или политическими соображениями? Я решил соблюдать осторожность.
– Как это случилось? Засыпал их кто‑нибудь?
– Разумеется, но скорее случайно. Какая‑то стукачка… Шлепнули ее по приговору.
– Ага, приговор, значит – политика! А подробностей не знаешь?
– Откуда же мне знать? Такая самозащита необходима.
Дына вдруг запнулся, спохватившись, что сболтнул лишнее, но отступать было уже поздно, ведь по злорадно удовлетворенному выражению моего лица он понял, что попался на чем‑то большем, нежели простая болтливость. Я сам слишком хорошо ощутил эту гримасу, чтобы усомниться, что она прошла незамеченной.
– Роман, будем откровенны, – начал он спустя минуту. – Я никогда не считал тебя свиньей, хотя Там о тебе отзывались по – разному, знаю, ты делаешь все это, чтобы тебя не тревожили, ради спокойной жизни, – я имею в виду карьеру, но отнюдь не подозреваю, что ты им продался. Ты сказал себе: хватит, надо жить. Никто не вправе упрекать тебя из‑за этого, тем более что ты сумел себя поставить, знаю. Но если уж выбрался наверх, то не забывай о других, помогай им, а не оккупантам. Будь благоразумен. Ты же знаешь, что все общество признает законное правительство, что эта временная оккупация должна кончиться, что наши союзники выставят отсюда москалей. Хотя бы и силой. Я люблю тебя, поэтому и говорю как на духу. Но возвратимся к нашей теме: речь идет о трех лицах.
– Кто тебе поручил обратиться с этим именно ко мне?
– Не скрываю, что за последнее время многие люди, занимавшиеся этими делами, влипли, вот почему выбрали меня и предоставили свободу действий. Я слыхал о тебе по радио, подумал, что это удачная находка, и приехал.
– И ты уверен, что за деньги удастся освободить этих лиц?
Дына понял меня превратно. Разумеется, что за вопрос? За доллары все можно, впрочем, речь идет лишь о том, чтобы взяли подписку о невыезде и освободили из‑под стражи, тогда их запросто перебросят за границу, и концы в воду.
– Значит, это не пустяки, значит, ты…
– Понял, что это не пустяки, прекрасно, – перебил он. – Я совсем недавно… но кое – чго усек. Речь идет о благородных людях, Роман, о поляках. Ты не можешь, не имеешь права сложа руки взирать на террор, на переполненные тюрьмы, на все, что творится вокруг, даже если бы не интересовался политикой. Впрочем, тебе бы не удалось остаться в стороне, мне тоже не удалось, никому не удастся.
Он принимал меня если не за «своего», то, по крайней мере, за человека, заслуживающего доверия. Пока я молчал, не вполне представляя, как ответить на предложение и как поступить с ним самим, он подробно изложил свой; план. Мне надлежало подкупить Лясовского, чтобы тот освободил из следственной тюрьмы всю группу по причине плохого состояния здоровья, а если бы не выгорело с Лясовским – просить об этом одолжении «Юзефа». Дына нисколько не сомневался в успехе предприятия.
– Поражаюсь тебе, – ответил я. – Не ожидал, что займешься подобными делами, ты воззращался на родину с другими настроениями.
– Оставим это. Ты должен быть с нами, а не помышлять о личной карьере.
– Дына, – сказал я, – слушай внимательно, прошу тебя. Мир тесен, но договориться трудно. Ты высказался, теперь моя очередь. У меня была родственница, тетка, Терека Лютак. Убили ее мерзавцы ночью на улице. За что? Она никого не выдала. Хотела, чтобы лучше было и справедливее, смекаешь, Дына? Ты ошибся адресом. Не важно, что обо мне пишут и бол тают. Я не карьерист, но хочу, чтобы все то, что сделал прежде, случайно, не по своей воле, обрело смысл. Но ты этого не понимаешь. Тебе кажется, что все думают и чувствуют так же, как ты, кроме горстки продавшихся. Идиот! Сиди, сиди смирно, я еще не кончил.
Дына скорчился в кресле, уставясь на меня как на помешанного, полными ужаса глазами застигнутого врасплох человека. Все это не укладывалось у него в голозе, и он наверняка полагал, что я свихнулся. Я не разыгрывал никакой заранее продуманной роли, но, прислушиваясь к своему спокойному, ровному голосу, думал, что столь же спокойно мог бы этого человека убить. Ибо уже презирал его, брезговал им, как существом низшего порядка. Я перечислял ему деяния отца, Терезы, Ганки, причем излагал обо всем так безлично, что казалось, цитировал собственную биографию. Если бы он пришел в себя, я, пожалуй, остановился бы, но возможность поизмываться над этим лысым толстяком, пытающимся слиться с креслом, стать неодушевленным предметом, доставляла мне радость и приносила облегчение. Не знаю, долго ли тянулся мой монотонный монолог. Прервала его Ганка, явившаяся с чайником и банкой растворимого кофе.
– Пришел отец, – сказала она. – Все‑таки он решил ехать. Обещали домик, и работа по нем. Вам сколько ложечек? Сахар лучше положить сразу, а то плохо растворяется.
Усевшись между нами, она приготовила ароматный кофе. Дына отлепился от спинки кресла, дрожащей рукой обхватил кружку с нарисованным гномиком.
– Трофейная, – пояснила Ганка. – У нас целый сервиз. На тарелках, знаете ли, разные сценки из сказок, специально для капризных детей, чтобы не канителились с едой, кто быстрее слопает, тот и увидит на дне сказку.
– Чтобы увидеть сказку, надо сожрать все до конца, верно? – прошептал Дына.
– До конца, – засмеялась Ганка. – Вам не нравится кофе? На дне кружки, правда, нет никакой картинки, но кофе хороший, дар ЮНРРА.
– ЮНРРА приостанавливает доставку продовольствия в Польшу, – объявил Дына, вертя в руках кружку. – Нет зерна, нет мяса, картошки, жиров.
– Пей! – сказал я.
Он допил кофе залпом и взглянул на меня так, словно ждал дальнейших приказаний.
– Закругляйтесь. Хватит болтовни, – сказала Ганка.
Я сообразил, что она слышала нас, тем более что последнее время часто подслушивала мои разговоры.
– Вы гость Романа, но раз уже допили кофе, убирайтесь отсюда.
– Весьма сожалею…
– Убирайтесь сейчас же!
Дына встал, я видел, что он хочет еще что‑то сказать.
– Не бойся. Я не стану на тебя доносить, – сказал я, немного повременив. – Ты не был у меня, мы с тобой не разговаривали. Жаль, что нет у тебя какого-нибудь вашего удостоверения. Я заставил бы тебя его сожрать, вот и все.
Тогда Дына отступил на шаг, вытер губы платком и сказал, чуть заикаясь и с трудом переводя дух:
– Роман, ты еще пожалеешь, вот увидишь. И дополни свою биографию, героическую биографию. Напиши, что твоя жена путалась с немцами…
– Заткнись! – крикнула Ганка, но я жестом велел ей замолчать.
– …Что выдала гестапо вашего «Юзефа» и ваш паршивый комитет вместе с твоим папочкой, напиши, дурачок, что из‑за тебя погибли люди, когда бежал этот еврей Хольцер. Ты выдержал, а четверых отправили в штрафную команду и прикончили в каменоломнях, напиши, что убил Магистра, помнишь, наверное, напиши…
Ганка не дала ему закончить. Вскочила и, прежде чем я успел опомниться, разбила о физиономию Дыны пустую кружку, порезав ему осколками щеку. Она била его кулаками, отчаянно бранясь, пока не явился отец.
Он был еще в рабочей одежде, синей телогрейке и войлочных бурках.
– Стой! – крикнул он. – Остановись!
Ганка отпрыгнула в сторону.
– Бей, отец! Бей гада. Это фашист!
При виде старика Дына успокоился. Он стоял, прижав платок к окровавленной щеке, злобно усмехающийся, уже овладевший собой, убежденный в собственном превосходстве.
– Может, сядем и поговорим спокойно, Орлеанская дева, и ты, Дон – Кихот, – сказал он. – Я бы выпил еще кофе, если хватит трофейных кружек, поскольку я еще не кончил. Я не летописец рода Лютаков, но могу поделиться моими скромными познаниями в этой области.
– Ну что? – проворчал старик. – Вызвать?
Лицо Ганки сделалось серым. Кончиком языка она облизывала посиневшие губы. Мне следовало немедля что‑то сказать, сделать, ибо кольнуло предчувствие, что еще минута – две, и Ганка отвернется от меня и уйдет, сбежит.
– Садись, – сказал я Дыне. – Налей себе кофе и объясни.
Нет, не так. Не то я должен был сказать, чтобы он почувствовал мое превосходство. Но что? Может, действительно послать старика за милицией, позвонить с улицы Лясовскому или Шимону?
– Батя, выйдите, – шепнула Ганка. – Постерегите у двери.
– О! Я арестован? – удивился Дына.
– Говорите, что все это значит!
Дына налил себе кофе в кружку с гномиком, старательно размешал и теперь прихлебывал с ложечки, наслаждаясь.
– Сейчас все расскажу, при условии, что не будете мне мешать, так как не хотелось бы что‑либо перепутать. С чего бы начать? Так вот, один мой знакомый интересовался ео время войны деятельностью разных Лютаков и им подобных, словом, возглавлял бюро по сбору информации о коммунистах. Когда пресса и радио подняли шум вокруг истории Романа, он рассказал мне массу интересных подробностей. Твоя жена вышла из тюряги, ее не отправили, как тебя, за колючую проволоку. Вы переписывались?
– Нет.
– То‑то же. Эту женщину обработали по первой категории. Впрочем, не удивительно. У нее были, так сказать, друзья. И один из них – немец, служивший где‑то по хозяйственной части. Все ясно, королевич?
Тот, кого выпускают из‑за решетки, должен расплачиваться. Теперь подумай‑ка, кто мог сообщить о «Юзефе»? Дорогуша, прежде, чем прийти сюда, я ознакомился, как видишь, с семейной хроникой, конечно, по мере возможности.
– Ну ты сам сказал, что это лишь предположение, – возразил я.
Он засмеялся и постучал себя по лбу. Дына добился превосходства надо мной, хотел им воспользоваться, я же чувствовал себя безоружным.
– Ну, а другие дела? Магистра помнишь?
– Это был мерзавец, убийца! Нашел кого защищать! Убивал людей шприцем, несколько тысяч переколол.
– Никто не дал тебе права убивать, подменять господа бога или эсэсовца, – сказал Дына. – Магистр оставил четверых детей. Они сейчас живут в Силезии. Но поехали дальше.
Я все время наблюдал не за Дыной, а за Ганкой, ее сосредоточенным лицом, взглядом, точно пробивающимся сквозь какую‑то густую завесу. Она казалась спокойной, однако достаточно было увидеть ее настороженную позу, сплетенные руки и неподвижную грудь, чтобы понять, с каким напряжением она ждет дальнейших событий, готовая подвергнуть суду все, что услышит.
Судьбы этих четверых из команды я не знал. Я сидел в бункере, когда их допрашивали, потом нас вывезли в разные стороны, и я не получал о них никаких известий. Я помнил их: молодые ребята, студенты. Значит, погибли, если то, что говорит Дына, соответствует правде. Его воспоминания были ярки, колоритны, объемны, воскрешали подробности, давно вылетевшие из головы. Но ничего существенного он не сказал, хоть и старался изобразить меня обыкновенной свиньей в человеческом облике. Воровал на кухне маргарин, торговал с коммандофюрером, бил…
– Ты бил? – удивилась Ганка.
– Дына, расскажи ей, как это случилось! Ведь я был вынужден. Он же воровал у людей хлеб и менял его на сигареты.
– А если теперь на одном из ваших митингов встанет какой‑нибудь еврейчик и крикнет: «Лютак бил евреев!» Хорошо же ты будешь выглядеть. На этом пока что предпочел бы закончить. Уже поздно, мне пора. Очевидно, я напишу тебе…
Он ушел, не попрощавшись, сопровождаемый Ганкой до дверей.
– Пойдем к Катажине, – сказала она, вернувшись. – Надо выяснить этот вопрос ради твоего спокойствия.
– Оставь, еще будет время. Сегодня я сыт по горло прошлым.
– Тогда пойду одна.
– Нет. Не согласен, не твое дело!
– Не мое? Ты уверен, что не мое? Может, хочешь сегодня, как обычно, делать со мной уроки? Не чувствуешь, что этот лысый попросту угрожал тебе? Хочешь убедить меня, что тебе все это безразлично? Катажина тоже? И отец? Эту кашу мы должны расхлебать до конца, чтобы увидеть, что там на дне – Красная шапочка или Белоснежка. Одевайся, пошли!
Мы взяли такси и поехали к Катажине.
– Моя знакомая, – представил я Ганку. – У нас к тебе дело, довольно неприятное.
– Я вас слушаю. Чем могу служить?
Катажина разглядывала Ганку с нескрываемым любопытством, одна смотрела на другую, словно на представителя неведомой расы, пришельца из космоса.
– Мне сообщили сегодня, что… – начал я не вполне уверенным тоном, – одним словом, ты выдала своему любовнику отца и всю организацию.
– Да? Может, и тебя выдала? И ты поверил? Естественно, поверил, ждал, чтобы тебе кто‑нибудь помог меня…
– Речь идет не о вере и тому подобных чувствах, – перебила Ганка. – А о фактах. У вас был хахаль – немец, немец из гестапо, Ян Лютак заходил к вам, неважно зачем, прекрасно сами знаете, а вы продали старика, обозленная его проповедями. О «Юзефе» тогда знали только трое, вы, Ян да Кароль, но только вам удалось выкарабкаться.
– Вы из полиции, девушка? А, понимаю. Поздравляю, Роман!
– Отвечай же, ради бога!
– Я никого не выдала. Не знала, чем занимаются твой старик и тетка. А тот немец не служил в гестапо. Он был таким же человеком, как ты и я.
– Откуда вы знаете, что не служил?
– Его арестовало гестапо за распространение пораженческих настроений, как это тогда называлось. И за то, что помогал полякам. Улаживал им разные дела. Роман, ты поверил, ты хотел поверить, чтобы я сохранилась в твоей памяти запятнанной, мерзкой. Понимаю. Вы его хорошо знаете?
– Знаю, – буркнула Ганка. – Знаю и люблю. Поэтому и принимаю в нем участие.
Я смутился, мы никогда не говорили с Ганкой о любви, между нами не было ничего такого, что бы подтверждало слова девушки. Она бравирует или говорит правду? Почему делает такие признания именно Катажине, точно старается помешать ей защищаться с помощью эмоциональных аргументов или хотя бы воспоминаний.
Катажина притихла, ее хрупкая фигурка сделалась еще меньше, она опустила голову, сгорбилась, молчала.
– Мне холодно, – сказала Катажина немного погодя и набросила на плечи старую шаль. Мне казалось, что передо мной сидит маленькая девочка в материнской шали, озябшая и огорченная.
– Извини, Кася, – сказал я. – Мне вовсе не хотелось этому Еерить, но ведь надо было выяснить.
– Выяснить? Ничего ты не выяснил, слова – это не факты. Я могла солгать.
– Конечно, – бросила Ганка, – каждый защищается, как умеет. Говорит, говорит, пока не начинает верить в собственную болтовню. Вам обязательно надо было путаться, да еще с немцем?
– Я хотела только забыться, – прошептала Катажина. – Оставьте меня в покое, оставьте меня в покое. Ни с какими немцами я не путалась, да какое вам дело! Что вы можете знать?
– Знаю, Роман рассказывал. Экая важность!
Катажина взглянула на меня, спрятала лицо в ладонях.
– Вскоре, пожалуй, издадут плакаты с этой историей. Как не стыдно описывать подобные вещи в газе тах. Я не могу, не могу это читать. Уеду отсюда, безразлично куда, лишь бы подальше, лишь бы То постоянно не путалось под ногами.
– На Запад?
– На Запад.
– Мои старики тоже едут на западные земли, – сказала Ганка уже теплее. – Поезжайте. Там можно начать жизнь сызнова. —
Мы уже не возвращались к теме измены. Начался вымученный разговор двух женщин. Ганка постепенно оттаивала, а когда мы вышли, заявила, что Катажина красивая и симпатичная.
– Ганка, что ты ей сказала? Что тебе ударило в голову? – спросил я.
– Ведь это правда. Сам знаешь, может, не вполне, но знаешь. Нет, молчи! Я понимаю, у тебя все это по-другому, я тебе нравлюсь, пожалуй, больше, чем нравлюсь, но мне ничего не нужно, кроме настоящей дружбы. Я не рассказывала тебе, парни у меня были, крутила любовь, даже в лесу, по этой части не озабочена. Я люблю тебя, поняла сегодня, когда врезала этому лысому кружкой по морде. Попробуем, может, нам будет очень хорошо.
– Ты же знаешь, какой я.
– Я не хочу тебя переделывать. Будь таким, каким хочешь. Ну как, товарищ Роман?
– Попробуем, товарищ Ганка. Но учти: тебе попался твердый орешек!
– Тогда поцелуй меня!
Она подняла голову. Лицо ее было холодное, мокрое от снега. Целуя ее, я думал о Катажине. Меня переполняло то ли чувство стыда, то ли омерзения к самому себе. Если бы не это признание Ганки, я вернулся бы, попросил прощенья у Каси. Но как? Словами? Это были не мои слова. Это были не мои обвинения, а Дыны. Не следовало выпускать его из рук. Может, не стоило поддаваться Ганке, к чему была канитель с расспросами Каси. Ганке хочется заполучить меня чистым, разумеется, но Кася теперь совсем раздавлена. Как она сказала? Что я только и дожидался, чтобы кто‑нибудь обвинил ее. Все будет хорошо. Нет, это Ганка говорит, только Ганка. А Дына каков подлец. Я еще поквитаюсь с ним, очгрнил меня, да, умышленно, известный прием. Как Тогда. Хорошо еще, что Ганка не выболтала того, что касалось меня, пришлось бы оправдываться перед Касей.
Я взглянул на Ганку. Она шла рядом серьезная и спокойная, засунув руки в карманы пальто, склонив голову.
VIII
День начинался в пять утра. Ганка играла роль будильника, вернее петуха, поднимая меня кукареканьем, я же первое время вскакивал кудахча, как курица, что было сигналом для грубоватых шуток и ласк, а завершалось все, как господь бог повелел.
У отогревшихся в постели и отдохнувших это получалось лучше, чем ночью, а главное – совсем по – другому, ибо Ганка продолжала побаиваться темноты, хоть прошло уже достаточно времени с тех пор, как мы впервые принадлежали друг другу. Она часто просыпалась, задев меня во сне, и сидела потом перепуганная, пока я не открывал глаза. Раздевалась всегда в ванной и входила лишь после того, как я гасил свет, отдавалась, лежа неподвижно, молча, сжав ладонями мою голову, словно проверяя, я ли это. Утром все было иначе. Кукареку, надо взбить постель – так будет уютнее, сорочку долой, ты тоже, ну и ну, о господи, господи. Без слащавых нежностей, попросту…
После отъезда родителей на западные земли, где ее отец стал заведовать складом на крупном заводе, вся квартира в нашем распоряжении, что подтверждалось на входных дверях двумя бумажками со множеством печатей. Вскоре после визита к Катажине я получил развод, и, собственно, ничто не мешало мне жениться на Ганке, ничто, кроме моей смутной тревоги и ее упрямства.
– Не хочу, нам это не нужно, – говорила она. – Лучше жить, просто доверяя друг другу. Вот именно, речь идет, надеюсь, о доверии, а не о приказе и принуждении. Приказами‑то ты сыт по горло.
Кукареку, странное дело, она так говорила, словно отгадывала мои мысли, ибо, в сущности, я не верил в любовь и счастливые браки, которые описывают в книгах и показывают в кино. Вранье. Капиталисти ческая, собственническая купля – продажа человека, целиком – с душой и потрохами. Принадлежать, владеть, заполучить навсегда, кукареку, это не то! Я представлял себе единственно возможными дружеские, товарищеские узы, но никогда не говорил об этом с Ганкой.
Итак, день начинался в пять утра. Мы пили ячменный кофе, с цикорием, черный, поскольку не было молока, жевали пайковый хлеб, который, чтобы не заклеивал рта и кишок, подсушивали на плите, что также восполняло отсутствие масла. Мы голодали, но, по крайней мере, вместе со всеми трудящимися города. По утрам я шагал на работу, минуя длинные очереди стариков и женщин, торчавших с ночи у магазинов, толпы людей с лицами, словно вымазанными пеплом, и усталыми глазами. Нам было некогда выстаивать в очередях, Ганка тоже работала в кооперативе «Сполэм», а вечерами мы оба учились, следовательно, приходилось пробавляться тем, что случайно удавалось перехватить по карточкам, редкими посылками от родителей и тем, что выдавали по месту работы. На покупку чего‑либо у спекулянток, торговавших из‑под полы, нашей зарплаты не хватало, тем более что цены росли изо дня в день.
День начинался тогда в пять. Около шести я уже просматривал на заводе, у себя в отделе, инструкции и предписания, целую груду всевозможных бумаг, а потом наблюдал из окна за рабочими, следовавшими через проходную. Сначала, стоя у окна, я тревожился, что именно сегодня они вдруг не придут, что я не увижу никого, кроме Шатана, заводской охраны, начальства, контролеров, причем вовсе не опасался потерять место, поскольку Шимон Хольцер недвусмысленно утверждал, что работы полно, не хватает только подходящих людей, – это опасение было совершенно другого рода, еще необъяснимое. Позже я привык и уже различал отдельных людей, физиономии связывал с личными делами, фигуры – с рабочим местом. Этот – формовщик из литейного, этот – кочегар, а этот – сварщик, этот – из кузнечного, тот – токарь, а вот – механик. Партийцев я знал всех, впрочем, их было немного – сорок с небольшим, но среди них нашлось двое друзей отца. Как‑то, когда я впервые пришел сюда с Шимоном, принимать дела, то сказал ему:
– Знаешь, как я наревелся, когда первый раз шел в школу. Ботинки у меня были кошмарные, на три номера больше, и я боялся, что меня засмеют в классе. И теперь тоже стесняюсь. Роман Лютак – начальник отдела кадров завода имени Яна Лютака. Это звучит ужасно.
– Что звучит ужасно? Хорошо звучит, я даже повторял про себя, красиво звучит. Дело хорошее – вот мое слово, и эти ботинки будут тебе впору.
Директором завода был седой инженер, давно здесь работающий, специалист послевоенного набора. Человек нерасторопный, как говорил Шатан, секретарь партийной организации. Хоть он уже знал о принятом решении, однако долго и тщательно изучал бумаги, прежде чем торжественно вручить ключи от стола и сейфа. К сожалению, Шатан в тот день священнодействовал в комитете, и знакомство с сотрудниками состоялось без него. Улыбка, приветствуем, а, сын Яна, наконец подходящий человек, вы не представляете, какой хам был ваш предшественник, знаем, знаем, как не знать, мое почтение, помилуйте, товарищ, беглый взгляд, влажная ладонь, разрешите представить, улыбка, приветствуем. И так до бесконечности. Заместитель директора по административно – хозяйственной части, главный инженер, главный технолог, тот‑то, такой‑то. Я даже удивился, что их столько. Они приветствовали человека, который вторгнется в их прошлое и будет копаться в настоящем, а к тому же еще и… Лютак. Поэтому выказывали сердечность, готовность помочь, встревоженность, скрытый страх, неприязнь, подобострастие и едва замаскированную иронию.
– Я имел честь знать вашего отца, – заверил главный инженер, – но, признаюсь, понятия не имел, что он конспиратор. Когда‑нибудь мы об этом побеседуем.
Я хотел сказать, чтобы он не связывал меня с отцом, но промолчал, ибо происходило это уже в моем служеЗном кабинете, среди шкафов с папками личных дел, у стола, над которым висела фотография Яна Лютака в молодости.
Через несколько дней Лобзовский опубликовал статью, посвятив моей особе множество цветистых фраз, что вызвало небольшие нашествия, визиты друзей и не друзей, а также появление в нашем доме самого Дыны. О скандале с ним я никому не говорил, впрочем, он как сквозь землю провалился и не подавал признаков жизни. Дело об убийстве тетки тоже не двигалось, а Лясовский только разводил руками, когда я спрашивал его, напал ли он на след преступников.
Итак, день начинался в пять утра, а кончался в десять вечера. Возвращаясь с фабрики, я покупал, что попадется к обеду, поскольку Ганка кончала работу на час позже, после обеда зубрил юриспруденцию, а она шла на курсы – готовилась сдавать за семилетку. Когда возвращалась, я помогал ей заниматься, мы вместе читали газеты и политические брошюры, не раз при этом ожесточенно споря.
Однажды из окна своего кабинета я увидел, что рабочие останавливаются у проходной, собираются грзшпами и разговаривают, оживленно жестикулируя. Был март, дождь размывал краски, сумрак смазывал очертания, заводской двор из моего окна на третьем этаже казался грязным прудом, в котором плавают какие‑то чудища. Никто не стоял в одиночку, мелкие группки сливались и разрастались, то и дело вспыхивали светлые блики сотен человеческих лиц, царило оживление, смысла которого я не понимал, пока не узнал Шатана и нескольких товарищей, окруженных толпой. Это они. Левая полка наверху. Дело о поездке за машинами. Наградные листы к Первому мая. Инженер Козак, монтер Реханек, мастер Бохенский, Юзефович (есть сигнал, что был под судом), Валигура (направляется на воеводские курсы), Кравчик из охраны, молоденький Юрек Загайский.
Внезапно у меня перед глазами возникла другая сцена. Я стоял на сторожевой вышке у пулемета и смотрел вниз на скопище обритых голов, окружавшее синие шапки капо. Кто‑то кричал, чтобы не стреляли, ребята из комитета проталкивались вперед, чтобы не допустить самосуда, а толпа ревела: «Мы сами, мы сами свершим правосудие!»
Я открыл окно. Порыв холодного ветра донес до меня крик Шатана:
– Роман! Они хотят бастовать!..
Какие‑то люди разоружили охрану и размахивали винтовками, из проходной вытащили транспаранты, кое – где алели флажки, все говорили и призызали, кричали, потрясая бутылками с кофе и кулаками, так что слов Шатана я уже не слышал. Видел только его разинутый рот, словно он глотал сгустившийся воздух и давился им. Он что‑то кричал мне, ибо все больше лиц обращалось к окну, наконец стихло настолько, что я расслышал призыв собраться в основном цехе. Тут загудела заводская сирена, толпа начала расходиться, словно все заторопились на работу. Я позвонил в проходную, чтобы закрыли ворота и отогнали зевак, а когда в кабинете появились главный со своим заместителем, Шатан, инженер Козак и Юзефович, я уже был спокоен.
– Надо вызвать работников безопасности, – сказал Юзефович. – Враждебные элементы устраивают забастовку. Товарищи, чего мы ждем?
Он подошел к телефону, но Шатан оттолкнул его руку.
– Я их понимаю. Если сказали, то сделают. В магазинах третий день пустые полки, столовая закрыта, работай и по воскресеньям, а зарплату не привезли. К тому же не хватает машин и инструментов. Что делать?
– На улицу, к тем магазинам, где все есть, да втридорога! – крикнул Юзефович. Неделю назад он приходил ко мне объясниться, за что сидел в 1939 году. Шестеро детей. Без работы. Три месяца за кражу. Лицо, как у кота, острые ушки и редкие усы торчком. – Бить меня хотели, меня, меня. А я в чем виноват?
– Ненормальные условия, – буркнул главный, но тотчас умолк и бочком заскользил к дверям.
Все смотрели на меня, комната наполнялась людьми, входившие докладывали, что рабочие собрались в основном цехе и требуют, чтобы туда прибыло руководство.
– Пошли, нельзя терять времени, – выдавил я.
В качестве кого? Руководства, членов партии? Сто восемнадцать пепеэсовцев, сорок с небольшим пепеэровцев, там, внизу, в цехе, старые рабочие, товарищи отца. В качестве кого? Что им сказать? В голове мель кали обрывки речей, разговоров с Ганкой, статей, пот склеивал пальцы, в горле жгло. Теперь я лихорадочно искал, сам доискивался подобной ситуации в прошлом, но ничего не припоминалось. Странно, что именно в этот момент я ощутил голод. «Мы оказываем вам большое доверие», – говорили в комитете. «Символ времени, – гласил подзаголовок в газете, – молодой Лютак…» Возьмут меня, черт побери, под руки, поставят на токарный станок или помост, водрузят, как знамя, заткните глотки, поглядите, Лютак, столько‑то лет проработал вместе с нами, в черной ночи оккупации (всегда так: в черной ночи оккупации), убили его, но это ложь, мучили, истязали, а он все‑таки опять с нами. Да, захотят, чтобы я был отцом и сыном в одном лице, и духом, который должен их просветить. Положеньице.
Цех. Корпуса токарных агрегатов, рабочие, толпящиеся на помосте и гроздьями облепившие машины. Тишина. Воняло смазкой, плавящимся железом, коксом. На помосте кто‑то робко закашлял. Мы шагали к бетонному возвышению, минуя молчаливых людей, по единственному свободному проходу, к единственному свободному месту. Первым заговорил Шатан.
– Давайте, товарищи, спокойно обсудим все вместе. Только побыстрее, а то у меня живот болит, так обожрался за завтраком. – Он вытянул руку и принялся считать на пальцах. – Курица в бульоне. Ветчина с греночками. Кофеек со сливочками. Пончики…
Никто не засмеялся. Шатан замахал руками, потом прижал их к себе и стиснул кулаки так, что посинели пальцы, и сказал: