Текст книги "Дерево дает плоды"
Автор книги: Тадеуш Голуй
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
– Ты спишь, Ромек?
– Не сплю. Та пара уже перестала исповедоваться и, возможно, теперь подслушивает, о чем тут идет речь.
– Как бы не так. Мастерят третьего малыша. Кстати, хорошо, что у нас не было детей, так все‑таки легче. Мне вспомнилось о Кароле. Если он предал «Юзефа», очень мило выглядела бы его встреча с Терезой! По твоим словам, она твердо верила, что сын вернется. Любила его. Интересно, как бы его приняла? Сын всегда остается сыном, и это главное.
Я не мог угнаться за стремительным бегом ее мыслей, мне все казалось, что она петляет вокруг какой‑то темы, чего‑то не договаривает до конца, но был благодарен ей за этот разговор и, откровенно говоря, за то, что пустила меня переночевать.
– Мне еще холодно, – прошептала Катажина. – Можно, я приду к тебе?
– Нет, нет, Кася, – ответил я так же тихо.
Больше она не подавала голоса. Лил дождь, сонливость все сильнее овладевала мной. Я старался думать о Терезе так, как обычно думают о покойнике, пытался возбудить в себе достойное ее сочувствие, жалость, но тщетно, – означало бы это, что сочувствую самому себе и себя жалею, а я не намеревался давать волю чувствам, распускать нюни. Она ждала Кароля. Если Кароль обретается где‑нибудь, он знает, что мать ждет его; для него Тереза не умерла, даже если он действительно предатель. Наверняка он ведет с ней пространные беседы, возможно, пытается все объяснить и оправдаться, возможно, учится лгать и даже прикидывает, как избежать с ней встречи. Во всяком случае – принимает мать в расчет при любых комбинациях, даже теперь, когда ее нет.
VI
Возвратившись домой после ночи, проведенной у Катажины, я обнаружил:
а) двух сестер Терезы с мужьями, б) четверых детей и одну молодую девицу, в) личность, похожую на ксендза или женщину, которая спала в черном одеянии, накрыв голову подушкой, г) стол, заставленный бутылками и грязными тарелками со шкурками от кровяной колбасы, д) все ящики выдвинутыми, е) намоченное белье в ванной.
Ксендз проснулся и заявил, что я прихожусь Терезе слишком дальним родственником, вдобавок со стороны ее блаженной памяти супруга, а посему, видимо, совершенно не претендую на наследство. Тщательная инвентаризация уже проведена, квартиру займут сестры Терезы с детишками…
– Вы могли бы с нами… как‑нибудь разместились бы, – сказала девица, занявшая мою тахту.
– Здесь будет христианский дом, – заявила твердо ее тетка. – Лучше убери со стола и оденься как положено.
– Простите великодушно, но могут возникнуть некоторые сложности, – заметил я, искренне развеселившись. – Собственно, квартира и все, что имеется в квартире, за исключением личных вещей Терезы, принадлежит мне. Могу показать ордер.
– Катитесь вместе со своим ордером… У него ордер, слыхали, ордер! – загоготал мужчина. – Подотритесь своим ордером, убирайтесь вон! Может, хотите нас постращать? Органами? Или русскими? Мы все наследники блаженной памяти Терезы, а Тереза была в почете, так, если пойдем куда следует, все уладим.
– В почете, не в почете, а нагрешила, и господь ее покарал, – вздохнула его жена.
Я понял, что меня здесь не знают, никто обо мне не наслышан, и я для них всего – навсего дальний родственник Терезы, возможная помеха, человек, который побывал на похоронах, а теперь снова явился, что существую в их представлении лишь со вчерашнего дня. Вдруг меня взял соблазн как‑нибудь поладить, остаться вместе с ними, сохранить инкогнито, поэтому я не спешил выставлять честную компанию и не протестовал, когда обе женщины, а затем и мужчины принялись доказывать свои права.
Ксендз, заморыш со вздутым животом, похожий на беременную вдову в трауре, правда, помалкивал, но он первый разобрался в обстановке, а моя несобранность ободрила его.
– Сын мой, – сказал он, увлекая меня в пустую кухню, – сын мой, я виясу, что в вашем сердце противоборствуют стремление к безмятежной жизни и желание воспользоваться моментом, бумажками с печатями и законами. А разве нельзя заключить с обеими женщинами полюбовную сделку, не ссылаясь на сомнительные права и привилегии, разве не лучше было бы снискать их расположение и обрести в их лице дружественные души, столь необходимые ныне. Обе сестры, я ручаюсь, готовы вознаградить вас, но советовал бы уступить без скандала, по доброй воле. Сын мой, обе женщины давно мечтают ради детей перебраться в город, а это для них единственная возмож ность. А ваши бумаги, сын мой, сегодня чего‑то стоят, завтра же могут потерять ценность, времена, как известно, тревожные, и одному богу ведомы судьбы этой страны. Получите деньги, устроитесь за милую душу, и все будет отлично. Согласны?
– Не согласен, святой отец, – возразил я, ибо мне не понравился этот брюхатый заморыш, верящий, что всего можно добиться с помощью денег. – Пусть родственники забирают Терезины тряпки и уматывают туда, откуда пришли, иначе позову милицию.
– Вы этого не сделаете! – воскликнул ксендз. – Господь покарает вас, сын мой.
На пороге показались оба деверя Терезы.
– На чем порешили?
– Съезжает или нет?
– Не съезжает, – ответил я за ксендза. – Идет за милицией.
Они преградили мне дорогу, велели ксендзу выйти и заперли двери на ключ. Я был заточен. Окна кухни выходили на глухую стену соседнего дома, я не мог даже позвать на помощь, а применить силу, высадить дверь, – было бы равнозначно объявлению войны всему семейству. Итак, я был узником. Снова меня разбирал смех, ибо вся жизнь казалась смехотворной, нелепой. Мы похоронили убитую Терезу, и ломаем комедию из‑за какого‑то барахла. Обладатель легендарной фамилии Роман Лютак сидит в белой кухоньке, среди кастрюль, между раковиной, выпотрошенным буфетом и еще теплой плитой. Послышалось движение: дверь задвигали шкафом, они выжидали, как я к этому отнесусь, а я сидел на табурете и выдавливал угорь на щеке, замеченный в зеркале. Будут брать на измор? А может, все вынесут и распродадут? Приятные люди, ничего не скажешь!
В комнатах раздавались их шаги и перешептыванье, потом зашумела вода в ванной, донеслись звуки уборки. Я помочился в раковину, поставил чайник на плиту и ждал, что будет дальше, но со временем, особенно после того, как в квартире все замерло и слышался лишь далекий скрежет трамвая на повороте да гул улицы, меня начал тревожить сам факт моего заточения. Это всего – навсего кухня, только кухня, это квартира, моя квартира, слева по коридору – туалет, справа ванная, петом коридор поворачивает и ведет к комнатам, которые соединены раздвижными дверями, но у каждой есть и отдельный вход, окна смотрят на улицу. Это только кухня, моя кухня, если заупрямлюсь, отворю окно и буду звать на помощь, пока кто‑нибудь не услышит, или высажу дверь, она тонкая и хлипкая, а шкаф не представляет собой серьезного препятствия. Но они могут ждать с оружием в руках или приготовили кое‑что еще, более хитроумное и страшное. Почему молчат? Они наверняка в квартире и ждут, чтобы я сделал какой‑то определенный шаг, нечто такое, что было бы им наруку. Я безоружен, а они, может, и не поголовно, но все-таки считают меня врагом или даже полагают, что именно я совратил Терезу с пути истинного на бездорожье. На красное бездорожье. Здорово: красное бездорожье.
Они могут меня убить. Люди с большой легкостью убивают тех, кем привыкли пренебрегать и кто внушает им отвращение. Такое мы уже видывали. Ты не человек, ибо не походишь на меня. И этого достаточно. Такое мы уже видывали. Убивали из‑за корки хлеба, почему не могут убить из‑за квартиры? Могут. Должны только убедить себя: там, на кухне, не человек, а таракан, крыса, нечто в этом роде. Двое мужчин, две женщины, ксендз, подростки, девица (глаза глупые, но спала у меня, если это имеет какое‑нибудь значение). Да, многовато. Я не удивился бы, если бы оказалось, что это вовсе не родственники Терезы, а… Нелепость, чудовищная нелепость! Так кто же? Те, что ее шлепнули? Идиотизм! Но они могут быть с «теми» в сговоре, и по их заданию заточили, задержали меня, почему бы и нет? Они как будто пронырливы и наделены фантазией. Так что же? Придут «те», чтобы судить? Вздор! Это кухня, это моя квартира, квартира охраняется людьми Лясовского, о чем «те» безусловно знают и поэтому не посмеют ничего тут сделать.
Я встал, осторожно открыл окно и высунулся, но увидел только глухую стену и помойку внизу. Из ящика буфета я достал длинный нож для резки хлеба, потрогал лезвие и провел им по глиняному горшку. Потом бросил в кипяток плитку суррогатного чая и вы пил горький отвар. В квартире по – прежнему царила тишина. Я нажал дверную ручку, она была чем‑то заклинена, не поддавалась.
– Есть там кто‑нибудь? – крикнул я, но никто не ответил, хотя мне показалось, что в коридоре скрипит пол.
Если я дольше здесь посижу, на меня обрушится все, что было Там. Начну вспоминать камеру, и барак, и бункер, и остальное. Мне захотелось, чтобы откликнулась девушка, чтобы она была одна по ту сторону. Такое случается лишь в сказках и легендах, глупец, не в жизни. Дева освобождает заточенного рыцаря.
– Есть там кто? – сноза крикнул я. – Отвечайте, иначе вышибу дверь! Вышибу, черт побери! Открою газ и всех перетравлю! Отвечайте!
Скрип половиц и шлепанье босых ног. Значит, все-таки…
– А вы не пугайте, – девичий голос. – Ничего вы не сделаете, шкаф тяжелый и стоит намертво.
– Позови ксендза!
– Нет его.
– Тогда кого‑нибудь из старших.
– Никого нет. Пошли к нотариусу. Мне вас жаль, но я ничего не могу поделать. Кто вы такой?
– Как это кто?
– Ну вообще, кто?
– Открой, тогда скажу. А что они замышляют?
– Не знаю, ничего хорошего, во всяком случае, ничего хорошего для вас.
– Послушай, я не могу здесь сидеть взаперти, я просидел много лет, пойми…
– Вы сидели? Где?
Я принялся рассказывать вразнобой, горячась, выкрикивал названия, факты и даты. Когда успокоился, услышал ее изменившийся голос.
– Ужасно. А я была в лесу, в партизанах. Отец тоже. Потому он и хочет перебраться в город, что у нас ему теперь житья нет. На нас дважды нападали. Грозили, что убьют. А тетка со своей родней – совсем другое дело. Они нигде не были. Но как обо всем проведали, тоже захотели остаться в городе.
– Выпусти меня, все выяснится, – просил я. – Как тебя зовут?
– Ганка. Но только не пытайтесь зубы мне заговаривать.
– Ганка, Ганка, отодвинь шкаф, иначе позову на помощь, буду кричать.
– Чего вы такой боязливый? А может, все наврали?
– Слушай, пойми, мы должны быть друзьями, а не врагами – я, ты, твой отец. Я могу вам помочь, знаю тут многих влиятельных людей, к чему вся эта комедия? Ну, ладно. Я согласен отдать вам комнату с кухней, но только вам, а не этой тетке – ханже. Как-нибудь разместимся, так в чем же еще дело?
Она не отвечала. Я бил в дверь ногами, дергал ручку. Ответа не было. Ее отец партизанил, дважды подвергался нападению, житья ему не дают, сбежал в город. Значит, это свой человек, значит, можно с ним договориться. Вполне симпатичное лицо, видимо, приятный человек. Я представил его себе дружелюбно улыбающимся.
– Ганка! Панна Ганка!
Я услышал мужские шаги, стук подкованных сапог. На мгновенье зажмурился, чтобы лучше слышать. Да. Подкованные сапоги, несколько мужчин. Отодвигают шкаф. Протяжный скрежет. Я отскочил к буфету, нащупал нож. Из‑за двери – дуло автомата. Сейчас услышу знакомый голос. Вздор. Опомнись.
– Есть там кто‑нибудь?
Есть. Там. Кто‑нибудь. Военные мундиры, белокрасные повязки. Ганка в коротком сером плаще. Боль в плечевых суставах, словно руки с силой рванули вверх.
– Что здесь происходит? Ваша фамилия, гражданин?
– Роман Лютак.
– Квартира ваша?
– Моя.
– Эта гражданка сообщила, что было произведено вторжение, что вас насильно лишили свободы. Правильно?
Я утвердительно кивнул.
– Мы их здесь подождем, а вас, гражданин, попрошу изложить для занесения в протокол суть дела. Вы, гражданин, не тот ли будете, кому воздвигнут памятник?
– Этот памятник в честь моего отца.
Сержант милиции щелкнул каблуками, представился, достал из планшета листок бумаги и начал задавать вопросы тихим, подчеркнуто мягким голосом. Положение изменилось, теперь я был его хозяином. Внимательно пригляделся к девушке, она показалась мне красивой, во всяком случае, совсем не такой, как прежде. Из протокола я узнал, что ей девятнадцать лет, единственная дочь, отец был дорожным мастером, у них четыре морга земли и домишко.
– Зачем ты это сделала, Ганка? – спросил я. – Все же родственники!
Круглое, почти детское лицо с трогательно голубыми глазами под бровями, которые чуть темнее кожи на лбу, носки вывернуты поверх голенищ сапожек. И вдруг злая гримаса, рот скривился в презрительную подковку, глаза сузились.
– Это они к нам примазались, утопили бы в ложке воды, – сказала она. – Пропади они пропадом, тетка с дядей. Пусть теперь они боятся, я уже достаточно натерпелась страха.
Ждали мы довольно долго, угощались остатками водки.
Наконец, все семейство ввалилось в квартиру и оказалось в западне. Милиционер велел сесть дорожному мастеру и его жене, остальных расставил вдоль стены с поднятыми руками.
– По просьбе гражданина Лютака я вас не арестую, – заявил он, играя пистолетом, – но считаю до трех. Кто останется, попадет в кутузку. Вы, товарищ, – обратился он к дорожнику, – и ваша жена можете остаться. Остальные – раз, два, три!
Они ринулись к дверям, визжа от страха, лестница загудела у них под ногами. Когда все стихло, милиция тоже удалилась.
– Мама, этот пан согласен нас оставить, – сказала Ганка. – Мы можем не возвращаться.
Дорожник, невысокий, с изможденным лицом, глубоко вздохнул, потер глаза.
– Нынче не знаешь, где свой, где враг, где кто, – прошептал он. – Не обижайтесь, у нас не было другого выхода.
– Мы можем остаться? – спросила его жена. В самом деле, можем? И они уже не придут?
Я не знал, кого она имела в виду: сестру с семейством или тех, которые нападали на них и мучили.
– Землю продадим, будет на почин и для Ганки. Пресвятая дева, только бы уж они не пришли. Пусть голые стены, лишь бы остаться. Но что ты, Юзек, будешь делать?
– Работы хватает, – заверил я.
– Конечно. Работы хватает, – согласился дорожник. – Так вы тоже партийный?
Впервые после приезда в город мне стало по – настоящему стыдно, ибо я знал, что он ожидает утвердительного ответа.
– Мне велели съесть партийный билет. Пришли ночью, били меня и ее, женщину, жри говорили, эту мерзость, иначе сожжем вас. Съел, уважаемый. Стыдно признаться, съел.
– Не о чем толковать, батя, было и сплыло. Теперь надо бы домой съездить, ведь хата стоит без призора, и что‑то решить.
– Верно. Еще обворуют в отместку, как вернутся. Поедем, что ли? – обратился он к жене. – А ты, Ганка, оставайся здесь. Так будет лучше. Мы быстро управимся и махнем назад. Чего доброго, займет тут кто‑нибудь, такие времена, уважаемый.
Они уехали в тот же день, оставив на страже Ганку.
– Послушай, – сказала она, после того, как я несколько раз обратился к ней на «ты»;– на брудершафт мы не пили, но если тебе так хочется, не возражаю. Только давай начистоту: нам вместе жить, а вы, мужики, известно какой народ. Так знай, я пойду в школу и не собираюсь забивать себе голову глупостями. Я должна сдать на аттестат зрелости и поступить в университет, а это долгая история. Посоветуешь, что мне делать?
– Разумеется.
С минуту она молчала, потом, глядя на меня, – произнесла:
– Я хотела бы дружить с парнем вроде тебя, только чтобы он был настоящим другом и чтобы никаких фиглей – миглей. А теперь покажи, как обращаться с печуркой в ванной.
Я зажег газ, глядя на восхищенное лицо девушки, на ее руки, дрожащие в потоке теплой воды. Я прекрасно понимал Ганку, ведь я сам изведал волнения первооткрывателя.
– Мне все еще чудится, что у меня вши, – говорила она. – Ежедневно просматриваю рубашку и трусы, заглядываю в швы и складки, ищусь, как обезьяна. Когда вернулась из леса, мама посадила меня в бочку с горячей водой и отмывала вонючим мылом, как ребенка, а барахло мое сожгла.
– Да, такое довольно долго помнится.
– А голову мне мыла керосином. – Она засмеялась, распуская волосы. – Знаешь, однажды был смотр бригады, приехал поверяющий, а я не могла встать в строй из‑за того, что стирала ребятам белье, упала в воду и вся намокла. И так жалела, что чуть не расплакалась, ведь это был «Юзеф».
– «Юзеф»? Мариан Корбацкий?
Ганка взглянула удивленно. Она не знала фамилии, но подробно описала внешность Корбацкого. Снова замкнулось звено в цепи судеб. Я рассказал девушке о Корбацком, она хлопала в ладоши и, прыгая от радости, заговорила нараспев:
– Хорошо, хорошо, замечательно. Хорошо, хорошо.
– Вода уже готова. Мойся, а я тем временем немного приберусь в комнате, вытащу одеяла, подушки и все необходимое. Только не утопись. И закрой кран.
«Как хорошо. Как хорошо! Почему, собственно, она так радуется? Думает получить протекцию у Корбацкого? Зачем? Я устрою ее на учебу хотя бы с помощью Шимона, она не нуждается в поддержке. Милая девушка! Видно, досталось ей в лесу».
Она плескалась, весело напевая какие‑то лихие партизанские песни, пока я разбирал постельные принадлежности и белье. То, что было личной собственностью Терезы, откладывал в сторону. Надо отослать родне, пусть пользуется. Не нажила добра Тереза, работая на табачной фабрике. Обшаривая ящики, я обнаружил отсутствие коробок, в которых она хранила письма Кароля, его документы, какие‑то записи и счета. Наверное, их изъяли при обыске. Почему меня еще не допрашивали по этому делу? Неужели его уже забросили? Хорошо, хорошо, замечательно. Но я не отступлю. Найду тех двоих. Не знаю еще как, но найду непременно.
Я без особого усилия поднял тяжелый ящик, потом второй и третий. Как они здесь улягутся? Тахта и кушетка. На тахте – родители, Ганка – на кушетке. Но сегодня пусть хорошо выспится. Я постелил ей на тахте, включил ночник и отправился к себе. В дверях были матовые стекла, я завесил их одеялом.
– Ну как ты там, Ганка? Еще не утонула?
– Нет. Но здесь чертовски скользко. Можно взять твою гребенку, а то я забыла свою?
– Бери.
Вернувшись в комнату, она поблагодарила меня за приготовленную постель.
– Ты говорил, когда писали протокол, что женат. Как это? – спросила она через дверь.
– Формально – да. Но это старая и длинная история.
– Понятно. Она здесь живет?
– Да. Почему ты спрашиваешь?
– Ну, знаешь! Ради бабьего любопытства. Здесь чудесно! И ты мне очень нравишься, серьезно. А как я боялась, когда ты кричал на кухне! Расскажи что-нибудь о себе.
– Не припоминаю ничего веселого.
– Не обязательно веселое.
Не знаю, почему, я рассказал ей в ту ночь историю нашей камеры, моей и Катажины. Она слушала, ежеминутно перебивая меня дельными, обстоятельными вопросами, словно хотела представить полную картину. Ганку интересовало все, размеры камеры и как она выглядела, ход допроса, разновидность заболевания и его симптомы, причем благодаря ее вопросам повествование текло свободно, делалось более безличным, бесстрастным. Это было в первый день? А где вы спали? На полу? Бетонном? Она сказала: «Бедный мой». Это не была жалость, верно? А кто кого первым перевязывал? Ты ничего особенного не испы тывал? Чувствовал себя не мужчиной наедине с женщиной, а просто врачом подле раненого? А где стояла параша? Говори, говори, это не так страшно. У меня были раненые потяжелее, я перевязывала им задницы и причандалы, подумаешь! Ну, а если бы там была уборная, как здесь, и даже ванная, тогда что? Не понимаю, у меня не такие нервы. Я бы не ушла.
– Тебе так кажется.
– Мне не кажется, – возразила она неожиданно резко. – Мне вообще очень мало «кажется». Глупцы, пижоны. Твой старик был рабочим?
– Ты же слышала. Памятник ему поставили.
– Удивительно. Мы были вместе – твой старик, твоя тетка, мой старик, я и ты, и ничего об этом не знали.
Я не возразил против этого «вместе», действительно готовый поверить, что так было на самом деле. Припомнился вчерашний ночной разговор, чем‑то он походил на этот, только я не улавливал – чем. Ганка не повторила предложения Катажины даже после моего вопроса, тепло ли ей. Я не знал, что еще сказать. Впрочем, она быстро уснула, мерно похрапывая, и тем самым вызволила меня из затруднительного положения.
Что бы произошло, если бы не ее неожиданное решение позвать милицию. Укокошили бы меня сообща хорошие с плохими – дорожник и его шурин? Вернулись от нотариуса, что‑то там, видимо, настрочили, и, может, только хотели заставить меня пойти им навстречу?
Смелая девушка, ничего не скажешь. И красивая. Хорошо, хорошо, замечательно! Завтра же сведу ее к Шимону, впрочем, и о себе надо позаботиться, «абажурные» деньги кончаются, пора вылезать из норы на свет божий.
Шимон принял нас в огромном кабинете, перегороженном шкафами. Он сидел у окна на балкон, за которым виднелась башня ратуши, аттика Сукенниц, красные стены Мариацкого костела, – словно картина в белой раме. Голуби, облепившие перила, чистили перья и косили глаза – бусинки на окно. Мой отчет ежеминутно прерывался телефонными звонками, Шимон делал какие‑то заметки по – французски, поскольку не умел хорошо писать по – польски, кричал в трубку, которую придерживал подбородком, чтобы руки оставались свободными: – Что, какая забастовка, спятили? Хлеба нет, нет хлеба, я проверял… До чего ж вы непонятный товарищ, хлеба нет. Вы ликвидируете забастовку? Тысяча тонн, надо же! Мы пришлем людей за углем, электричество должно быть, двадцатый век… Это нам известно: начальная школа, два года в партизанах, покоя не дают… ЮНРРА? Ну наконец‑то, выдавайте только по разнарядке. Вот вам формуляры, заполняйте.
Я подсел с Ганкой к круглому столу в коридоре, не сводя глаз с разбитых на рубрики бланков. Девушка, не раздумывая, взялась заполнять их крупными, округлыми буквами и прочерками. Она не испытывала никаких трудностей и сомнений.
– Ведь это документ, анкета для вступающих в партию, – сказал я. – Призадумайся, Ганка. Нельзя же так, тяп – ляп. Шимон меня даже не спросил. Разве так можно?!
Ганка удивленно взглянула. Она уже призадумывалась, прежде чем пошла с ребятами в лес, призадумывалась, когда отец глотал партийный билет, с нее достаточно.
Я завидовал ей, но, собственно, что мне мешало заполнить анкету и вступить? Я внимательно прочел бланк и начал писать, удивляясь, что получается так много прочерков, означающих «нет».
Роман Лютак, родители, девичья фамилия матери, когда родилась? Происхождение рабоче – крестьянское, отец рабочий, партийная принадлежность до войны, во время войны, после войны, два курса юридического факультета, образование неоконченное высшее, служащий, женаг, подвергался ли преследованиям…
Я писал, впервые за много лет сообщая правильные данные, от которых отвык. Биография не заняла много места. Это все. Недостает лишь подписей рекомендующих. Интересно, отец тоже заполнял анкету? Но, пожалуй, во время оккупации не давали бумажек. Должен быть какой‑то церемониал, вроде посвящения, а не бумажка, ведь это серьезный шаг, почему его обставляют так, словно человек оформляет прием в больничную кассу или страховку, бумажка, две подписи, печать. Рекомендация, верно, рекомендация, чего от меня потребуют за подпись под ней? Жаль, что рекомендации мне не дал Шатан, было бы, по крайней мере, забавно. Рекомендация. Ведь я не обязан, ТТТимон попросту думал, что я хочу вступить, не питая на этот счет никаких сомнений, словно так и должно быть, словно, это логически вытекает из хорошо известных ему предпосылок. По крайней мере, сказал хотя бы слово, сам не знаю какое, что‑нибудь подходящее.
Я бунтовал в душе, но писал, писал, даже помогал Ганке, которая запуталась в автобиографии. Прикидывал, кого бы указать в качестве рекомендующих: Шимона, Лясовского, Корбацкого? Я перечитал заполненную анкету, и показалось, что все написано плохо, не искренне, что есть получше слова и определения, да они вылетели из головы.
– Я уже закончила, – сказала Ганка. – Пошло легче, чем думала. А ты?
Я размашисто подписался, подул на чернила, чтобы скорее высохли. Девушка читала мою анкету, наморщив лоб и сдвинув светлые крылья бровей.
Шимон пробежал обе анкеты.
– Чего скромничаешь? – спросил он. – Почему не написал всего? Уж я скажу, как было, не бойся, скажу. Почему бы не сказать? Ей – ей, ты должен бы написать в три раза больше.
– То, как тебе известно, я делал, не ведая, что творю.
– Ну, теперь наступает расчет за то. Теперь то имеет смысл. Я тут звонил кое – куда, найдется тебе работа, и девушке тоже. Почему бы не найтись делу для таких людей?
– Не знаешь, Лясовский поймал кого‑нибудь… я имею в виду покушение на Терезу, у меня есть кое-какие соображения.
– Не поймал, еще не поймал. Допросил половину коллектива, но следа не нашел, просто нет его на фабрике. Я толковал с ним. Он что‑то нащупывает, но тайны не выдал. И чего ради. стал бы ее выдавать? Чтобы пошли слухи?
Шимон задумался, поглядывая то на меня, то на Ганку, как бы мысленно примерял нас к вакантным должностям, которыми располагал. Наконец отвел нас к себе на квартиру, помещавшуюся в том же здании и представил женщине в вишневом халате, пожалуй, на последнем месяце беременности, своей жене.
– Первая осталась Там, – сказал он. – Думаешь, одна? С двумя сорванцами…
– Опять за свое! – возмутилась его жена. – Когда Шимон увлекается воспоминаниями, мне всегда кажется, что ребенок в животе подслушивает.
– И что не захочет появиться на такой свет, да? – закончил Шимон. – Почему он ничего не должен знать. Пусть знает! Но ты, Роза, не морочь голову сказками, а достань что‑нибудь выпить. Романа Лютака не узнаешь?
– Ах, это вы? Шимон мне столько наговорил о вас после побега… Ваша жена?
– Нет, – засмеялась Ганка.
– Остерегайся, детка, чтобы он не смастерил тебе сорванца. Так разжалобит воспоминаниями, что вообразишь, будто перед ним в неоплатном долгу, и все ему позволено, и попадешься.
Она брюзжала пронзительным, ломающимся голосом, разглядывала девушку, как покупатель – товар, придирчиво, оценивая ее, а потом позвала на кухню.
– Скрывался у нее – так и началось, – прошептал Шимон. – Католичка. Животом попрекает, а сама только и мечтает о детях. А почему бы и нет? Без детей жизнь скверная. А с этой Ганкой тебе повезло: девица – как картинка.
Я хотел завести речь о работе, но Шимон был непоколебим: не говорил дома о служебных делах. Мы выпили по нескольку рюмочек словацкой сливовицы, беседуя о Тех временах, обе женщины между тем советовались, как раздобыть на зиму теплое белье. Шимон раззадорился, затянул хриплым голосом испанскую песню «Пятый полк», отбивая ритм бутылкой.
– Будем учиться, мадемуазель? – сказал он, внезапно прервав пение. – Пойдем в школу, купят нам грифельную дощечку и мелки. Чему будем учиться?
Он встал, опираясь руками о крышку стола, блестевшую как зеркало. Ганка силой усадила его и отодвинула бутылку.
– Вы ужасны, – сказала она уже на улице. – У вас такие воспоминания, – словно лезвия для безопасной бритвы глотаете. Хоть ты молчишь, но я теперь боюсь, что просто для отвода глаз, а сам думаешь о Том.
Я резко запротестовал. Не думаю, не хочу думать, даже если Тот мир обрушивается на меня. Я едва не произнес: помоги мне отринуть его.
– Не сутулься, Роман, – сказала Ганка. – Держись прямо, мне не нравятся сгорбленные люди, я всегда подозреваю, что они прячутся, маскируются, замышляют недоброе.
Она смотрела на двух молодых мужчин, которые шли по другой стороне улицы, держась прямо, с руками в карманах пальто. Шли ровным шагом, в молчании, а когда мы задержались у киоска, чтобы купить газету, они тоже остановились, и тогда я заметил, что костюмы у них из одинакового материала, синего в полоску. Очевидно, братья.
– Тебя должны назначить… дать большие права, – говорила Ганка. – Ты необыкновенный.
– Глупости болтаешь, точно влюбленная гусыня.
– Знаю, что говорю, – отрезала она. Взяла меня под руку, и так мы шагали вместе под низко нависшими облаками и холодным моросящим дождем. Ганка напевала «Quinto regimento», благо говорить уже было не о чем.