Текст книги "Дерево дает плоды"
Автор книги: Тадеуш Голуй
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
XIII
Наконец, Ганку увезли в клинику и я вздохнул с облегчением. Может быть, материнство вещь прекрасная, но… но ничего прекрасного я не находил в расплывшейся женской фигуре, а ворчливая раздражительность, которую относил за счет беременности, ввергала в отчаяние. Два летних месяца я провел в одиночестве и, признаться, не ощущал отсутствия Ганки, которая гостила у родителей. Это было чудесное, погожее лето. Я исколесил все воеводство в составе комиссий воеводского комитета, с нашей заводской агитбригадой и воинскими частями, как удавалось и когда требовалось. Я любил броски на юг, трактиры и школы, сельские сходки в тех краях, где орудовали банды, ночную езду с оружием наготове, жаркие сло весные схватки, в ходе которых сокрушалось недоверие, рассеивались тревоги и сомнения. Любил пыльные городишки и митинги в пожарных депо, атмосферу неизвестности, когда неясно – возьмем ли верх. Особенно любил встречи с народом в селах, где нас никто не поддерживал или где распоряжались «партизаны». Все теперь обрело смысл, даже мое прошлое, а может, прежде всего оно.
Ганка обижалась, что я хорошо себя чувствовал летом, пока ее не было дома, переживал что‑то без нее, в одиночку. Однажды она высказалась напрямик:
– Ты тут прохлаждался и даже не допускал возможности, что люди мне все расскажут. Например, об этой девке из «Экспресса». Может, это неправда?
. – Правда, – признался я. – Потрясающая красотка, мы провели вместе одну ночь, перед этим выпивали в компании Лобзовского и нескольких журналистов. По случаю выхода юбилейного номера, я проводил ее, развлекая по дороге рассказами о Лобзовском, сдаче крови в Красном Кресте и санитарке Марии, нас потянуло друг к другу, не более того, говорить не о чем.
Но Ганка уцепилась за этот случай:
– Ты думаешь, что я с этим примирюсь, или полагаешь, что уйду, как Катажина? Нет. Ты мой мужик и на подобные вещи не надейся. Взгляни на мое пузо, пора венчаться, мой милый.
Таким образом и состоялось бракосочетание, гражданское. Жена Шимона, Роза, здорово помогла мне, утверждая, что венчание в костеле, когда невеста явно на сносях, только людей насмешит и вызовет нарекания. Но Ганка не отказалась от своей затеи и желала венчаться после разрешения от бремени. Тщетно выкладывал я аргументы, что неверующему, партийному работнику неудобно, что это было бы обманом и непорядочностью по отношению к самому себе. Ганка со смехом отвергала мои доводы, пока не поняла, что расторжение церковного брака с Катажиной потребует длительных хлопот. В свидетели она выбрала Розу Хольцер (Шимека не захотела, все‑таки еврей) и Корбацкого, с западных земель привезла обручальные кольца чистого золота и светлый костюм, в котором выглядела довольно чудно, отыскала в городе бывшего партизана, ныне директора государственного ресторана, и при его содействии устроила настоящий банкет на десять персон, словом, позаботилась обо всем. Через несколько дней после свадьбы она отлично сдала экзамены и снова записалась на курсы, теперь уже подготавливающие к сдаче на аттестат зрелости.
Я не обольщался ее победами; на свадьбе чувствовал себя кисло, отдавал себе отчет в том, что она успешно сдала экзамены не столько благодаря природным способностям и упорному труду, сколько своему партизанскому прошлому и моему имени. И потому еще не вполне разделял радость Ганки, что голова моя была занята проблемами предвыборной кампании, запланированной с размахом и, как мне думалось, решающей.
– Господи, они стреляют, мы стреляем, в нас стреляют, – сетовала Ганка. – Слишком много льется крови. У родителей мне нарассказывали всякой всячины.
– Что поделаешь – резолюция. Теперь начнется всерьез: око за око, зуб за зуб. Думаешь, мы будем сидеть сложа руки и ждать, пока нас не перестреляют, как уток?
Когда ее увезли в клинику, мы уже заканчивали составление оперативного плана кампании, в реализации которого должен был принять участие весь партийный актив, все звенья воеводской организации, политические деятели и работники органов безопасности, служители муз и солдаты, поэтому я радовался, что никто мне не мешает, не треплет нервы.
Родился сын, неуклюжее существо, ведь не человек еще, худой и сморщенный, светловолосый, как мать. Я принес ей букет астр, присел на минутку возле кровати, а когда она закрыла глаза, мне вдруг показалось, что это лицо покойницы, и не удалось преодолеть леденящего страха, смутного предчувствия, что здесь, в клинике, в этой палате, стрясется какая‑то беда. Тереза и Шатан. Дына. Я нащупал пистолет в ваднем кармане и, очевидно, побледнел, поскольку врачиха вывела меня в коридор и, поставив у открытого окна, велела глубоко дышать.
– Мне понятно состояние отца, но, пожалуйста, успокойтесь. Все проходило нормально, ни матери, ни ребенку ничто не угрожает.
Ничто не угрожает, ничто не угрожает. Дыне и его людям представляется великолепный случай отом-» стить, снова нанести удар. Ничто не угрожает? Но ведь инженер Фердинанд Сур дына и убийцы Шатана дей «ствительно существуют.
– Вам дать что‑нибудь подкрепляющее?
– Нет, спасибо, уже лучше.
Только теперь я присмотрелся и к нездоровому, бледному лицу, которое показалось мне словно бы знакомым.
– Моя сестра работает у вас в комитете, тоже врачом. Рассказывала о вас и вашей супруге. Поэтому мне понятно ваше волнение. После стольких невзгод – ребенок. Все мы пережили ад, но вы с женой…
– Это не та, доктор. Ганка – моя вторая жена.
– Извините. Сейчас модно менять жен.
– Не знаю, в модах не разбираюсь. Я думаю о другом. Вы знаете, что произошло несколько месяцев назад в соседней больнице? Нападение, одного больного убили, другого похитили. Как у вас тут с безопасностью?
– Дорогой мой, у нас один… – Она не договорила. – Уж не думаете ли вы, что кто‑нибудь станет примешивать к политическим делам акт деторождения? Вздор. Но если вы все‑таки опасаетесь, следует обратиться в УБ или милицию, а не к нам.
– Когда я смогу забрать отсюда свою жену?
– Неужели вы думаете обо всем этом всерьез?
– Вполне серьезно.
Докторша посторонилась, давая пройти ксендзу, который спешил со святыми дарами к умирающей роженице. Затрещал колокольчик; пациентки и монашки, находившиеся в коридоре, опустились на колени, крестясь и склоняя головы.
Из дому я позвонил Корбацкому.
– Невозможно, – сказал он. – Как бы это выглядело? Ты мог устроить Ганку в госпиталь УБ или военный, но теперь неудобно просить, чтобы охраняли каждую рожающую коммунистку. Не могу, честное слово.
– А если что‑нибудь случится?
В трубке тишина, только свистящее дыхание и стук пишущей машинки.
– Почему ты так говоришь? Почему ты это скавал, Роман? Думаешь, что я недостаточно обременен ответственностью, хочешь, чтобы отвечал еще и за Ганку? Это нечестно.
– Извини, я понимаю тебя, но и ты меня пойми.
Больше я не настаивал, ибо у меня возникла идея.
Я позвонил на завод, вызвал к телефону Блондина и Юрека Загайского – молодых участников поездки, попросил их освободиться и тотчас же приехать. Когда они прибыли, я изложил им суть дела.
– И как это в органах сами не додумались? – подивился Загайский. – Отличная приманка, засаду устроим запросто, наверняка попадутся.
– Постережем, и люди пойдут на такое дельце добровольно, ребята у нас хорошие, – подтвердил Блондин. – Оружие раздобудем, а план отменный, черт побери, ну и голова…
– Только надо как‑то раззвонить, что там жена Лютака.
– Оставь, к чему раззванивать. У них ловкая разведка, впрочем, суть ведь не в том, чтобы они заявились, а наоборот. Думаешь, товарищ Лютак станет собственную жену как приманку использовать?
Они препирались, поглядывая на меня, и ждали ответа, я не представлял, как повести дело, чтобы не охладить их пыл. Естественно, прежде всего хотелось обезопасить Ганку от возможной попытки нападения и похищения, однако где‑то подспудно таилось крамольное желание, чтобы такая попытка действительно была предпринята и чтобы мы одержали победу.
– Если бы нам тогда поручили охранять Шатана, беды бы не стряслось, – проговорил Блондин. – Такой позор!
– Не будем терять времени, обстановку доложим по телефону.
Потом рапортовали, что все идет как по маслу, клиника оцеплена, швейцар «обработан» (ребята выдали себя за сотрудников УБ), наши люди стерегут входы. Вечером я наведался туда, чтобы узнать о состоянии Ганки и сына, и смог убедиться: двое сидели у окна в пивной напротив, двое – в вестибюле, один прогуливался перед воротами. На улице стоял заводской грузовик с брезентовым верхом.
В ту ночь я спал на тахте одетый, с телефоном в головах, но все‑таки спал. Под утро меня разбудил звонок, я вскочил, прижал к щеке телефонную трубку.
– Говорит Посьвята. Слышите меня? Что вы вытворяете? Мне доложили, не отпирайтесь, ничего не выйдет. Любительский спектакль устраиваете, что ли?
– Дело куда серьезнее, чем вы думаете.
– Почему серьезнее? Есть какие‑либо данные, что жене что‑то угрожает или косвенно вам? Получили какой‑нибудь новый приговор? Там уже вся клиника еопит, что она занята УБ, послушайте, бабы в истерике, могут быть осложнения.
– Какие? При родах?
– Ничего себе юморок. Я этих ваших караульщиков посажу. Кто им разрешил? Получат и за оружие и за все. Ну, допустим, не посажу, но дайте отбой. Скандал! Если так пойдет дальше, то весь коллектив завода нагрянет в клинику, поскольку уже начались разговоры, что «фашисты хотят ликвидировать жену и ребенка товарища Лютака». Пресвятая дева, товарищ Лютак, что вы натворили?!
– Это не телефонный разговор, товарищ майор.
– Почему? Если кто‑нибудь и подслушивает, так только наши люди. Послушайте, заберите домой жену и мальца и прекратите этот фарс, а если боитесь, переведите их в наш госпиталь. Согласны?
– Зачем? И так хорошо.
– Понимаю, вы не доверяете после трагического, признаю, случая с Шатаном и похищения Дыны. Минутку… следовательно, вы считаете, что Дына решится на… значит, поэтому? Черт бы вас побрал, у него же была масса иных возможностей отомстить, а именно сейчас он рискует вызвать всеобщее возмущение. Хотя, черт возьми, это идея. Возмущение, говорите? Возмущение…
Нет, я ничего не «говорил», терпеливо слушал нервный голос майора, отнюдь не удивляясь, что он приходит к тем же выводам, что и Юрек Загайский из ЗМП.
– Все‑таки снимите охрану, так нельзя, – сказал Посьвята примирительно. – А я обещаю, что жену и ребенка пальцем не тронут.
– Хорошо, – согласился я. – Сниму.
Я позвонил в приемную и сказал дежурившим там людям, что их миссия окончена.
– Сердечно благодарю всех – всех, – говорил я. – Передайте коллективу завода, что я этого вовек не забуду.
В тот же день в комитет приехал сам Посьвята и, запершись со мной в кабинете, долго рассуждал о необходимости мобилизовать все силы против подполья. Я сперва не разобрался, к чему он клонит, но вскоре понял его намерения. «Экспресс» на следующий день поместил набранную жирным шрифтом заметку об аресте органами общественной безопасности двух лиц, у которых был обнаружен подробный план родильного дома, а также смертный приговор Анне Лютаковой и жене известного профессора университета, рожавшей в той же самой клинике. Снова выволокли на свет мое имя, причем рядом с этой целиком выдуманной историей рассказывалось о подлинных потрясающих преступлениях террористов, жертвами которых пали, в частности, женщины и дети.
Я не протестовал, ведь я не принадлежал себе и мое имя не являлось моей частной собственностью. Но испытывал чувство неловкости, когда начали поступать резолюции с местных предприятий и учреждений, выражающие мне сочувствие, а бандитам – возмущение. Среди этих телеграмм и писем я нашел также письмо Дыны – огромное послание, отпечатанное на машинке, полное восклицательных знаков, подчеркиваний и цитат из стихотворений великих поэтов.
«Я не одобряю, – писал он, – намерения убить твою жену, чтобы таким образом сломить тебя и тебе подобных, посеять страх в вашем стане. Но это не было делом наших рук. Ведь мы не одиноки. Мы не прибегаем к подобным приемам борьбы, хотя, полагаю, что именно нам их припишут и, если потребуется, найдут доказательства, что это наша работа, и даже членские билеты оппозиционной партии, дабы при случае скомпрометировать ее в глазах общественного мнения. Я пишу это не ради оправдания и не для того, чтобы ты думал, будто бы я сжалился над тобой или пожалел твою жену. Это вы нам навязали жестокость, а мы только защищаемся. Вы сфальсифицировали референдум, сфальсифицируете и выборы, ибо не желаете до пустить, чтобы народ демократическим путем выразил свою волю. Но вы проиграете. Хотя бы это стоило новой войны, которая, впрочем, гораздо ближе, чем вы думаете, хотя бы стране снова пришлось истечь кровью, проиграете, ибо идете против воли народа, держитесь только на чужих штыках».
Все это я знал наизусть. Идиот! А все‑таки задело его за живое опубликованная «Экспрессом», а затем и другими газетами информация, более того, он принял ее на веру. Люди с завода тоже не сомневались в правдивости заметки, благо Юрек и Блондин еще до ее появления разнесли весть о грозящей мне опасности. Поверила и Ганка, когда при выписке из клиники ей рассказали, чего она избежала. В конце концов я и сам перестал разбираться, где тут правда, а где вымысел, так как не мог открыть тайну даже Ганке.
– Мы с ребенком чудом уцелели, – рассказывала она знакомым. – Провидение меня хранило. Слава богу, все кончилось благополучно.
Она вызвала на помощь мать, сочтя, что у меня нет ни способностей, ни времени заниматься домом и младенцем. Впрочем, мальчик был тихий и спокойный, и Ганка сияла. Ее тревожила лишь полнота, поскольку каждую неделю она прибавляла в весе, и только лицо осталось таким же, как до беременности, пожалуй, даже становилось более миловидным от того, что смягчилось и просветлело.
Между тем приближалась зима, а с ней и всеобщие выборы. В городе подготовка шла к концу, все воеводство покрылось сетью округов, воинские части, КБВ, органы безопасности, ОРМО, милиция начали действовать. Ежедневно от здания комитета и комиссии по проведению выборов разъезжались во все стороны грузовики с пропагандистским материалом, валенками, оружием, агитаторами, кандидатами в депутаты, охраной. Партия была мобилизована. Всех членов партии, проживающих в данном округе, обязали соблюдать строжайшую дисциплину, каждый четко отвечал за определенный участок работы, их родные и близкие заносились в специальные контрольные списки. Был учтен и получил дальнейшее развитие опыт, накоплен ный при проведении референдума, просто оторопь брала при виде этих организационных мер, живо напоминающих армию или конспирацию. Меня прикрепили к повятовому центру Ц., где работала Катажина. Это был фабричный городок, окруженный со всех сторон недоверчивой, а порой и враждебно настроенной деревней. Корбацкий не скрывал, что задание мое не из легких.
В первый же день по приезде я навестил Катажину. Она жила в одноэтажном домишке на окраине, в бедном еврейском квартале, среди пепелищ, рядом с разрушенной синагогой. Прямо за домом начинались белые поля и еврейское кладбище, которое изобиловало старыми деревьями и разбитыми надгробиями. Даже в домике Катажины вместо порога была могильная плита, на которой из‑под грязи и снега проступали древние письмена.
– Господи, вот уж не ожидала такого визита! – воскликнула Катажина, увидев меня в дверях. – Проходи, раздевайся, я сейчас приготовлю чай, а то холодно. Рассказывай, что тебя сюда привело. Я не настолько самонадеянна, чтобы думать, что ты приехал попросту ко мне. Ну и вырядился!
На время предвыборной кампании нас облачили в длинные тулупы, выдали валенки, так что я выглядел почти как сибиряк.
– Я приехал на задание, не к тебе, но мы теперь будем соседями, поэтому и предпочел сразу же нанести визит.
– Это трудный район, Роман, очень трудный, народ здесь упрямый, озлобленный, недоверчивый, а ты – чужой человек.
– Хочешь меня обескуражить?
Она засмеялась, словно считала, что это совершенно невозможно.
– Ты наверняка по горло сыт политикой, поговорим о чем‑нибудь другом. Как твои успехи? Как сын? Разумеется, я читала сообщение. Значит, здоров, на тебя похож или на жену?
– На жену.
– Говорят, это правило. Сыновья походят на матерей, дочери – на отцов. Все думаю, как ты себя чувствуешь в роли счастливого отца, но не могу себе представить. Люди, имеющие детей, сами порой впадают в детство, но чтобы ты превратился в инфантильного мужчину, трудно поверить.
– Трудно.
– Постарел, поседел. Послушай, ты намерен навсегда остаться в аппарате?
' – Не знаю.
– Как мне известно, ты бросил учебу, жаль. Чем ты там, собственно, занимаешься, если не секрет?
– Организационной стороной пропаганды.
– И доволен? Разумеется, речь идет не о материальной стороне, представляю, как она выглядит, я имею в виду моральное удовлетворение.
– Да. Послушай, мне хотелось бы знать, вспоминаешь ли ты вообще наши давние времена?
Она принесла чайник, села, откинула со лба волосы, на висках, у глаз, появились лучистые морщинки.
– Не понимаю, почему тебя это интересует, – проговорила она. – Любой мой ответ ты можешь истолковать превратно или усомниться в его правдивости. К чему все это? Столько лет прошло. А может, ты таким образом хочешь намекнуть, что думаешь о прошлом, вспоминаешь обо мне с сентиментальными вздохами и нежностью? Признайся, это так?
– Я думаю о тебе, это верно. И хотел бы быть чистым перед самим собой, тобой. И Ганкой. Ганка к тебе ревнует.
– Я обо всем этом не задумывалась, Ромек. Может, только недавно думала немного, после нашего летнего разговора, когда ты наболтал столько вздора, сказал, что обидел меня. Я знаю только, что мне пришлось бежать от тебя, от твоего имени, из твоего города, чтобы все это не влеклось за мной. Знаю, что Иногда думаю о своей юности, но самой ранней. Наша совместная жизнь была адски скучна, дорогой мой, и нелепа. А ты был эгоистом до смешного, впрочем, ничего страшного. Теперь об этом можно сказать. А то, что нас действительно связывало, было и раньше и потом чем‑то удивительно прекрасным и одновременно пугающим.
– В общем – недоразумение. Когда настало это «потом», каждый из нас возненавидел себя лично, но нам казалось, что мы ненавидим друг друга, верно?
Катажина долго не отвечала. Я решил, что она согласна со мной, что это я некогда себя возненавидел и уверовал, будто бы и она разделяет эту ненависть или отвращение.
– Ошибок было больше. Послушай, у меня есть немного вина, выпьешь? – спросила она, поправляя каштановые волосы.
Я утвердительно кивнул, хотя пить не хотелось. Катажина налила вермут в две кружки, подняла свою:
– Будем здоровы, старик!
– Почему «старик»?
– А ты не находишь, что мы беседуем как почтен* ные, умиротворенные и примирившиеся с судьбой ста* рики? Забавно, но кому, как не тебе, полагается знать, что небезопасно воскрешать прошлое, если ты не ста* рик.
– Ты говорила о других ошибках.
– Да. Писали на меня доносы, что я была агентом гестапо, сожительствовала с гестаповцем. Кое‑что из этого до тебя дошло. Теперь знаешь, что это неправда. Но ведь и «сожительство» тоже неправда. Я не любила его, даже не спала с ним, хотя, возможно, и пошла бы на это, если бы его не забрали. Но он требовал только денег, на меня не польстился. В конце концов, что бы ты сказал, если бы тебя освободили за то, что я переспала с немцем? Но с какой стати мы перетряхиваем давнишние дела? Мы ведь не те Катажина и Роман, какими были пять лет назад, а совсем, совсем другие. Ты – прославленный Роман Лютак, человек совершенно незаурядный, право, я не шучу, я – главбух фабрики. Пожалуй, мы нашли свое место в жизни?
Она поднялась, чтобы закрыть дверцу печки, в ко» торой гудели огонь и ветер. На мгновенье отблеск пламени озарил ее щеки и высокий лоб.
– Тебе пора уходить, – сказала она. – Я не хочу, чтобы у меня по ночам видели посторонних мужчин.
Я надел тулуп, простился и вышел во тьму улицы, на пустой тротуар которой только освещенные окна Катажины отбрасывали два желтоватых прямоуголь* ника. В кармане я нащупал холодную рукоятку парабеллума и завернутые в бумагу бутерброды, которые
Ганка приготовила мне в дорогу. На квартире ребята учинили мне головомойку.
– Приехали проверять, а сами нарушаете предписания. Нельзя таскаться по вечерам в одиночку, инструкция для всех обязательна.
– Сейчас не время крутить романы, товарищ Лютак.
– Могли бы и сказать, мы бы покараулили.
Все это наговорил мобилизованный для проведения кампании Юрек Загайский, в солдатской шинели до пят и в прочем «казенном имуществе». Остальные тоже были возмущены. Ребята сидели, насупившись, в холодной комнате повятового комитета, на полу, уже застеленном тюфяками и одеялами. Дом напоминал крепость, на первом этаже временно расположилась охрана, в сенях лежали винтовки, которые завтра предстояло развезти по отделениям ОРМО, наверху шло заседание, и в нашу комнату долетали громкие слова: кампания, мобилизация, авангард, наступление, атака, разведка, борьба, фронт, дисциплина, охрана, приказ.
Я привез последние инструкции, с которыми следовало ознакомить комитет, поэтому отправился на собрание, однако пришлось подождать, пока не кончилось программное выступление. Я наблюдал за собравшимися, которые не сводили глаз с оратора, депутата от здешнего округа, молодого еще рабочего, рябоватого и громкоголосого. Слушали его внимательно, записывали в блокноты аргументы, словно не знали их по собственному опыту. «Ведь в Ц. когда‑то была сильна КПП, здесь проливалась кровь забастовщиков в 1928, 1934, 1935 и 1936–м годах, отсюда исходила помощь бастующим крестьянам», – вспомнил я полученную в комитете справку. Окинул взглядом зал. Молодых лиц не попадалось, любой из них прошел сквозь те испытания уже взрослым. Они сидели, дымя сигаретами и корябали что‑то в блокнотах. Когда меня представили, люди оживились и по залу пробежал шумок. Я вошел 6 тулупе, поскольку в здании было холодно, но теперь сбросил его и начал:
– Партия объявляет состояние боевой готовности. Как вам известно, за последнее время реакционное Подполье активизировалось, и есть сведения, что оно бросит все силы, чтобы нас терроризировать и изолировать от запуганного населения. По нашим данным, надо быть готовым к нападениям бандитов на избирательные участки и партийные комитеты, на членов партии и сочувствующих нам беспартийных, на посты милиции и УБ, к попыткам организовать забастовки и беспорядки. Оружие есть, и каждый нуждающийся в нем получит его. В округах мы организуем боевые пятерки для самообороны, которые, будут держать связь с воинской охраной и партийной тройкой. Чрезвычайно важно наладить взаимную связь. Выделите связных, найдите велосипеды, мотоциклы, лошадей. Надо разработать систему сигнализации. Не страха ради, а для пользы дела следует быть предусмотрительным. Кому из вас угрожает беда, кто чувствует себя в опасности – поднимите руки.
Никто не поднял, переглядывались, бормотали что-то, но рук не подымали.
– Нечего стесняться, товарищи. Такие люди обязаны ночевать вне дома, пусть вспомнят времена конспирации. Хватит с нас жертв. Лучше всего кочевать гуртом, назначая дежурных. В деревнях, где малочисленные ячейки, а по соседству бесчинствуют банды, члены партии освобождаются от явной политической деятельности.
– А как же праздники? – встрепенулся с виду крестьянин из первого ряда. – Ведь это же рождество, дорогой товарищ, а праздники надо справлять дома.
– Нет. На сей раз нет. Конечно, это касается лишь угрожаемых районов. Не пить, не ходить на гулянки. Все это держите в тайне.
– Нет у нас никаких банд, так к чему же все это представление? Народ трудный, но не бандюги.
– Как нет? – подхватил другой. – Есть банды. Только не в самом Ц., а на юге, где‑то около Дурова. Пусть товарищи из Дурова скажут.
Из Дурова был только один человек, учитель, хотя этот богатый поселок насчитывал тысячи три жителей, которые занимались изготовлением щеток, скупкой щетины и продажей готовых изделий, кстати, отменного качества.
Взвинченный, острый на язык, он взял слово и, оживленно жестикулируя, заговорил:
– У нас заправляет Польское стронництво людове, товарищи, и ксендз. Партийных нас семеро, к сожалению – сплошь представители той власти, которая долясна править, но не правит. Учитель я, меня зовут Адам Яновский, комендант поста, председатель кооператива…
– Говорите по существу, Яновский, – бросил реплику секретарь. – Мы знаем, какое у вас положение.
• – Не знаете. Пожалуйста, не перебивайте. Банда у нас обосновалась, может, об этом вы тоже знаете? Я‑то знаю, и ПСЛ знает, и ксендз знает, только вы не знаете.
– Нет доказательств.
– Никого в Дурове не убили? А кого убивать‑то, если все свои?
– А вы?
– Меня боятся.
Кое‑кто ехидно засмеялся, секретарь стучал по столу, попросил учителя не отклоняться от темы, но распетушившийся рыжеватый мужчина не уступал.
– Меня боятся. Тут нет ничего смешного, товарищи. Боятся всего несколько месяцев. Прежде не боялись, поэтому и оставляли в покое, ведь они убивают только тех, кого боятся. Теперь наверняка хотят отправить меня к праотцам, поскольку опасаются, что я перечеркну их планы. Еще недавно я был смиренным и тихим, но, когда увидел, что партия наконец берется за дело, перестал марать штаны со страха. Не верите, что у нас банда? Я докажу: вот увидите, что на меня устроят покушение. Они бы и раньше устроили, но имеется загвоздка. Ксендз проклинает с амвона разбойников, как он выражается, атаманов и убийц. Этого тоже боятся, а кто же даст приказ застрелить ксендза.
– Любопытно, – сказал я. – Дуров – пример для всей округи, как у вас проголосуют, так и в окрестных деревнях. Думаете, у вас что‑нибудь можно сделать?
– Можно. Бандитов вытащить из домов, потолковать с народом в открытую. Я так и делаю.
– Но вас, говорите, хотят пристукнуть?
– Ну и что из этого.
Я взял на заметку этот Дуров, и мы приступили к обсуждению партийного решения о мобилизации. В самом Ц. трудностей не было: рабочие обеспечивали охрану выборов, были ОРМО, воинская часть и УБ. Речь шла о селах в глубинке, но густонаселенных и влиятельных. Мне показали список агитаторов. С изумлением я прочел фамилию Катажины.
– Это моя бывшая жена, в партии – новичок, и вы ее посылаете агитировать? – спросил я секретаря. – Это легкомысленно.
– Не я посылаю. Коллектив фабрики выбрал, народ выдвинул, а она согласилась и работает – только держись!
Работает – только держись? Пожалуй, я плохо понял. Катажина? Секретарь, словно желая доставить мне удовольствие, хвалил ее сверх меры. По его словам, Катажина ездила на митинги, обходила дома своего убогого квартала, возле еврейского кладбища, даже в кинотеатре выступала перед молодежью и в старостве перед служащими.
– И вовсе не глупо то, что она говорит, – продолжал секретарь. – Говорит от чистого сердца, очень лично. И о вас постоянно упоминает, в пример ставит. Или покажет пальцем на первого попавшегося и спросит: «А что для вас было хуже всего до войны?» А тут для всех самым страшным была безработица, локауты, нищета в деревне и эмиграция во Францию, на шахты. Фабрика, впрочем, тоже была французской. А то спросит: «Что поделывают ваши дети?» Всегда, черт возьми, попадает точно в цель… А если придется круто, вас преподнесет. «Я расскажу вам об одном человеке, который…» И поехала, дескать, пережил кошмар, и мог бы после этого спокойно отдыхать, например, абажуры делать, почему именно абажуры – но это действует, уж больно занятно, – а он за работу взялся, чтобы старые порядки не вернулись. Что говорить, сами же ее рекомендовали.
Я потерял дар речи, не знал, как отвечать. «Катажина вернула себе девичью фамилию, – подумал почему‑то без всякой связи с услышанной историей. – Она ничего не говорила мне о своей деятельности».
На следующий день я выехал в глубинку и только по возвращении улучил минуту, чтобы зайти к Катажине, на этот раз меня «эскортировали» Юрек Загайский и один ормовец. Они сидели в сенях, пока мы разговаривали с Катажиной, следовательно, я не мог их обременять слишком долгим ожиданием. Сказал ей, что знаю все, повторил слова секретаря.
– Преувеличение, – сказала она, несколько развеселившись. – Он, как всегда, приукрашивает, а впрочем, мне непонятно твое удивление. Что бы ты делал на моем месте?
– Кася, все это очень мило, но ты не вправе вытаскивать на всеобщее обозрение мои личные дела и превращать их в пропагандистские аргументы. Я не давал тебе полномочий.
– Ты не принадлежишь себе, и твоя история не принадлежит только тебе. Если ты лично хочешь быть полезным, то и твоя история тоже полезна независимо от того, услышат ли ее из твоих уст или из чужих. И больше не придирайся, ладно? Собственно, получается так, словно ты недоволен моей работой, ибо она не вяжется с твоим представлением обо мне. Переменим тему: остаешься у нас на праздники?
– Нет, возвращаюсь. Приеду сразу же после праздников. Есть указание о мерах предосторожности, тебе скажут в комитете, не относись к этому слишком легко.
– Меры предосторожности? Уж нет ли у тебя мании преследования? Думаешь, на всех твоих бабенок готовят покушение? Меры предосторожности, меры предосторожности, – ну совсем как в добрые старые времена, когда ты был моим супругом.
– Кася!
Она пожала плечами. По худому лицу пробежала судорога, каштановые волосы рассыпались по щеке.
– Веселого рождества, – сказала она. – Супруге и сыну также. Как вы его назовете?
– Не знаю. Ганка хочет Петром.
– Хорошее имя. Ты моя опора, и на ней воздвигну храм свой. Трижды отрекся и так далее. Только умоляю: не говори сейчас, что я должна выйти замуж и обзавестись собственным Петрусем, ибо взор твой исполнен состраданья.
– Ты расстроена.
– Еще бы, конец года – не шутки, взгляни. – Она кивнула головой в сторону груды бумаг. – Работы на всю ночь.
– Ну, тогда желаю «веселого рождества», Кася.
1– Люди говорят: буду о тебе думать. Повтори!
– Буду о тебе думать.
Праздники я провел дома, но «у телефона», поскольку комитет круглые сутки находился в состоянии готовности. ЦК прислал для распределения среди работников аппарата немного хлопчатобумажной ткани, чулок и полотна, так что удалось сделать Ганке подарок. Из Ц. я привез елку, но игрушек не было, только родители Ганки – отец тоже приехал – настригли цветной бумаги, склеили цепи и украсили деревце. За праздничный стол сели в сумерках, жена взяла облатку и, делясь ею со мной, сказала:
– Дай нам господь счастья, мира, здоровья и силы.
На глазах у нее были слезы, когда она обнимала мать и отца, а затем, склонясь над ребенком, который лажал в коляске, сооруженной из бельевой корзины, тихий и недвижимый, вовсе расплакалась.