355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тадеуш Голуй » Дерево дает плоды » Текст книги (страница 4)
Дерево дает плоды
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:39

Текст книги "Дерево дает плоды"


Автор книги: Тадеуш Голуй



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

III

Мастерскую я устроил себе в комнатушке Кароля, инструменты сохранились у Катажины, материал получил от фирмы в кредит, в счет первых поставок. Я торжествовал. Несмотря ни на что, я избежал всех соблазнов и начинал безмятежное существование в полнейшем одиночестве. Хоть за последние годы я и вышел из формы, почти годичная практика дала кое – какой опыт, к тому же мне всегда нравилось мастерить и я не утратил этого пристрастия, которое оказывалось весьма кстати при различных обстоятельствах.

Итак, я делал абажуры, перекусывал чисто отполированную проволоку, паял ее, вырезал из цветного картона заготовки с перфорированными краями и сшивал их пестрым шнурком или ниткой на проволочном каркасе. Часть абажуров разрисовывал, пропитывая затем жировым раствором, и эти пользовались особенным спросом. Фирма требовала польских орлов и как можно больше игривых сюжетов, преимущественно мифологических. Поэтому я купил в букинистическом магазине пухлый том «Sittengeschihte» и копировал Леду с лебедями, нагую Европу на быке, все, что придется, и здорово набил руку. В моей комнате, сплошь заставленной проволочными скелетами, смахивающей на огромную клетку, вскоре уже негде было повернуться. Я повышал цены, но брали все, словно война в этом городе уничтожила лишь одни настольные лампы.

Вставал я рано утром и спускался завтракать к тетушке, которая, впрочем, смотрела искоса на мое надомничество, презирая всякую «частную инициативу», а после завтрака работал без перерыва до четырех часов, то есть до ее возвращения. Помогал тетушке стряпать, а после обеда бегал по делам и снова принимался за работу. Кончал в восемь. День за днем проходили в спокойствии, я не тосковал ни по людям, ни по развлечениям, ни с кем не встречался, не читал газет. О том, что происходит на свете, я узнавал за обедом с достаточными подробностями. Опасался только, что в связи с открытием памятника отцу меня снова будут тревожить, по счастью, дело как бы притихло, может, прервали работы, во всяком случае, мной никто не интересовался.

В сущности, я не впервые вел подобный образ жизни. В самом начале оккупации, а потом дважды Там мне доводилось кустарничать в укромном уголке, и, хоть обстоятельства были совсем иными, атмосфера и привкус этой жизни имели постоянные и общие черты. Нет, я не думал тогда об обстоятельствах, напротив, чувствовал себя независимо от них в относительной безопасности. У меня была работа, трехразовое питание, койка, одежда, а определенный распорядок казался вечным. Это были непродолжительные периоды, но, может, именно поэтому, когда они кончались, впрочем, всегда катастрофой, я мечтал о них и их возврате, едва ли не как о возвращении в утраченный рай. Мне часто казалось, что именно эта форма существования, наиболее растительная, и есть счастье, а вся «человеческая» надстройка – несчастье, что того, что в нас есть от животных, вполне достаточно. Разумеется, я не размышлял об этом состоянии будучи в «раю», поскольку и сознание приспосабливалось тогда к бытию и, понятно, не оценивало его категориями разума, – достаточно было этот «рай» утратить, чтобы снова угодить в жестокий мир людей. Бывали и такие минуты, когда попросту охватывал страх, что все мы вдруг пояселаем этого звериного рая и тогда проиграем раз и навсегда, ведь именно к этому стремился враг, а любой его замысел мог быть только злом в основе своей, злом по существу. Но теперь враг не существовал. Гиммлер разгрыз ампулу с цианистым калием, Гитлер сгорел, тетушка почти ежедневно сообщала об арестах военных преступников, Германия лежала в развалинах. Я мог вернуться в «рай» по собственной воле и с полным сознанием самопожертвования, подобно тому как поступает отшельник, верящий, что со временем оба критерия выравняются: жизнь и его собственное сознание, – что не останется места для критики и осуждения, а следовательно, и для тревоги.

Просыпаясь утром в проволочной клетке, среди пестрых обрезков бумаги, я все меньше раздумывал о себе, о будущем, о всевозможных «великих» проблемах, касающихся мира и человека, о цели жизни и смысле существования. Работал и по воскресеньям, а понедельники оставлял для отдыха, благо в эти дни за городом было пусто. Я совершал далекие прогулки вдоль Вислы, часами лежал на теплой уже земле у реки, в густом лозняке, либо отправлялся на кладбище, где все цвело и пело. Это было самое безмятежное место в городе. В глубине кладбища было царство белок, зеленовато – серых подснежников, трясогузок, синичек и воробьев. Попадались и люди – молоденькие пары, укрывшиеся среди могил. Порой забирался еще дальше, в Вольский лесок, и тогда прихватывал с собой еду, чтобы не возвращаться слишком рано, но всегда до наступления темноты был дома.

Улицы еще не успокоились, ночью, когда темнело, патрули проверяли у прохожих документы, случались нападения и грабежи, и тетушка, когда ей несколько раз требовалось наведаться по делам в соседние кварталы, брала меня с собой.

Теперь я платил за квартиру и питание, зарабатывал гораздо больше ее, хотя на своей табачной фабрике она была важной персоной.

Так текла моя жизнь. Несколько раз я приводил девиц с бульвара, их там хватало, несмотря на облавы, решая эту проблему рассудочно, на трезвую голову, без всяких фиглей – миглей и неожиданностей. Я не лселал даже той тревоги, которую приносит неудовлетворенная похоть.

Я сменил кожу в буквальном смысле этого слова. Старая, испещренная на икрах следами от флегмоны, обесцвеченная и чахлая, слезла, и вместо нее появилась новая. И волосы были новые. В первую ночь у тетушки, опасаясь, что где‑нибудь останутся вши Оттуда, я сбрил у себя все волосы и сжег. Зубы тоже были новые, хотя и вставные. Теперь я не испытывал никаких недомоганий, попросту плоть не обременяла.

Тереза – с тетушкой мы перешли теперь на «ты» – заметила эти метаморфозы и наверняка намотала на ус, как полезный урок, которым следует воспользоваться после возвращения Кароля, по – прежнему не подававшего о себе вестей. Я не упоминал ей о разговоре с редактором о «Юзефе», незачем было, коль скоро сам я, в сущности, не знал ничего, а то, что мне дали понять, не объясняло исчезновение Кароля; и поскольку новые события не проливали света на тайны прошлого, то я махнул на них рукой.

Ожидание сына не составляло для Терезы трагедии, ибо она непоколебимо верила, что Кароль жив и вернется; возможно именно оттого и относилась она ко мне с материнской сердечностью, однако не навязываясь, не сожалея и не требуя взаимности. Эта рослая, красивая женщина иногда собирала у себя дома своеобразное общество: несколько мужчин и женщин, исполненных благоговения и суровости, которые часами обсуждали фабричные дела, строя какие‑то таинственные планы. Я не участвовал в этих собраниях, но достаточно было просто взглянуть на сгрудившихся у стола, на их пылающие лица, сверкавшие глаза, чтобы мороз подрал по коже. Приходили к Терезе и другие, в основном женщины с фабрики и девушки, всегда – вечером, всегда – с какой‑нибудь личной тайной, с обидами и жалобами. Этими посещениями она необычайно гордилась.

– Ты этого не понимаешь, Ромек. Они приходят к партии, не ко мне. Лютакова для них партия. У нас большинство бабы, но бабы теперь сила.

Я допускал, что она, потерявшая сына, не поддерживающая отношений с двумя замужними сестрами, которые жили в провинции, и не имеющая тут, в городе, никаких близких, обрела таким образом какой-то заменитель семьи.

Пришло лето, в комнатушке царила духота, воняло клеем и моими специями, на чердаке сушилось белье, – шла предотпускная генеральная стирка. И соседки наведывались сюда все чаще, не упуская случая заглянуть ко мне хотя бы на минутку, ибо разнесся слух, что рисую «пакости», хоть я уже отказался от образцов из «Sittengeschichte», поскольку они не находили покупателей. Жена мелкого торговца, жена токаря, мать служащего и сестра пенсионерки – все они стучали в двери и просили показать абажуры. Один такой, с амурчиками, купила жена торговца, заплатив натурой, товарами.

– Я видела, какие к вам ходят, а это не хорошо, – сказала она. – Разве мало женщин? Вы живете здесь, словно отшельник, прямо стыд.

Заметила завалявшийся в углу том «Sittengeschichte» и принялась разглядывать иллюстрации, весело повизгивая. А на рассвете пришла ко мне в халате, накинутом на ночную рубашку. У нее была еще упругая грудь и атласная кожа. Она резвилась, как девчонка, и по – кошачьи ластилась с опытностью профессиональной кокотки, щедрой на выдумки мастерицы любовных утех. Потом, когда она стала добиваться моего мнения, пришлось оценить ее высшим баллом.

– Муж уехал сегодня на две недели, – заявила она через день, – спустись ко мне ночью, будет уютней.

Жила она на самом верхнем этаже, что гарантировало безопасность, поскольку, кроме двух старушек-пенсионерок, была тут единственной квартиранткой. Попотчевала меня великолепным королевским ужином, жареными цыплятами и сливовицей, американским джемом и орешками, а также черными чулочками и черным бюстгальтером. За ужином она сидела на столе, едва одетая, и кормила меня, как младенца, ежеминутно осведомляясь, не испытываю ли я от всего этого возбуждения. Честно говоря, я не привык к каким‑либо излишествам, побаивался нажить неприятности, но двухнедельный срок не казался чересчур страшным, а женщина была привлекательной. Завесив окна черной бумагой, мы предавались любовным играм до изнеможения. Я спускался к ней каждые два – три дня, всегда предварительно договорившись. Неисчерпаемая на выдумки, наделенная буйной фантазией, она не скрывала, что прошла эту школу сладострастия у мужа. А когда муж вернулся из отпуска, пригласила меня, на сей раз официально, на чай.

– Вы с этими абажурами далеко не уйдете, – изрек торговец после предварительных церемоний. – Я понимаю, вы добровольно отрешились от мира и так далее, не хотите отдавать своего имени красным, что похвально, не хотите быть им чем‑либо обязанным и так далее. Не понимаю только, зачем сидите у этой старой язвы с табачной фабрики. Ведь она им служит, да еще как! Я мог бы вам кое‑что предложить. Я был в Варшаве. Мы с несколькими знакомыми организуем торговую фирму. Коммунисты могут национализировать заводы, но ведь торговать они не станут. Вы юрист, словом, мы ищем верных людей, на хороших условиях. Я сам варшавянин, загнанный сюда войной, вам все понятно.

Жена поцеловала его в губы.

– Превосходная мысль! Превосходная мысль!

Я подозрительно взглянул на благообразного мужчину в сером костюме, но тот не шутил.

– Повторяю, ваша позиция, бескомпромиссная позиция, побудила меня заинтересоваться вами. Вы – человек, который бы мог высоко подняться и так далее, словом, мне хотелось бы на вас рассчитывать. Разумеется, я не тороплю с ответом. Не знаю, слыха ли ли вы новости. Мне рассказывали, что в Седльцах наши захватили аэродром, сожгли самолеты и коммунистов вместе с ними; на Подгалье, это вы, конечно, знаете, «Огонь» – тот, что перебежал из милиции, партизан; в Вежховинах уничтожена в порядке возмездия, вся красная банда. Все наши отряды в боевой готовности, поэтому ничего удивительного, что Беруту и Гомулке пришлось в Москве согласиться с кандидатурой Миколайчика, и так далее. Словом, приедет премьер Миколайчик, вызовет английские войска и тогда…

Очевидно, у меня была слишком дурацкая мина, так как он вдруг умолк и принялся торопливо пить кофе. А я действительно ничего не понял, признаться же в этом стыдился, ибо чувствовал нутром какой‑то подвох и в предложении, и в разговоре о доверии, Миколайчике и Седльцах. Я допил кофе и, сославшись на занятость, вернулся к себе. Странное дело, с давних пор я не питал доверия к коммерсантам, торгашам, промышленникам, так же, как отец и мать. За ужином я сообщил Терезе о предложении, не высказывая, однако, своего мнения об этом типе.

– Ни за что не соглашайся, – ответила она. – Хорошие же дружки к тебе липнут. А насчет Миколайчика, это верно. В Москве было совещание, и у нас создано новое правительство, но не думай, что такое, как плел торгаш. Страну надо восстановить, всех людей мобилизовать, поэтому мы согласились принять «лондонцев». Я знаю, у нас было собрание. Разговаривая с людьми, всегда прислушивайся, когда говорят «мы», а когда «они»; так научишься распознавать чужаков.

– Тереза, да ты заправский политик! Придется пойти к тебе в ученики, – засмеялся я, – и уж, во всяком случае, время от времени читать газету.

На следующий день после завтрака явилась жена торговца.

– Муж все это говорил серьезно, – заявила она. – Можешь смело принять предложение.

– Ты сказала ему обо мне?

– Нет. Это он обратил на тебя мое внимание. Ему о тебе известно кое‑что. Не смотри на меня так, ты ведь тоже персона. Даже Би – Би – Си о тебе говорило;, «Сын большевика не разрешает режиму воспользоваться своим именем. Отвратительный шантаж потерпел крах». Это по поводу сдачи крови. Тоже, придумали!

– И ты об этом знала до того, как сюда пришла?

– Потому и пришла, глупыш. Восхищалась тобой. Но не воображай, что мы будем продолжать…

Терпенье мое лопнуло, я был взбешен, словно у меня стащили последний кусок хлеба. Я отвернулся и как можно тише сказал, чтобы она легла. Запротестовала, но я не пошевельнулся и не повторил просьбы, и она сдалась, предостерегая:

– Это будет последний раз, посошок.

Я слышал шелест, потом скрип кровати. Она лежала в сером костюме с задранной юбкой, готовая на все. В комнатушке царил полумрак. Окно еще было занавешено, и она не могла разглядеть моего лица.

– Повернись, – шепнул я. Она засмеялась, лениво переменила позу, выставляя ягодицы, и тогда я, придержав ее за волосы, начал хлестать ладонью изо всей силы. Сначала она пробовала хихикать, но быстро смекнула, что это не садистская ласка; хотела крикнуть, но побоялась обнаружить свое присутствие, хотела вскочить и убежать, но не могла. Когда я велел ей убираться, она, лихорадочно приводя себя в порядок, шепнула:

– Скот! Бандюга! Ты воображал, что буду приходить, как прежде? Мстишь за то, что не желаю быть твоей любовницей! Дурак, может, я и заходила бы иногда, но теперь ни за что.

Я помрачнел. Даже месть не удалась, а у меня не было охоты объяснять бабе, в чем дело. Я не ожидал, что порка будет воспринята как свидетельство отчаяния, вызванного нашим разрывом, а следовательно, как признание в любви. Она вышла гордой поступью, а я уселся на пол и, обхватив колени руками, смеялся над самим собой. Весь день мне не работалось, любое движение, любой жест смешили, все рисунки на абажурах казались идиотскими, уродливыми, весь мой «рай» превратился в обезьянник. «Я сидел себе преспокойно у Терезы, а между тем «красные» и «белые» подсаживали меня на пьедестал, превращали в героя, – думал я. – Скажешь одним «нет», другие истолковывают, что им сказал «да», хуже того – ничего не скажешь, ничего не сделаешь, а получается то же самое. Откуда, черт побери, Би – Би – Си известно о разговоре в редакции? О запланированной статье? Только еще недоставало, чтобы шпионом – осведомителем оказалась Катажина».

Чтобы отвлечься от раздумий, я поискал какого-нибудь чтива, забыв, что, кроме изрезанных на шаблоны газет, у меня нет ничего печатного, когда же я уяснил себе этот факт, махнув на все рукой, принялся за письма. Они леясали нетронутыми с тех пор, как вернулись ко мне, ибо я решил их самих, как и их адресатку, причислить к прошлому и обречь на забвение. Однако последние события, хоть они и тоже были приговорены к забвению, произвели некоторое опустошение в моем мозгу, если не сказать в сердце, и таким образом вдруг возникла потребность задать себе вопросы, от которых я, впрочем, долго и упорно отбивался, вопросы о Смысле, о Цели, о Сущности, о самых безнадежных вещах.

Но в этот день, начатый непредусмотренным соприкосновением с округлым задом супруги торговца, проблема вопросов типа «кем я, собственно, являюсь?» еще таилась в подсознании, во всяком случае, я не припоминаю, чтобы нечто подобное я подумал или прошептал. Попросту мне хотелось отвлечься чтением и, возможно, еще раз устроить небольшое испытание своей невосприимчивости к прошлому.

Катажина сгруппировала письма в трех отдельных пачках, вложенных в пронумерованные конверты. Бедная Катажина! Любой беспорядок расценивался ею почти как личное оскорбление. В первом конверте я обнаружил пачку писем, писанных еще до свадьбы, во втором – периода нашего супружества, а в третьем несколько открыток времен оккупации.

Меня охватило неприятное чувство, пожалуй, подобное тому, которое испытывают участники спиритических сеансов, вызывая духа, лишь с той разницей, что мне самому предстояло теперь увидеть «дух» Романа Лютака, свое прежнее воплощение. Я едва не отказался от сеанса, но, поскольку это было бы трусостью и признанием своего поражения, начал читать, не соблюдая никакой очередности, как попало.

еоз

«Панна Кася! Я не мог прийти, так как завтра у меня экзамен и я зубрил допоздна. Прошу извинить меня, но действительно не мог. Вчера ждал у коммерческого училища, подруги сказали, что Вы пошли к врачу. Я очень беспокоюсь, надеюсь, ничего серьезного? Вы должны беречь себя, Вы такая хрупкая! Я думаю о Вас, зубря юриспруденцию, и хотел бы повидаться с Вами как можно скорее».

«Дорогая Кася, любимая Кася! Моего старичка выпустили с помощью твоего папы, за что приношу огромную благодарность. Видишь ли, я очень люблю своего старика, благодаря ему могу учиться, хотя ты не представляешь, как это и тяжело. Мама уже много лет болеет, иногда месяцами не встает с постели и поэтому не работает. Мой старичок, правда, неплохо зарабатывает для мастера, но лекарства и врачи поглощают массу денег, и мне приходится бегать по урокам. Я решил как можно скорее стать самостоятельным, не заниматься ничем, кроме изучения права и языков, а все же я не могу оставаться безразличным к тому, что делается вокруг меня. Я пережил не одну горькую минуту, хотя бы недавно. Товарищи мои пошли на эту демонстрацию. Говорили мне: «Идем с нами», говорили: «Не трусь, ведь ты же сын рабочего», – а я не пошел. Отец дома ничего не рассказывал о том, что творится на заводе, последнее время ходил молчаливый и злой, поэтому я и не знал, что и они выйдут на улицу. Только когда он не пришел обедать, я начал беспокоиться, а вечером уже знал, что он арестован. Это правда, Кася, то, что я тебе говорил: отец не состоит ни в какой организации, кроме профсоюза, и не интересуется политикой. Как же мне отблагодарить тебя за помощь? Если бы не твой папа и его друзья, моего старичка долго бы продержали и даже приговорили бы к тюремному заключению. Отец покорнейше благодарит и собирается к вам, чтобы лично выразить благодарность. Я все ему рассказал, все; показал даже твою фотографию. Мы зашли с ним в пивную, и он спросил: «Далеко ли у вас зашло дело?» – «Я ее люблю, – ответил я. – Мы хотим пожениться». – «У меня было пятеро сыновей, – сказал отец. – Четверо умерло, ты единственный. Ты еще молод, не торопись, подожди. Окончишь университет, может, что‑то изменится к лучшему, станешь кем‑нибудь. После этой забастовки я сожалею о том, что уже так состарился, даже бежать не мог, когда начали стрелять у Воеводства. Жаль прожитых лет…»

Это был чудесный день, Кася. Никогда я не говорил с отцом таким образом, так откровенно. В конце концов я убедил его. Целую тебя и обнимаю».

«Дорогая! Я не умею писать красиво и теряюсь, как удовлетворить твою просьбу, чтобы написать, почему я люблю тебя. Никто из нас не знает толком, отчего, почему и как это происходит, хотя написаны тысячи книг о любви. Когда я узнал тебя, то ощутил радость, какую испытывает бедный ребенок, вдруг получив в подарок великолепную, восхитительную игрушку. Не смейся, я говорю правду. До этой минуты я не пережил ничего, действительно заслуживающего внимания, все, что делал, было продиктовано и ограничено серой жизнью семейства Лютаков, домашним бюджетом, попытками вырваться из нужды, давнишними привычками. Большой встряской была только экскурсия в Татры и решение отца отдать меня в гимназию. Были и девушки, я тебе уже говорил об этом, но не возбуждали никаких чувств. Только ты, Кася, произвела настоящий переворот в моей жизни. Все мне напоминает тебя, словно я прожил с тобой десятки лет; представляю тебя всюду, куда бы ни пошел, и впервые я почти физически ощущаю твое отсутствие, когда тебя нет рядом».

«Кася, я был в магистрате, и все уладилось наилучшим образом. С первого приступаю к работе. Встретимся в воскресенье у тебя».

Это были письма ни о чем, – подумал я с облегчением. – И ни о ком. О том, что я действительно любил Катажину, по – настоящему я осознал лишь в момент опасности, когда Кароль привел «Юзефа», и позднее, когда в камере дрожал от страха за нее.

Я распаковал альбомы, нашел первую ее фотографию, в ученическом берете, и более поздние. Катажина и Роман Лютаки – свадебная фотография, отвра тительно отретушированная. Я выглядел на ней провинциальным кавалером, а Катажина – как на рекламе зубной пасты. Снимки на свадьбе делал Кароль при вспышке магния. На них я был запечатлен с рюмкой в руке, среди призрачно белых физиономий гостей. Тесть, легионер, автор нескольких исторических брошюрок, обнимал отца за шею. Катажина, севшая на пол, чтобы в объектиз попала вся группа, походила на девочку, позирующую среди взрослых, страдающих пучеглазием. На одной фотографии она была голой, прикрывшейся только листом лопуха, но голову потом вырезала бритвой, на другой – в купальном костюме на берегу Вислы. Эти изображения выглядели жалкими и чужими, я не нашел их ни в воображении, ни в памяти. Моих фотографий встретил немного, несколько – школьных и университетских времен, несколько семейных, последние – вместе с отцом. Ян Лютак, ниже меня на голову, в праздничном костюме, в шляпе, с тростью, стоял на фоне Сукенниц, окруженный голубями. Снимок уличного фотографа. «Чего ты теперь от меня хочешь, старичок, – подумал я, – что ты натворил, когда меня не было?»

Я отложил все это хозяйство, убежденный, что испытание, которое себе устроил, не очень‑то удалось: хоть фотографии с письмами и оставили меня равнодушными, они все же пробудили, внешне невинные, вопросы, продиктованные чем‑то большим, нежели интерес к судьбе отца. Слишком внезапно и резко обрушились на меня факты, связанные именно с этой чужой судьбой, чтобы объяснять все чистой случайностью. Все это начало меня донимать. Я решил теперь открыться Терезе, откровенно исповедоваться, рассказать всю правду о сдаче крови в Красном Кресте, о статье в газете, о передаче Би – Би – Си, ну и о самой супруге торговца.

– Я догадывалась, что так было, – заявила Тереза. – Но молчала, поскольку сейчас тебе все позволено. Полагается, знаю. Но положение скверное. Действительно о тебе передавало Би – Би – Си или только наврали? Вероятно, что так, не вижу причин, чтобы им выдумывать. Самое плохое, что наши подумают, что ты сам раздул все дело. Господи, почему тогда не сказал, что хочешь получить помощь от Красного

Креста! Обед был такой вкусный, что я не очень‑то интересовалась, откуда эти блага, и поверила тебе, глупая. Надо поговорить, Ромек, поговорить начистоту, пока еще не поздно.

Она уселась напротив меня, и, глядя мне в глаза, начала:

– В тридцать восьмом году ты женился и получил по протекции место, а до этого, в университете, ничего не делал? Я хочу сказать, не был ли ты в какой‑нибудь партии? Кароль говорил, что нет, не был.

– Не был, Тереза. Я учился, давал уроки и боялся, чтобы это мне не повредило.

– Да, Кароль говорил, что даже в тридцать шестом, когда Ян бастовал и шел к Воеводству, ты отказался участвовать. Это правда?

– Правда.

– А после сентября тоже ничего не делал?

– Ничего. Бросил работу, но нигде не состоял. А как было с Каролем?

– Кароль состоял. После сентябрьской кампании у него на заводе был такой кружок, теперь я знаю, что назывался он «Союз рабочих».

– Значит, состоял. Это были коммунисты?

– Нет. Одна молодежь. Только в сорок первом они объединились с другой группой, а в ней были всякие и коммунисты тоже. Но погоди, ведь речь не о Кароле, о тебе. О нем поговорим, когда вернется. Ты не сердишься, что я так выпытываю? Ведь сам начал.

– Спрашивай, Тереза, спрашивай.

– Значит, когда Кароль подбросил тебе этого «Юзефа», ты нигде не состоял, ничего не делал. Ни хорошего, ни плохого, мне думается?

Она умолкла и, дождавшись утвердительного ответа, с явным усилием продолжила разговор. В глубоких бороздках на лбу появились капельки пота, пальцы сжимали колени.

– О том, что «Юзеф» был у вас, никому не сказал?

– Никому.

– И Катажина?

– Катажина тогда вообще не выходила из дому.

– И никто у вас не бывал? Даже отец? В таком случае предать мог только тот, кто либо видел, либо знал. Конечно, в счет принимается только тот, кто вместе с Каролем знал, кому он подбросил этого человека. Кароль мне ничего не говорил. Я не знала. Но поехали дальше. Когда немцы пришли к вам, что говорили?

– Спрашивали, где «Юзеф». Они знали, что он прибыл три дня назад. Говорили: «Юзеф», не называли фамилии.

– Не называли фамилии? А о Кароле не спрашивали? Послушай, Ромек, люди, конечно, разные вещи потом рассказывали, из тюрьмы приходили вести, может, это сплетни, может, правда, если тебе тяжело об этом говорить, не говори.

– Что говорили?

– Да об этой общей камере.

– Это правда, Тереза, только это не была даже обычная камера. Пустая каморка – два метра на два.

– Ну, ладно, ладно. И все расспрашивали о «Юзефе», только о нем. А вы даже не знали, кем он был. Почему ты не сказал… Ну, да, Кароль… пришлось бы выдумывать, что кто‑то его привел.

– Да. Я не знал, что с Каролем и что с «Юзефом», впрочем, речь шла о чем‑то большем, чтобы вообще ничего не сказать. Ничего. Независимо от того, может ли это кому‑нибудь повредить или нет.

– Катажина выдержала.

– Выдержала побои, пытку водой и все остальное. Она рассказывала мне в камере, что упорствовала так потому, что полагала даже, что таким образом спасет меня, поскольку подозревала, что я скрыл от нее свою принадлежность к организации, чтобы ее не впутывать, и что этот Юзеф, понимаешь… Ее швырнули ко мне избитую, растерзанную, и смеялись, что теперь мы можем предаваться любви. Я уложил ее на пиджаке, перевязал клочками рубашки, напоил. Мы много часов пролежали рядом, боясь заговорить. Первые дни я был почти счастлив. Я любил ее, Тереза. Даже параша не омрачала этого счастья. Мы тешились надеждой, что ничего нам не сделают, ничего не докажут. А потом, потом нас начало выворачивать наизнанку. Проболев неделю, я испытывал только жалость и стыд. Была жара, парашу выносили только раз в день…

– Оставь, Ромек. Я хотела только знать, правда ли это. Не нужно подробностей. Потом ее освободили, она уехала в деревню, остальное знаешь. Тебя вывезли. На много лет. О чем ты там думал, что хотел увидеть по возвращении? Скажи, ты не сделал там ничего плохого?

– Нет, Тереза, пожалуй, нет. А что хотел увидеть? А что бы ты хотела сейчас от меня услышать?

– Видишь ли, я все думаю, кто ты, что в тебе есть, кроме усталости, смертельной усталости. Люди здорово изменились, так и ты, вероятно, тоже переменился. Чему‑нибудь в Том мире тебя, видимо, научили, как меня или Яна.

– Ах, ты об этом думаешь, партийный товарищ. А что ты, собственно, хочешь сделать?

Тереза поднялась, поставила на газовую плиту кастрюлю с водой, сделала еще несколько ненужных движений, прежде чем сказала:

– У нас говорят: смотри, кто тебя хвалит. Хочешь пойти с этими буржуями, спекулянтами или с Яном и со мной? Это не шутки, Ромек. От этого вопроса никуда не денешься. Ты нигде не был, ничего не делал, ладно, а теперь? В комитете твоя братва Оттуда. Я толковала с ними, говорят: сам придет.

– А кто там? – искренне заинтересовался я.

– Шимон Хольцер, Адам Лясовский.

– Шимон? Он бежал в сорок третьем. Значит, жив. Spanienkampfer, приехал из Франции. Этого хорошо знаю. Лясовский? Адам Лясовский? Не припоминаю.

– А он тебя помнит. Говорил, что благодаря тебе удалось спасти человек двенадцать наших товарищей, много говорил о тебе.

– Разве это не удивительно, Тереза, что столько народа обо мне рассказывает, говорит за меня? Значит, и ты знала обо мне больше, чем я предполагал. Что еще хочешь знать?

Мы так и не договорились в тот день, вопросы Терезы становились все менее точными и существенными, петляли вокруг главной темы, которую она в конце концов оставила. Кем я был в ее глазах? Не знаю. Я улавливал в вопросах Терезы сожаление от того, что я не являюсь человеком соответствующим ее представлениям. Она повторила свой зондаж недели через две, явившись с известием о том/«что скоро состоится открытие памятника Яну Лютаку, в связи с чем создан комитет, в который выбрали и ее. Ян должен быть награжден посмертно, следовательно, мне предстоит получать орден.

Именно по этому делу пришел позднее Шатан, узнавший адрес от Терезы. Он даже не слишком удивился, что Роман Лютак – это я, его случайный знакомый.

– Меня прислал сюда коллектив, – сказал он, – с просьбой, чтобы вы, товарищ, помогли в связи с торжеством. Мы собрали воспоминания, но ребята писать не мастаки, стало быть, надо прочитать и исправить, чтобы, выглядело по – человечески. Когда партийцы узнали, что сын нашего Лютака вернулся и без работы, только абажуры делает, постановили, чтобы вы пришли на завод, а они все вас поддержат. Это велели передать. Вы человек образованный, такого бы в дирекцию, ведь прежние‑то поудирали.

– Спасибо. И поблагодарите всех за память. Ну, а как работают станки, те, найденные?

Шатан пустился в длинные, полные технических подробностей, рассуждения, из которых я мало что понял, но вежливо слушал, зная, что это дело его чести.

– Мои станки сильно пострадали, но обещаю, что мы их вылечим. Только их маловато.

Он оставил папку с рукописями и ушел. Я заметил то, что он был более сдержан в выражениях, чем при первой встрече. Его «вы» звучало почти торжественно, и он ни словом не обмолвился о том, что когда-то я представился ему под чужой фамилией и скрыл от него, что являюсь сыном Яна Лютака. Теперь, будучи вместе с Терезой в составе комитета по проведению торжества, он наверняка думал обо мне в категориях весьма лестных, юбилейных, как об унаследовавшем доброе имя и будущем хранителе отцовского ордена.

Я был растерян, события стали развиваться независимо от моей воли, втягивать меня, обступать. Я начал приглядываться к окружающим, задумываться над тем, кем я был для них, хотя бы для обитателей дома, в котором живу. Мне всегда казалось, что они попросту видят во мне человека, вернувшегося Оттуда, но теперь уже я не обольщался, был уверен в том, что обо мне существуют различные мнения и даже ходят легенды, о которых до недавнего времени я и не подозревал. Одна из них должна была звучать так: непоколебимый герой, который перенес чудовищные физические и моральные муки, чтобы не выдать какого‑то таинственного конспиратора, какую‑то необычайно важную фигуру (несомненно, «Юзефа», подменяли различными знаменитостями) и который после войны отказался сотрудничать с большевиками, несмотря на гнусный шантаж. Другая версия могла быть совершенно противоположной: красный, как и отец и тетка, отдал кровь для раненых красноармейцев и берутовцев, а теперь его будут продвигать наверх. Кто знает, может, для вида абажуры делает, а сам из УБ, чтобы за нами шпионить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю