355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тадеуш Голуй » Дерево дает плоды » Текст книги (страница 12)
Дерево дает плоды
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:39

Текст книги "Дерево дает плоды"


Автор книги: Тадеуш Голуй



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

XI

До места назначения мы добрались без происшествий. Козак уже дожидался с вагонами, хотел тотчас же приступить к перегрузке, чтобы успеть прицепить вагоны к специальному поезду, который с весьма ценным грузом должен был завтра покинуть город.

– Подумайте, три вагона со святыми апостолами, пульман с американскими офицерами, охрана – десять солдат, вместе ехать будет безопасней.

Я остановил солдат корпуса безопасности, которые приехали за пленными, и упросил их подождать до утра. Двоих они оставили на месте, поэтому нам никого не пришлось отряжать в охрану. Работали все – они, мы и нанятые рабочие, – пока последняя картофелина не очутилась в Еагоне. Только тогда я почувствовал боль в груди и нестерпимую жажду. Пронизы – ваемый резкой, колющей болью, уже на станции, пропахшей махорочным дымом, я недоуменно рассматривал в зеркале свое покрасневшее лицо и тени под глазами.

– Вы больны, Лютак, – сказал инженер Козак. – Лишь бы это не было воспалением легких. Я раздобуду вам какие‑нибудь таблетки, но тут необходим врач.

Прежде чем пришел из города доктор, меня уложили в вагоне охраны на мягком диване, укрыли одеялами и напоили чаем с коньяком. Поэтому я не видел акта передачи пленных. Слышал только доносившиеся с перрона английские и немецкие слова, раздраженный голос Шатана и объяснения переводчика. Нападение. Покушение. Один раненый. Хотят затопить продовольствие. Гитлеровцы. Мне было холодно, я лязгал зубами и дрожал. Когда доктор достал шприц и Шатан перевернул меня на живот, я увидел распростертого на ящике Вебера и его голые, залатанные ягодицы, потом тело Катажины, серое, как стена тюремной камеры, и еще – лицо сестры из Красного Креста. Мне казалось, что я слышу незнакомый голос, который произносит:

– Не хочу сейчас болеть, не хочу.

Кто‑то начал меня укачивать, воспаленными глазами я видел лишь пролетавшие над головой ослепительно сверкающие прямоугольники. Я сосал какую‑то кислятину. Болен, болен, простудился, запрятали меня куда‑то, но я не чувствую запаха картофеля и реки. Даже запаха реки не чувствую. Это, наверное, поезд. Вагоны со святынями.

– Кася, держись! – крикнул я. – Это ерунда, совершеннейшая ерунда!

До места я доехал почти без сознания. Меня разбудил военный оркестр, звуки польского и американского гимнов, барабанная дробь. В купе было пусто, за окном смутно вырисовывались флаги, и больше ничего. Потом послышался голос Ганки, но мне показалось, что это наваждение, и я не открыл глаз. Надо, однако, что‑то сделать, обязательно что‑то сделать, чтобы не поддаться болезни, иначе придут и впрыснут яд. Я здоров, я крепок, достаточно встать, распрямиться, сделать несколько шагов. Почему я не встаю?

Проклятые ноги, проклятые руки, почему они не слушаются? Aufstehen! Aufstehen!

Как будто я наболтал с три короба, вызывал какого‑то Вебера и утешал Катажину, обещая ей огромное количество теплой воды для мытья. Рассказывали, что бредил я «очень некрасиво». Тяжелое воспаление легких, температура – сорок.

Отлеживался дома, Ганку отпустили с работы, и она не отходила от меня круглые сутки. Появлялись какие‑то врачи, делали уколы, измеряли температуру, выслушивали легкие и сердце, а я поддался болезни. Все‑таки поддался. Хотя кризис уже миновал, вялость мыслей и мускулов не проходила, как будто все внутри было поражено. Якобы даже плакал, когда Ганка подсовывала под меня судно. Потом все сделалось настолько безразличным, что я уже ни на что не реагировал.

Однажды я увидел в комнате Ганку и Катажину, обе сидели, слегка наклонившись вперед и закрыв лицо руками.

– Ты пришла со мной проститься? – прошептал я. – Тебе сказали, что я подыхаю?

– Нет. Ганка хотела, чтобы я пришла. Тебе лучше, правда? «

– Да. По крайней мере, так мне кажется. Что же это я хотел тебе сказать?

Боже, как лениво шевелятся мысли. Вот именно, что же я хотел сказать Катажине, наверняка нечто важное, только что? Задать вопрос. Вопрос? Все равно не имеет значения.

– Я все время был дома? – спросил я у Ганки, а когда она подтвердила, взглянул на Катажину. Та встала, подошла к окну.

– Не говори столько, ты еще слаб, – сказала Ганка. – Хочешь чаю? Катажина принесла настоящий. Я заварила.

Она поила меня с ложечки, тревожно заглядывая в глаза.

– На заводе все в порядке, Ромек. О тебе постоянно справляются. Шатан звонит каждый день.

– Как это «звонит»?

– Нам поставили телефон. Есть еще много новостей, но не все сразу.

Она наклонилась и поцеловала меня в лоб.

Вскоре я уже мог подняться и настаивал, чтобы она рассказала обо всем, что произошло за время моей поездки и болезни, самому же ничего не пришлось описывать: она до мельчайших подробностей знала наши перипетии на западе.

– Я знаю все, – говорила Ганка. – Даже о той бабе в каморке. Ведь ты бредил, болтал, вот я и догадалась. Мог бы и пересилить себя. С немкой?

– Она была в лагере, понимаешь, в общем, это странная история, очень, очень странная.

– Вы всегда так говорите. Что здесь странного? Попросту нашкодил, а теперь приплетаешь к этому «странную историю».

– Мы условились, что будем друзьями, Ганя, а ты ведешь себя как ревнивая жена, просто смешно.

– Не очень‑то смешно, но оставим это. А о ревности не болтай. Разве не я привела Катажину? Встретила ее на улице, остановила и пригласила, хотя видела, что у нее руки дрожат и глаза горят, когда говорю о тебе. Ты слушаешь? Итак, новости: я разговаривала с «Юзефом», Корбацким, он очень тобой интересовался, ну и решено, что после референдума тебя переведут на новую должность, с повышением. Не рад?

– Откровенно говоря, не очень. Я полюбил завод или, может, просто привык, не знаю. А еще что?

– Лясовского перевели в Варшаву, теперь вместо него Посьвята, но он постоянно сидит в горах. Там ужасно. С каждым днем все хуже. И наконец еще одно: я беременна.

Она смотрела мне прямо в глаза, последнюю новость сообщила с явным трудом и, не дожидаясь ответа, добавила:

– От тебя зависит, как решишь, так и будет. Лучше всего – подумай спокойно, в таких делах спешить не следует.

Об этом я никогда не думал, не горел желанием стать отцом, напротив, с какой‑то, возможно, жестокой рассудительностью говорил себе: зачем? Никто не плодит детей ради них самих, а только для себя, для собственного удовольствия, утехи или обретения «опоры» на склоне лет, если, разумеется, речь идет о сознательном решении, а не о случайном результате обычного порыва страстей. Ребенок. Создать новое существо, целый мир только для того, чтобы удовлетворить инстинкт? А может, для того, чтобы, как говорят, иметь цель в жизни? Я не принадлежал к религиозным людям, ведь только они находят ответ на наивные вопросы, вроде: «Зачем?», «Почему?». Но какой все‑таки смысл в продлении рода человеческого? Здорово придумано, не правда ли? Выполнение долга перед обществом, государством, нацией? Пожалуй, только немцы при Гитлере плодили детей во имя такого понимания своего долга. Так что же? Я ненормальный, не желаю продолжить свое существование в лице последующих поколений, не принимаю во внимание того факта, что нельзя поступать так, как… собственно, как? А Ганка, она сама? Конечно, инстинкт материнства, естественное стремление, женское счастье. Сказать «нет»? По какому праву? Пусть будет так, как она хочет, это в первую очередь ее дело.

Я не мог разобраться с этим вопросом до конца, хотя и пытался спокойно его обдумать. Чувствовалось, что к моим мыслям примешиваются чьи‑то чужие, и успокоился лишь тогда, когда выловил в памяти образ человека в белом халате, Магистра философии. Это было Там. У меня настолько хватило смелости, что как‑то я спросил его, зачем он взялся за Гнусную Работу. Его ответ прозвучал так, словно был давно заготовлен впрок и продуман:

– Ты первый спрашиваешь, хотя этот вопрос у всех в глазах, если их не затемняет ненависть и страх. Поскольку смелые меня забавляют, я кое‑что тебе скажу. Почаще спрашивай «Зачем?» и поймешь меня. Только и всего. Нет, я не рехнулся, Гнусной Работой – действительно смешное название, полагаю, что это отзвук первобытных представлений, согласно которым названия существуют сами по себе, – Гнусной Работой, следовательно, я занимаюсь, как ты знаешь, уже второй год. Приблизительно две тысячи. Стольких я убил.

– Говорят, гораздо больше.

– Не имеет значения. Цифры – скверное изобретение. Однако вернемся к нашей теме. Тут витает в воздухе этот вопрос: «Зачем?» Тут я его себе до тех пор задавал, пока не понял. Ни за чем. Ясно? Ни за чем. Ни для чего. Я живу, на свет не просился, никто из нас не просился. Зачем? Ведь я умру, наверняка умру. Если у меня есть дети, их ждет такая же участь. Собственно, нас всех, все человечество, весь земной шар. Только через биллионы лет? Это отнюдь не утешение, а лишь довод, что созидание цивилизации – лишено смысла. Все сплошная бессмыслица, даже стремление пострадать или уклониться от страданий. Люди говорят, даже те, кого приводят ко мне на обработку, что желали бы еще перед смертью что‑то увидеть, получить, пережить, осуществить. К чему? Зачем, если ничего не возьмут с собой, когда я кончу Гнусную Работу? Страдаешь или нет – это, в сущности, все равно. Так что ж такого страшного я делаю, лишь сокращая бессмыслицу?

– Тогда и то, что нас истребляют in Ordnung[14]14
  В порядке (нем.).


[Закрыть]
– произнес я не без усилия.

– Разумеется. Все in Ordnung, ибо закономерностью является бессмыслица. Единственно честный выход, если таковой вообще существует, – это полнейшее повиновение, ибо невозможно повернуть вспять, к чисто растительной жизни. Очень рад, что ты слушаешь, а то меня тут все боятся и не с кем побеседовать.

Тогда я выглянул в коридор. У дверей процедурной, где он выполнял Гнусную Работу, лежало десятка полтора полосатых роб и куча сандалий. Из кармана его халата торчал никелированный стерилизатор со шприцем. Стыдно признаться, но после двух – трех разговоров с Магистром – убийцей я легче переносил каторжный труд и побои, однако, едва положение улучшилось настолько, что стало хватать баланды и хлеба, одна мысль о его словах наполняла меня страхом. Я избегал Магистра, как заразы, пока меня не перевели в другое место.

Да, это он. «Зачем?» Будь я Творцом или Прародителем, подобный сверхвопрос имел бы для меня смысл, теперь же я признавал правоту Шатана и его наставников. Сейчас 1946 год, весна, с войной покончено, нас, поляков, более двадцати миллионов, в Европе дела сложились так, а не иначе, весь мир находится на определенных ступенях развития цивилизации. Факты, факты, данные нам в ощущение, объективные. И к черту пана Магистра. Я это еще как следует продумаю. А ребенок? Пусть решает Ганка.

Разумеется, она приняла решение, полагая, что и я желаю того же самого.

– Ромек, в бреду ты беспрестанно упоминал Катажину. Скажи, между вами, действительно все покончено? Иначе это ставило бы меня в глупое положение, сам понимаешь. Все‑таки она – первая.

Я успокоил ее, заверив, что горячечному бреду нельзя придавать значения. Несколько дней мы были по – детски счастливы, даже разговаривали тише и мягче, хотя ее нежности казались мне смешными и нудными. Я уже собирался выйти на работу, когда к нам нагрянул «Юзеф». Этот визит, а тем более его предложение о том, чтобы я перешел в партийный аппарат, явились для меня полнейшей неожиданностью.

– Я принимаю комитет, и мне нужны люди, а положение дьявольски сложное, сами понимаете. Впереди референдум, потом выборы, район здесь тяжелый. Заранее предупреждаю: никаких чудес не будет. После выборов посмотрим, а для начала предлагаю заняться пропагандой. С деньжатами у нас слабовато, в зарплате потеряете, наверняка это вас ударит по карману, но, надеюсь, вы считаете себя коммунистом?

– Хотел бы им быть, но такое дело мне не по плечу! Вам нужен человек всесторонне подкованный, с хорошо подвешенным языком, знающий марксизм.

– Вздор. Ведь я знаю вас. И понимаю. Горлопанов у нас хватает. Не для того я вас агитирую, чтобы вы ездили по повятам и языком болтали. Мне нужен, так сказать, человек, твердый и хороший организатор. Не возражайте, дорогой, не возражайте, это ни к чему не приведет. Пуль вы не боитесь, район знаете, народ вас любит.

– Но я возобновил учебу…

– Учеба подождет. Сейчас, Лютак, действительно не время для этого. Разве вы не понимаете, как стоит вопрос? Или – или. Поэтому так тяжело.

Давил на меня этим «тяжело» и «трудно», пока я не согласился.

На следующий день было воскресенье, впервые я вышел с Ганкой в город и, обойдя бульвары, направился к Рынку. Как обычно, в эту пору воскресного дня у Мариацкого костела стояла большая толпа верующих, а изнутри доносилось мелодичное гудение органной музыки, которая внезапно изменила ритм и перешла в гимн «Боже, спаси Польшу». Люди пели, пели и в костеле и на площади, как‑то нарочито громко и отчетливо. Молодежь, сгрудившаяся у входа, выводила строфу за строфой, так что даже под сводами Сукенниц я еще слышал: «…Благоволи свободную отчизну нам вернуть, о господи».

В майском прозрачном воздухе трепетали на фронтоне здания комитета красные флажки, охранник, прислонясь к косяку, грелся на солнце. В огромном вестибюле нас обдало холодом. Мы должны были подождать, пока окончится заседание бюро в квартире Шимона, но она оказалась запертой, мы устроились в библиотеке, окна которой выходили на Рынок, и стали просматривать журналы.

Вдруг меня насторожило нечто необычное – в мирном хоре отголосков воскресного утра я почувствовал что‑то чужеродное и тревожное еще до того, как подскочил к окну и глянул вниз. От костела и из боковой улицы двигалась толпа, явно к комитету, и я понял, что с враждебными намерениями, ибо сквозь красные флажки, трепетавшие на балконе, увидел задранные вверх головы, обращенные к нашим окнам лица молодых людей.

– Идут отбирать мою картошку, – сказал я вроде бы иронически. – Ганка, отодвинься от окна – сейчас полетят камни, выйди отсюда.

В пустынном здании раздались крики и топот ног по лестнице, голос Шимона ворвался в комнату, пронзительный, как скрип ножа по стеклу, потом отозвался «Юзеф» – Корбацкий:

– Спокойно! Спокойно! Закрыть двери и не провоцировать. Привет, Лютак, вот видите, я был прав. Приятный выдался денек, верно?

Толпа уже прихлынула к дверям здания, дубасила в них, выкрикивала, скандируя, фамилию вождя оппозиции, поднимала руки с растопыренными в виде буквы «V» пальцами, пела «Присягу»[15]15
  «Присяга» – народная патриотическая песня, написанная в 1896 году композитором Ф. Нововейским на слова известной польской поэтессы М. Конопницкой.


[Закрыть]
. «Мы защитим родной порог, долой, долой! Да здравствует, да здравствует, да здравствует!.. Пусть нам поможет бог, пусть нам поможет бог, долой!»

Второй раз я оказался лицом к лицу с толпой, только тогда она была, хоть тихая и молчаливая, но близкая. Холодная волна спокойствия пробежала по телу, когда я распахивал огромное окно на балкон и когда крики и воздетые кулаки словно обрушились на меня. Тысячи полторы. Красивая девчушка среди ребят в пыльниках. Они держат руки в карманах. Что означают растопыренные пальцы, знак «V»? У соседнего особняка – там советская комендатура – солдат поливает из шланга мостовую, держа палец у наконечника, чтобы разбрызгивалась вода. Перед ратушей пусто. Тысячи полторы. А в других местах? Ведь все это организовали, сразу видно.

Наблюдать было некогда. Шимон схватил меня за руку, и, прежде чем я успел понять, чего он хочет, увлек на лестницу, и подтолкнул к дверям. В руке у него был плоский пистолет, калибр 0,9, который он на бегу снял с предохранителя, а затем приказал открыть парадное. У нас – двое охранников с винтовками, милиционер или кто‑то в этом роде с автоматом. По ту сторону – словно витраж, сотни непокрытых голов, овалы запрокинутых лиц.

– Расходитесь, расходитесь! – крикнул Шимон. – Не дайте себя обмануть политиканам! Ступайте по домам, учиться! Позор фашистам, расходитесь!

Первые ряды присмирели, но те, что стояли дальше, ничего не видели, ничего не слышали, упоенные безнаказанностью, буйством, боящиеся замолчать. Откуда‑то подбегали новые люди, подталкивали толпу к зданию. Шимон рванулся на тротуар, я за ним.

Тут грохнул выстрел, Шимон завертелся, присел на корточки, перебросил пистолет в левую руку и выстрелил.

– Не стрелять! – крикнул я охране. – Не стрелять! – Поднял Шимона и втащил в парадное, которое захлопнули за нами, хоть я и предупреждал, что вый ду снова. Какой‑то парнишка выскочил из дежурки, вопя, что надо открыть огонь, пока не поздно.

– Стреляйте в бандитов, товарищи, иначе нас здесь перебьют!

Искаженное в истерике лицо, белый отложной воротник рубашки. Я узнал его: наш юный агитатор.

– Огонь! Дайте мне автомат! – кричал он, вцепившись в плечо военного.

Я отбросил его к стене, заткнул рот. Ганка перевязывала руку Шимону, который отказывался уходить из вестибюля.

– Секретарь говорит, что такое творится не только здесь. В город вошли войска.

Я круто повернулся и побежал по лестнице в другое крыло здания, где был выход на боковую улицу. Наткнулся на группу студентов, обступивших лысого мужчину в зеленом пальто. На секунду остановился и увидел рядом с собой юнца и Шатана.

– Ребята, что вы делаете, кому служите? – начал Шатан. – Против кого? Против кого идете? Хотите, чтобы кровь полилась, разве мало ее пролито, гражданской войны хотите?

– Войска идут на Рынок! – крикнул юнец. – Русские танки!

Выхватил из кармана пистолетик калибра 0,7 и выстрелил в воздух. Студенты бросились к толпе, стоявшей перед зданием, вопя, что русские и УБ убивают людей. Лысый остался один, и тут я узнал его. Это был Дына. И он узнал меня, ибо вдруг пустился наутек вниз по улице.

– Держи его! – закричал я, бросаясь вдогонку вместе с Шатаном. Но бежать не смог, весь расслабленный и вялый. Меня обогнал наш юнец. Шатан бежал еще с минуту, пока не достиг бульвара. Раздались выстрелы – один, второй, третий, четвертый… Дына припал к дереву, на мгновение ствол его заслонил, но я видел, как он соскальзывает на траву. С другой стороны бульвара приближались патрули войск безопасности и грохотал танк. Внезапно я понял, что юнец только разыгрывал истерику, что он хотел, хотел, чтобы началось кровопролитие. И что оно вполне возможно. Не дожидаясь, пока патруль подберет Дыну, я повернул назад в надежде, что как‑нибудь удастся предотвратить столкновение, еще не зная, как. Корбацкий – «Юзеф»… остановить танки… выйти к людям… Ничего, что они тоже вооружены. Я позвал Шатана. Он не отвечал, и тогда я подбежал к нему, чтобы захватить его с собой в комитет. Михал стоял, прислонившись к стене, бледный от боли.

– Рубануло меня, – сказал он. – Ничего, ничего, я дождусь патруля, а ты валяй к «Юзефу». Ну и позаседали сегодня, черт побери…

Грузовики отдела безопасности, набитые солдатами, медленно двигались вдоль улицы. Опередив их, я вбежал в здание комитета и попросил «Юзефа» спасти положение.

– Поздно, – ответил он. – Да и руки у меня коротки.

– Шатан ранен. Я опознал одного из вожаков. Это Дына, – пояснил я Ганке. – Ты ведь его помнишь. Он тоже схлопотал.

– Уходят! – крикнули от окна. Группки демонстрантов распадались, часть из них поспешно сформировала небольшую колонну и, взявшись за руки, нарочито медленно направилась к ближайшему перекрестку, другие разбегались поодиночке во всех направлениях.

– Что с Шимеком?

– Сейчас приедет «скорая помощь». Ранен в плечо.

Сирена санитарной машины тревожно завыла перед зданием, когда улица уже опустела. Только в подворотнях стояли еще кучки людей с мертвыми, исполненными ненависти лицами. Карета увезла Шимона, Дыну и Шатана. Михал был ранен в спину. В спину! Я вспомнил юнца и спросил о нем. Он оказался инструктором отдела пропаганды, из студентов.

– У него был пистолет калибра 0,7, он стрелял в воздух, – заявил я, когда прибыл Посьвята. – Я видел, как он стрелял из пистолета. И он был на улице, когда товарищ Шатан преследовал Дыну.

– Кого?

– Речь идет об этом юнце, майор. Проверьте, какая пуля сидит у Шатана в спине.

– Не горячитесь, Лютак, не горячитесь зря, скажите лучше, кто такой Дына.

Я назвал фамилию и имя, не скрывая, что это мой товарищ. Забыл, что однажды уже рассказывал ему о Фердинанде Сурдыне.

Посьвята выяснил адрес молоденького инструктора, послал своих людей сделать у него обыск, приказал никого не выпускать из здания комитета и заперся с Корбацким в его кабинете. Целый час мы просидели в томительном бездействии, наконец Ганка не выдержала, по боковой лестнице спустилась в вестибюль и вскоре вернулась с букетом цветов.

– Там, где ранили Шатана, кто‑то положил цветы. И люди собираются, тащат с цветочного базара все новые букеты. Я их забрала.

– Тебя пропустили?

– Кто? Там стоит солдат, но ему никто не запрещал выпускать людей на улицу, я сама ему сказала, что не велено. Пойду опять, а то там еще устроят богослужение, говорят, студента убили.

Она ходила трижды, всякий раз принося огромные охапки цветов. Весь стол в библиотеке, над которым висели портреты вождей, завалила букетами и зелеными веточками, словно алтарь в троицын день. А трубач на Мариацкой башне вместо обычного сигнала трубил, как всегда в майскую пору, песню, которая нелепо звучала в этот полдень. «Славьтесь, майские луга, зеленые горы и долы, славьтесь, тенистые рощи, горы и серебристые ручьи…» Примерно такие слова, точно не помню. Эта мелодия напоминала детство, маленький домашний алтарь матери и походы за цветами, сладостное пение в костеле и луга на окраине города.

– Тебе не следует выбегать на улицу, – сказал я Ганке. – В твоем положении.

– Уж не такая я неженка, не бойся, еще можно. Надо бы сообщить жене Шимека, ведь она с карапузом поехала к матери и ничего не знает, а здесь им не до этого.

Меня позвали к Корбацкому. Удивительно напоминающий теперь того «Юзефа», каким он был в тот далекий день, когда Кароль привел его к нам, секретарь воеводского комитета сидел за пустым столом и один за другим набирал номера телефонов. Майор Посьвята просматривал какие‑то бумаги в зеленой папке.

– Спасибо, – сказал он. – Вы навели нас на великолепный след, сопляк был подослан, а какие‑то идио ты приняли его на такую работу! Сейчас выясним, он ли стрелял в Шатана, что весьма правдоподобно, если предположить, что и он знал Дыну. Сейчас его сюда доставят.

Юнец вошел уверенно, уселся, когда Корбацкий предложил ему стул, взглянул на Посьвяту, который был в штатском, потом на меня.

– Вы видели, кто из демонстрантов стрелял или командовал людьми, приказывал, распоряжался? – спросил майор.

– Нет, не заметил, но убежден, что все хорошо подготовили.

– Ия так думаю. Вы стреляли? Ну – ну, не волнуйтесь, не такие уж мы буквоеды – законники. Поднять оружие в защиту партии, – за это ведь не наказывают. Есть оружие?

– Есть.

– Покажите.

Юнец достал пистолет, показал разрешение на ношение оружия. Майор, изобразив восхищение, подбросил на ладони маленький револьвер и, рассказывая о ходе беспорядков, забавлялся им, щелкая предохранителем, затем вынул магазин, протер платком.

– Я стрелял в воздух, чтобы их разогнать, а они стреляли из подворотни даже тогда, когда было уже почти пусто и товарищ Лютак за кем‑то погнался.

– И много вы постреляли?

– Раза два – три. Не помню.

Я заметил на лице Посьвяты знакомую удовлетворенность ходом игры в кошки – мышки. Внезапно черты его лица заострились, под кожей заходили желваки.

– Здорово придумано. Кто бы стал считать выстрелы в воздух! Мне некогда забавляться ребусами. Не хватает четырех патронов. Одна пуля засела в спине Михала Шатана, когда тот стрелял в убегавшего человека, которого вы хотели спасти любой ценой.

– Товарищ секретарь!

Корбацкий закрыл глаза, покачал головой. Майор действительно не намеревался играть с «подосланным». Показал юнцу найденные у него при обыске бумаги, шифрованные донесения, список ответственных работников с анкетными данными, подпольные газетки.

– Почему? – прошептал Корбацкий. – Молодой человек, почему?

Юнец встал, на лице его появилась жалкая улыбка. Дрожащим голосом он произнес:

– Я присягал, господа, и сохранил верность присяге. Это все, что я могу ответить.

– Ведь ты работал у нас, помогал проводить собрания, и, кажется, неплохо. Говорят, был смелым и вместе с тем… Неужели ты ничего не понял за это время? Ничего до тебя не дошло?

– Дошло. Я не капиталист и не помещик, а вы моего отца… Покончим с этим.

– Покончим, – согласился майор Посьвята. – Только еще один вопросик: когда ты последний раз виделся с паном Фердинандом?

Юнец пожал плечами, не знал такого. Я описал ему Дыну, и тогда он изумленно уставился на меня:

– Вы его знали?

Этим вопросом он себя выдал. Уходя в сопровождении солдата, тряс головой, словно не мог с чем‑то примириться.

– Ну, Лютак, напугало вас все это, а? На юге еще хуже. Уже тысяч десять убили в Польше, но гражданской войны не будет, гражданской войны не будет!

«Юзеф» бил кулаком по столу, повышая голос почти до крика.

– Не кричите. Когда я должен приступить к работе?

Он шагнул ко мне и, обняв, поцеловал в щеку. Взволнованные и грустные, вышли мы с Ганкой на Рынок, который заполнялся народом и блестел в лучах полуденного солнца. Обедали мы в тот день в ресторане, но Ганка настаивала, чтобы поскорее вернуться домой, и мы недолго побыли в городе, который показал ей незнакомое лицо. Она шла по улицам быстрее, чем нужно, постоянно оглядываясь, косилась на стекла витрин, словно желая проверить, не идет ли кто за нами. Впервые я уловил страх в ее взгляде, почувствовал, как дрожит рука.

– В лесу было лучше, – сказала она дома. – Сегодня я там сидела как дурочка, ничего не понимала. Боялась sa тебя. Пришлось выйти на улицу, что – то сделать, хотя бы забрать эти цветы у стены, чтобы не сидеть сложа руки и не одуреть окончательно.

– Я, пожалуй, на минутку сбегаю в больницу, повидаюсь с Шимоном и Михалом. И с Дыной, если это возможно.

Она неохотно согласилась, и под вечер я поехал на такси в больницу. Однако к раненым, которых на всякий случай охраняла милиция, меня не допустили, только от врачей я узнал, что состояние Шатана тяжелое, а Шимек через несколько дней встанет на ноги, как и «тот третий», Дына. В больнице было еще несколько человек, легко раненных во время стычки с войсками и милицией, но этих я не знал.

На следующий день я вернулся на завод и выступал на митинге по случаю открытия новых отделений в литейном и прокатном цехах, пущенных благодаря нашей поездке. Все ее участники, кроме Юзефовича, который уже уволился, получили орден «Крест Заслуги». На небольшом приеме по этому поводу мы толковали о воскресных беспорядках и Шатане, но никто не высказывал вслух своего отношения к происшедшему, своих взглядов, между тем в конторах и цехах начался жаркий обмен мнениями, по коридорам кружили сплетни – об атаке русских танков, о штурме студенческого общежития, предпринятом сотрудниками органов безопасности, о десятках убитых с обеих сторон. Я пытался успокоить горячие головы, поскольку не любил сплетен и верил, что официальное сообщение должным образом все объяснит, а кроме того, меня задевало, что никто почему‑то не говорит о поездке, не расспрашивает о подробностях, не выражает ни малейшей радости по поводу полученной картошки, словно все это было вполне естественно и понятно, соответствовало нашему образу жизни. Разумеется, на митинге нас хвалили, но оратору не заменить личных, неофициальных высказываний. Я обошел весь завод, все цехи – от упаковочного до кузнечного и литейного, заглянул почти во все отделы к хозяйственникам. Мне улыбались, но о поездке не вспоминали, так что я даже заподозрил, что моя картошка куда‑то запропастилась, не дошла до людей. К счастью – ошибался, ничего не пропало. За время нашего отсутствия снова открыли столовую, с помощью специальных кредитов наладили подсобное хозяйство, закупили живой инвентарь, завезли кокс и уголь, раздобыли деньги.

Несколько дней я работал на заводе, дожидаясь вызова Корбацкого из комитета, и постоянно ловил себя на том, что увлекаюсь разговорами с вспомогательным персоналом, счетоводами, делопроизводителями, снабженцами, точнее, это были не разговоры, а мои монологи о поездке. Болтал, болтал, пока не заметил у слушателей едва скрываемую скуку. Зато после работы мы с Блондином, Козаком и прочей братвой направлялись в пивную и заново рассказывали друг другу всю историю. Домой я возвращался, пропустив несколько рюмок водки, хотя Ганка и просила, чтобы не пил. Мне претило ее испуганное лицо, когда она открывала дверь, причитания, забота о моем здоровье и репутации.

– Мы уславливались иначе, Ганя, иначе, – говорил я. – Впрочем, я не делаю ничего дурного, а мое здоровье – это мое личное дело.

– Пока тебя ноги держат. Потом это будет моим делом, – сказала она однажды вечером.

Я был трезв, от двух – трех рюмок не пьянею, но выпитое ударило в голову, едва вспомнил Ганку в роли сиделки, Ганку, подсовывающую под меня судно, обмывающую мое тело.

Надел пальто и вышел, прежде чем она успела запротестовать. Был теплый вечер. Я брел по улицам, сам не зная куда и зачем, добрался до центра и присел передохнуть на бульваре, на том самом месте, где впервые встретил Шатана. «Уже год минул», – подумал я, но это ничего особенного не вызвало, ни печали, ни раздумья, ни радости. Попросту – год. Скоро у меня будет ребенок. И ничего больше? Ничего. Оставлю завод, перейду в комитет. Перейду в комитет, но я глупый и темный, кто угодно объедет меня на кривой, выставит на посмешище.

Я встревожился: придется уговаривать, убеждать, объяснять, бороться. Пожалуй, буду просто рассказывать о себе, не мудрствуя лукаво, ведь придется иметь дело не с учеными мужами. О себе и об отце, что еще надо?

Поблизости ребята Оттуда держали ночной ресторан, и мне захотелось заглянуть туда на минуту, раз уж я выбрался в город. Заведение помещалось во дворе, еще довоенное, хорошо сохранившееся, сверкающее никелем, синее от папиросного дыма, заполненное до отказа, несмотря на раннюю пору. Свободных мест не было. Я поднялся на второй этаж, в бар, заказал водки и воды. Барменша внимательно пригляделась ко мне, в ожидании, что я закажу что‑нибудь еще, а потом сказала:

– У вас такой вид, словно минуту назад кого‑то убили.

Кто‑то громко засмеялся, девица, сидевшая рядом, сбросила со своего бюста руку спутника и проворчала:

– Ничего себе шуточки.

«Больше пить не буду, – решил я. – Никакой водки, только кофе. Не хочу быть посмешищем. Тут где-то должна быть братва, поздороваюсь, выпью чашку кофе и уйду».

Я спросил барменшу, та показала мне на ложу возле оркестра. Я узнал всю семерку, а когда спускался к ним, они заметили меня и, что‑то крикнув музыкантам, бросились приветствовать. «Как дела, наконец‑то, здорово, что зашел, дай поцелую, «Боксер», привет знаменитости, привет, привет, официант, еще раз того же. Кофе хочешь? Будет кофе… Ну, почтим гостя!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю