355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Злобин » По обрывистому пути » Текст книги (страница 30)
По обрывистому пути
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:18

Текст книги "По обрывистому пути"


Автор книги: Степан Злобин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

«С какими же думами эти толпы рабочих шли на царскую панихиду? Что это? Воскресение древней легенды о единении царя с православным русским народом? Но царь в свои именины сам заявил, что его опора – шпики и жандармы. Нет, непонятно, убей – непонятно!»

В недавнее время Аночке довелось прочесть зубатовскую книжонку, в которой было написано, что «мелкая» интеллигенция и студенты хотят отнять власть у царя и министров, чтобы самим пожить всласть, но сами они бессильны «поднять бунт», потому-то и стараются сделать это руками и кровью русского рабочего и крестьянского люда; потому-то они и орут о свободе, которая нужна только им. Рабочий же, слава богу и государю, не отрекался от православной церкви и от царя и любит Россию. А если, случается, заработок маловат, то надобно сообща помогать друг другу. С властями, как и с хозяевами, можно обо всем сговориться мирно.

При эхом в книжонке приводились примеры того, как рабочие побеждали хозяев в союзе с полицией, добиваясь мирно прибавки поденной и сдельной оплаты.

«Неужели они в это верят? – думала Аночка. – Зачем же тогда столько сил, столько жизней было положено на убеждение рабочих?! Неужели профессора вроде господина Лупягина ухитрились убить своей «экономической наукой» все то, что росло столько лет?! Ведь в прошлом году, как живая волна, шел народ, полным голосом «отрекаясь от старого мира». А что же теперь?»

Аночка снова вспомнила, как шла она, держась за руки с Манькой и Лизаветой, и как впереди всех шел разудалый Федот.

«Неужели же и Федот верит им или с самим собою лукавит?.. Может, и ради корысти, а совесть его грызет – вот потому он и мрачен и молчалив и глядит себе под ноги…»

Аночка подумала, что об этом рабочем шествии стоило бы написать письмо в «Искру». Но как переслать? И вдруг только тут в первый раз она поняла, что Савелий Иванович, конечно, уж знает, как переслать, и сумеет отправить это письмо…

С крыш текло. У Кудринской площади большая глыба, рыхлого снега рухнула перед самой Аночкой на панель и рассыпалась. Рядом в испуге взвизгнула какая-то женщина с керосиновым жбаном в руке. Засмеялись извозчики, вереницей стоящие в ожидании седоков на углу.

– Городовой! – громко выкрикнул важный, шагавший навстречу Аночке чиновник в форменной фуражке, с енотовым воротником на шубе.

Городовой подбежал, почтительно сделал под козырек.

– Безобразие! Доложи околоточному, что снег валится с крыш! Чистить надо!

– Так точно! Слушаю, вашескродь!

– Пре-вос-хо-дительствр! Не узнал, дурак?

– Виноват, вашедист!

Дальше Аночка не слыхала.

4

Дома Аночку ожидала городская телеграмма от Юлии Николаевны: «Больна. Умоляю зайти. Юля».

Аночка не была у Юлии Николаевны ровно с тех пор, как узнала о сотрудничестве профессора Лупягина в зубатовской организации. Она подумала, что, зайдя к Юле, интересно кстати узнать, пошел ли профессор сегодня со своими учениками-рабочими на панихиду по Александру Второму.

Счастливая, радостная Клавуся, услыхав, что Аночка возвратилась домой, пригласила ее посмотреть на великое чудо.

Румяный Ванечка в распашонке дрыгал ножками на кровати, находясь в состоянии сытенького младенческого блаженства.

– Где уточка? – спрашивала его Клавуся. – Ванечка, где у нас уточка?

Крохотная ручонка неверным движением тянулась в сторону красной резиновой утки с пищиком на пупке.

– Вот она, уточка! Вот она, уточка! – в энтузиазме множество раз повторяла Клавуся. – А где попугайчик? Где попугайчик? – приступила она к новому пристрастному допросу.

Ручонка тянулась в сторону разрисованного зеленой краской целлулоидного попугая, которого несколько дней назад подарила Аночка.

– Вот-вот-вот попугайчик! Вот где у нас попугайчик! – пищала Клавуся, приникая счастливым лицом к голенькому животику сына…

Выразив надлежащую дозу восторга по поводу гениальных способностей Ванечки, Аночка показала Клавусе телеграмму и вышла из дома.

Горничная Лупягиных впустила Аночку в квартиру. Раздеваясь, Аночка заметила на вешалке в прихожей знакомую ей профессорскую шубу с бобрами и шапку. Значит, Лупягин не был среди «патриотов» в Кремле.

Юля отозвалась на стук из своей комнаты слабым, больным голосом и впустила к себе Аночку не раньше, чем та ответила на её оклик. Было похоже на то, что в этом жилище только что был произведён обыск или хозяйка с часу на час его ожидала: на полу были разбросаны бесчисленные клочки разорванных писем, смятые бумаги, по всем углам комнаты разлетелись страницы какой-то подвергшейся растерзанию книги, скомканная постель была перерыта, одна из подушек упала с кровати и лежала, неподнятая, на полу. Комнату наполнял душный, в недавнем прошлом очень знакомый запах Клавусиной спальни – запах ландыша с валерьянкой, но смешанный с духами.

На двух стульях стоял раскрытый чемодан, из которого в беспорядке свисали какие-то кружевные бретели, резинки, ленты, висел рукав алой шелковой кофточки. По полу были разбросаны юбка, чулки, газовый шарф, на которые Юлия Николаевна без стеснения наступала, выражая к ним полное презрение.

Волосы Юлии были растрепаны, она была в полурасстегнутом капотике, потускневшие, заплаканные глаза утратили все свое обаяние, и ее большой рот казался особенно некрасивым.

– Аночка! – трагическим шепотом воскликнула Юлия. – Аночка! – повторила она, и лицо её искривилось гримасой плача. – Я покинута, Аночка!.. Я отдала ему всю, всю любовь, всю женскую страсть, нежность и честь семьи, а он… он бежал, как трус! Подлый трус!! – внезапно выкрикнула она и заплакала, прильнув к плечу Аночки.

– Успокойся, не надо, не надо же, Юля! Ну, тише же, тише! – просила Аночка. – Ведь я ничего не могу понять, ведь я ничего не знаю. О ком идет речь? Об Иване Петровиче? Ты мне скажи, о чём речь? Куда он бежал, почему?

Аночка заботливо усадила Юлию Николаевну в кресло. Юля смешно, как ребенок, в обиде надула губы.

– Не знаю. Я и сама не знаю, – всхлипывая, бормотала она. – Какое-то безумство, в которое я… которому я поддалась… – Юля закрыла глаза и заломила руки над головой. – Ах, такие прекрасные были мгновения – и так всё разбить, так разбить… – в отчаянии продолжала она. – Не покидай меня, Аночка. Не оставляй. Я не знаю, что с собой сделаю… Я обманута… Этот поэт, автор книги, которую я переводила… Ты разве не знаешь? Гастон Люнерье… Не знаешь? Не слышала? – удивилась Юля. – Ведь вся Москва говорила о нашей любви, столько сплетен, злых и хитрых улыбок!..

– Но я ничего не знала. Ведь я совсем в другом обществе. У нас об этом не говорят, – возразила Аночка.

– Да, я всегда удивляюсь, как это студенчество и курсистки живут в стороне от нашей литературной жизни, – с явным сожалением к студентам сказала Юля. – Так вот, он уехал в Париж… без меня… – последнее слово Юля на силу выдавила, без голоса, одними губами.

Аночка несколько растерялась. Она не знала, что и сказать по такому печальному поводу.

– И не надо, не надо! Не надо! Я и сама не хочу! Не хочу!! – вдруг закричала Юля.

Она вскочила с кресла, подбежала к раскрытому чемодану и в исступлении стала выбрасывать из него все содержимое, с ожесточением кидая на пол по разным углам кофты, сорочки, юбки, чулки, требенки, усеяв в один миг всю комнату, засыпав паркет рисовой пудрой.

– Не хочу, не хочу, не хочу! – кричала она.

Аночка слышала, как в прихожей раздался звонок.

– Юля, Юлечка, тише! Там могут услышать! – останавливала она.

– Я ничего не боюсь! Мне нечего больше терять! Я опозорена! О-по-зо-рена! – словно бы с наслаждением повторяла Юля. Казалось, что ей нравится не только это трагическое слово, но самое положение доставляет ей жгучую радость. – Я унижена, выплюнута, как набившая оскомину жвачка! Как жвачка!.. Стыдно мне! Стыдно мне, Аночка! – завопила Юля.

В этот миг дверь в её комнату стремительно распахнулась, и на пороге в пальто и шапке, с чемоданом в руке предстал бледный, взволнованный, со всклокоченной бородой Иван Петрович Баграмов.

– Ивасик! – взвизгнула Юля и отпрянула от него в дальний угол, словно в припадке безумия.

– Юля, что с тобой, Юля? – спросил он дрожащим голосом, не замечая в комнате Аночки.

– Ивась, я погибла! – воскликнула Юлия Николаевна, падая на колени. – Я недостойна тебя…

Аночка хотела выйти из комнаты, чтобы не быть свидетельницей их супружеской драматической сцены, но Юля вскочила и схватила ее за руку.

– Аночка, Аня, не уходи! Я хочу признаться открыто и честно в своей вине. Я все равно недостойна, и ты должна быть свидетельницей моего позора… Я хочу еще больше унизить, унизить себя! Унизить, унизить, унизить!.. – твердила Юля охрипшим голосом, колотясь головой о косяк окна.

– Юля… Юлечка, ты успокойся, уймись! – отрывая её от окна, стараясь держаться спокойно, дрожащим голосом умолял Баграмое. Он насильно посадил Юлию Николаевну в кресло, сбросил шапку и шубу на открытый чемодан Юлии. – Мы потом во всём разберёмся. Ты успокойся…

– Я тоже так думаю, Юля. Я лучше пойду. Я пойду, – настойчиво повторила Аночка. – Тебе успокоиться надо. Сейчас ты не можешь. До свиданья, Иван Петрович.

Аночка выскользнула из комнаты Юлии Николаевны.

У окна в прихожей стояла Глафира Кирилловна, близорукими глазами рассматривая какую-то бумагу. Аночка поздоровалась с ней, направляясь к вешалке.

– Нич-чего не могу понять! – сказала Глафира Кирилловна. – Здравствуйте, Аночка! Помогите, пожалуйста, мне разобраться: что тут такое?.. Я никаких посылок не отправляла… Какой-то Швецов, Енисейской губернии… Принёс почтальон, и вот – здравствуйте! Что тут такое? – недоуменно проговорила она.

Аночка поняла, что это весточка от Володи, что не Швецов, а Шевцов. У нее от радости замерло сердце. Она взяла бумагу из рук профессорши и поднесла к окну. Так и есть! Это был бланк на посылку, отправленную ею Володе от имени и с адреса Юлиной тетки.

«…Енисейской губернии, Красноярского уезда…» – читала Аночка собственный почерк.

И вдруг от надписи, четко сделанной красными чернилами, у Аночки зарябило в глазах и голова закружилась: «По поводу смерти адресата возвращается отправителю…»

– По поводу смерти! Смерти! – крикнула Аночка.

Она обернулась к Глафире Кирилловне и с жалобно перекосившимся от испуга и боли лицом тихо сказала:

– Это… по поводу смерти… Володи… Володи… – повторила она, как бы поясняя.

– Юля! Юля! Скорее! Ей дурно! – услышала Аночка где-то вверху, далеко голос Глафиры Кирилловны.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1

После обеда подул резкий ветер с колючим снегом. Кончилась короткая февральская оттепель, возвращался мороз, и народ торопливо шагал по мгновенно обледеневшим улицам, расходясь из Кремля.

Торжественная речь самого царского дяди, великого князя Сергея, генералы и важные господа вокруг памятника, богослужение, пение пятидесятитысячным хором гимна «Боже, царя храни» – осталось все позади. Усталый, озябший народ растекался из центра Москвы по домам, к рабочим окраинам.

Длинные, узкие улочки и переулки Пресни вели возвращающихся «верноподданных» прохоровцев между кособоких и мелкорослых домишек, из которых многие были покрыты по-деревенски – щепою и тесом, и приводили к заставе, в фабричные казармы и убогие дворы, где ютились те, кому не хватало мест в казармах.

Лизавета и Варька вошли в свой домишко, когда уже все население квартиры сошлось домой. Снежная вьюга навлекала ранние зимние полусумерки. Темнота сгущалась тем более, что низкие тусклые окна изнутри обметывало налетом инея, который садился на стекла от человеческого дыхания, разом наполнившего приземистое жилище, и от вытащенных из печи двух тяжелых, ведерных чугунов – с картошкой и щами. За тесемки и нитки извлекали жильцы из шей, завязанный в приметные тряпицы каждый свой отдельный мясной приварок, считали, деля, вареный картофель.

Печку вытопили давно, в расчете на раннее возвращение. Щи за спорами и возней простывали, а с ветра, с метели хотелось похлебать погорячее, и в нетерпении все раздражались обычной сутолокой.

И хотя в помещении было уже темновато, никому и в голову не приходило так рано зажечь лампу: не книги честь! Мимо рта ложку не пронесешь, хоть и ночью!

Толпились у длинного стола, кто сидя, кто стоя, разбирая свою еду по глиняным, жестяным и оловянным мискам.

– С государем-освободителем, царство ему небесное, и кишки не согреешь, сколько проваландались, право! – ворчал старик, пристраиваясь на скамейке в конце стола, поближе к окошку.

– Сам ревел, как телок-то, «Боже, царя храни». На других не пеняй – «проваландались»! Сколько картох-то набрал? – остановила его сердитая женщина.

– Сколько клал, столько взял! Тебя не объем, не обижу! Не то, что… другие! – откликнулся старый.

– Да ты, старый пес, на кого намекаешь?! В мою сторону посмотрел? На кого намекаешь?! – закричал на него ражий сосед-богатырь, который уже успел расправиться со своей картошкой и теперь глодал длинную голую кость, чуть ли не бычье ребро.

– А где же мой узелок-то с мясом? Аи кто подхватил?!. В три четверти кусок был, с жирком! Ведь ребенка кормлю, бесстыжие! – жалобно и растерянно зашумела вторая женщина.

– Глаза-то разуй, не галди! Это чей узелок?!

– Мой и есть! – воскликнула женщина. – Да что тут увидишь, темно, хоть лампу пали в такую-то рань! – оправдывалась она.

– А чего же шумишь про бесстыжих! Не разбойники в избе живут, православные люди!

– Не люди, а право-то чисто собаки! – раздался из-за переборки грозный окрик Лизаветы. – Ну, живо, давай закрывай базар! Разорались!

– А ты не ругайся, хозяйка. Народ ведь устал, иззябся. Зато и шумим, друг дружку шпыняем, – успокоил Лизавету положительный голос тихого длинноволосого малого, недавно пришедшего из деревни. Про него говорили, что он сектант, молокан, хотя он ел мясо, как все. Разве только что был смирен, не ругался дурными словами, да ещё ни кто не видал его в церкви.

– Тебя не спросила, когда на кого мне ругаться! Ты устал-то, а я не устала! Язык придержи! – снова зыкнула Лизавета. – Молод еще замечать хозяйке!

Она тоже прозябла под этой поднявшейся так внезапно февральской пронзительной вьюгой, звала Федота зайти вместе в чайную, согреться да посидеть. А он увязался с какой-то компанией от Гужона, заважничал и, едва посмотрев в ее сторону, отмахнулся. Она разозлилась, заревновала его к молодой черноглазой конторщице из той компании и вот пришла вместе со всеми домой, злая, как ведьма, с больной головищей, с проклятой занудной болью поперек поясницы, с желанием тишины и тепла, а в неприютной каморке не прибрано, и она ничего не варила, и Варька в последнее время избаловалась, отбилась от рук по гулянкам. Лизавете хотелось именно в Варькины космы вцепиться, самой завыть от досады и ревности, а сорвала на других, и теперь ей не так-то легко уже было сразу смириться. Если бы тут же за переборкою оробели, притихли бы после ее хозяйского окрика, то и она испытала бы хоть на время какое-то успокоение. Но там не унялись, там снова визгливый голос заспорил за две картошины…

– Да вам говорят, чтоб вы сдохли совсем, перестаньте скандалить! – злее прежнего крикнула Лизавета с порога своей комнатушки, широко распахнув скрипучую дверь.

– А ты бы сама помолчала! На кого разеваешь хайло-то? Чего людям жить не даешь? – вдруг прорвался Антон, который не мог одною рукой очистить своих картофелин, а так в кожуре и макал их в соль, похваляясь перед другими, что у него зато горячее.

Лизавета остолбенела, да так и застыла с открытым ртом, растопырив руки от удивления.

– Вот сверчок! – воскликнула наконец она. – Ты чего разошёлся, запечный житель?! Не гонят тебя на двор – сиди да молчи! Позабылся?!

– Нет, не я забылся, Лизка! Ты всё на свете забыла – и честь и совесть! В барыни, что ли, метишь?! Народ от ходьбы замучен, голодный, издрог, а ты кидаешься, чисто волчиха! – вычитывал он, поднявшись из-за стола с горячей картошкой в руке.

Народ в избе приутих. Лизавету боялись. Все были рады беспощадной отчитке Антона, но никто не осмелился подать голос. Слушали…

– Со-все-ем обнаглел! – Лизавета вышла на середину «общей», большой комнаты. – Ах ты паршива блоха! Да как ты посмел на меня шуметь?! Это я-то тебе волчиха?! А кто тебя даром держит, калеку, в избе?!

– Уго-одница божия! Без трех вершков пресвятая мать богородица! – со злобной издевкой сказал Антон. – Расхвалилась-то милостью! Продалась ты с Федотом вместе полиции за серебряную цепочку к часам да за важные сапоги в калошах. Калоши тебе и цена вместе с царем-освободителем, и со твоим Федотом, и со всеми благодеяньями вместе! Издеваетесь над людями! Ты сама весь народ силком, на веревке тащила на царскую панихиду, как рабов подневольных!.. Боятся тебя, пошли! А я тебя не боюся! Вот!

Антон освободил руку, сунув картошку в рот, и выставил кукиш под нос хозяйке.

– Да что ты плетёшь?! Как так – на верёвке?! – заорала на старика его племянница Варька, выскочив из-за спины Лизаветы. – Нынче день – государя-освободителя память! Как так – подневольных?! Рабочие люди от сердца шли, а ты кукиш бесстыдный суешь!

Антон обжёгся горячей картошкой, выплюнул её снова в горсть и разозлился ещё того пуще. Он готов был поспорить, задеть Лизавету, но и снести от неё обиду. Ведь в самом деле, она держала его задаром в избе, никогда до сего дня ни единым намеком не выставляя себя «благодетельницей». Антон понимал и сам, что Лизавета никого не неволила, не тащила силком на царскую панихиду. Гнали народ другие – хоть тот же Федот. И Лизавета что – баба и баба! Даже добрая баба. Горько, было ему за покойницу Маньку. Казалось, не разойдись она с Лизаветой, так и жила бы тут да жила. Однако нахальное вмешательство племянницы, хитрой, корыстной девки, затопило всю душу Антона горечью, болью, отчаянием одиночества…

– Ты, что ли, шлюха, «рабочие люди»? – напал он на племянницу. – Кровопивица вошь! Ты Маньку со света сжила, загноила в подвале! И Лизаветино сердце ты на неё распаляла, чтобы Манюшкино тёплое место в «хозяйской» занять!.. Тебя бы, проклятую, на кладбище сегодня везти под рогожей, а Маньке-то жить бы да жить! Вы вместе с Лизкой ее погубили, царство небесное!..

– Манька издохла?! – визгнула Варька в лицо Антону. – А мне ее ни вот столько не жалко!

– Да уйди ты, паскуда вертлявая! Цыц! – неожиданно гаркнула, на свою наперсницу Лизавета и подступила к Антону. – Ты, что ты городишь, Антон?! Что городишь?! – Как погубили? – задохнувшись, спросила она в испуге, упавшим голосом.

– А так! Сожрали! Вогнали вы Маньку в могилу, вот что я и говорю! – с надрывом крикнул Антон. – Манька-то солнышком ясным была в избе – всех спроси! Сердце-то было какое в Манюшке? Святое!..

Все обитатели лачуги молча жевали, хлебали, не вмешиваясь и до, этих пор будто не слыша. Только теперь, когда Антон вслух сослался на всех, отозвались единым вздохом.

– И вправду сердечная девка была. Неужто уж догорела? Как скоро-то! Царство небесное, вечный покой! – раздались голоса.

В сумерках избы замелькали, крестясь, руки.

Маньку помнили все, веселую и приветливую, подчас, бывало, и вспыльчивую и шумную, добрую Маньку. Ее все жалели, когда Манька рассорилась с Федотом и Лизаветой, ушла, а там захворала и покинула фабрику, а там… пропала с глаз, ну и… забылась…

– Чахотка не тётка! – вздохнул старый ткач, отложив ложку. – Во смерти и животе – один бог надо всеми… Закурим, что ли, Антон! Бери табачку, – сказал он, желая уже положить конец препирательству. – Бери, закури, – повторил он, протягивая Антону кисет.

Но Антон не ответил другу.

– Затоптали Маньку, – продолжал Антон в прежнем гневе. – Под рогожкой ее повезли, как падаль… А ты веселишься, дрянь! – повернулся он снова к Варьке. – Лизкиной милости ищешь?! Да будь они прокляты, ваши милости! Чтоб я еще жил тут, в вашей поганой избе, с полицейщиной вашей!.. Да лучше я удавлюсь, а не то на могилке на Манькиной лягу, замерзну! Слава богу, пожитка не зажил – лохмотья да нищенска сумка – весь я тут, к богу являться, в полном парадном… Прощайте!..

Антон сорвал шапку с гвоздя у двери, неловко насунул её на голову и, неуклюже тыча рукой в изодранный зипучишко, шагнул к двери.

– И уходи! Подыхай под забором! Кому-то ты нужен! – злобно крикнула Варька.

– А случись – буду жив, до деревни дойду, так матери расскажу, чем ты стала… Потаскухой ты стала! – припечатал Антон, задерживаясь у приотворенной двери, из которой дунуло холодом в избу.

– Убью-у! – завопила Варька и кинулась на него.

Антон хлопнул дверью и вышел.

Весть о смерти забытой подруги ударила Лизавету, как камнем по темени. Сколько прожито вместе! Ведь думала только её проучить, переупрямить хотела, а та не далась! Не такая!.. Да кто же ее знал, что ей плохо-то так! Кабы знать, Лизавета пришла бы к ней и сама, смирилась бы. А вышло, что с глаз долой и забыла!.. Да как же я, право, так! – растерянно, с болью в груди думала Лизавета, почти не слыша, что там у них идет дальше – у Варьки с Антоном. У них что ни день – перебранка… Не может Антон простить Варьке ни того, что она позабыла девичью честь, ни того, что живет на месте Маньки в «хозяйской». Лизавета не, слушала их. В груди у неё кипело раскаянье.

– Анто-он! Да постой, погоди! – опомнилась, наконец, Лизавета. – Да куда же он, старый пес?1 – в злом и жалком отчаянии забормотала она. – Неужто же правда – в деревню?! С голоду сдохнет, покуль доберется! Варька! Беги догони его. Сунь ему, ироду, хоть печёнки кус да полтину… Да живей! Накинь мой полушалок, беги! – приказала она.

– Больно-то надо бежать! И пускай издохнет! – огрызнулась Варька и неторопливо ушла в «хозяйскую».

– Да что ты, охальница! Дядя ведь тебе, материн брат! Да как ты так смеешь, паскуда! Я тебе морду-то нахлещу, что ты и до самого гроба того не повторишь! Беги, говорю, догони! – войдя за Варькой в свою комнатушку, потребовала Лизавета.

– Нахлестала одна такая! Морды, что ли, на ярманке подешевели – хлестать-то! Хозяйка нашлась! – не сдалась и Варвара. – Я, может, стану хозяйкой получше тебя! Мне, может, и за тобой и за твоим Федотом присматривать указали!.. Какой он мне дядя, когда такие слова на самого государя-освободителя сказывал, все слыхали!..

– Ты постой, ты постой! Ты думай, что лопочешь! – вдруг строго, спокойно и холодно остановила её Лизавета. – За мной, за Федотом присматривать?! Да кто же тебе указал?

Лизавета шагнула к Варьке, прижала её в углу под иконой, изловчилась, поймала за жидкие волосы и стала хлестать по щекам.

– А что же ты можешь сказать кому про меня и про Федота?! Я в морду пойду наплюю тому, кто тебе указал! При всех ему в рожу! При всех! При всех!..

Лизавета била её без жалости изо всей своей силы, с размаха тяжёлой руки. Она ожидала, что Варька станет визжать, кричать, вырываться. Но та лишь тихонько скулила, не смея громко подать голос.

За стенкой все притаились, довольные этой хозяйской расправой. Варька вдруг испугалась именно этой тишины.

– Тётенька, отпусти, я не буду. Сдуру сблудила я языком. Не жалуйся, тетенька, на меня, – почти шепотом умоляла Варька. – Пусти, я дядю Антона побегу догоню… Я рупь ему дам на дорогу… Вот крест честной, дам ему рупь из своих.

И тут Лизавете вдруг стало ясно, что Варьке и в самом деле поручили за ними следить, доносить… Лизавета мигом остыла.

– Иди уж, брехливая сучка! – сказала она презрительно. – Наплела, да сама не рада… Беги догоняй Антона, – приказала она, выпустив девку из рук.

– Варька, накинув платок на узенькие плечишки, выскочила на улицу.

Злость на неё с Лизаветы будто рукой сняло. Ну, дура и есть дура! Тот косой, из охранного, её по дешевке на леденцы да ленты приманивал… Нет, тут дело, по правде, совсем в ином: значит, за ними за всеми «присматривать» надо?! И Федоту не верят?! А сколь говорят про доверие властей предержащих к рабочему люду, к мастеровым и фабричным… Варька теперь уж правды не скажет! Со злости да сдуру она сорвалась… Ну, и стерва – про дядю родного такое-то слово!.. А он-то, безрукий-то, правду ведь молвил: золотую-то девку, Маньку, сменяла я на змеёныша, на шкуреху… А хеперь и Антон ушел. И как я его попрекнула, поганая баба, запечным углом даровым! Кого попрекнула!.. – корила она себя, стоя у подернутого морозом окна, от которого так и несло холодищем…

Варька вернулась, вся занесённая снегом.

– Где ж по такой-то поре его сыщешь – снежина валит какой!.. Да он, чай, вернется, тетенька… С сердцов да спьяну сказал, – попыталась она успокоить хозяйку. – Куда ему деться!..

– Нет, Антон что сказал, то уж баста! Я знаю Антона. У него слово – то, ещё и колом подперто! – возразила Лизавета и отвернулась опять к окошку.

– Тетенька Лизавета, я сбегаю, что ли, стюдню куплю, да ситничка, что ли? – несмело сказала Варька.

– Иди куды хошь! Отвяжись!

Варька начала одеваться, но медлила, все ждала, что Лизавета накажет купить ещё шкалик и на том они помирятся. Но Лизавета стояла недвижно, широченной спиной заслоняя окно.

– Тётенька Лизавета, я лампу вздую.

– Сама зажгу, коли надо! – оборвала хозяйка.

– Тётенька, ты ничего Филиппу-то Алексеичу не говори, чего я наболтала. Я и сама не знаю, как в голову мне со злости на дядю вошло, – прошептала Варька.

– Надо мне больно с твоим косым кобелем беседы ещё про тебя разводить! Ты себя-то блюди. Не смотри, что он из охраны. Вот бросит тебя с брюхом, так взвоешь! – по-прежнему, не повернувшись, строго произнесла Лизавета.

– Да, тётенька, разве такая я? – жалобно хныкала Варька. – Ты, небось, и Фёдоту Степанычу тоже наскажешь?! – допытывалась она.

– Только Фёдоту Степанычу и забот, что твоя девическа честь! У него дела поважнее! – с достоинством оборвала Лизавета. – Иди, что ли, в чайную! – нетерпеливо прикрикнула она.

И когда Варька хлопнула дверью, Лизавета подумала, что в подходящий часок непременно надо шепнуть Федоту о том, что болтнула Варька, и все слова Антона ему передать. Пусть со злости и поколотит ее вгорячах. «Шут с ним! Не раз колотил, – не помру! А правда-то в сердце ему заляжет. Хоть на самое донышко, в уголок, хоть зернышком маковым упадет… Ничего, потом прорастет, пробьётся!..»

И ещё Лизавета подумала, что покойница Манька простит на том свете ей много грехов, если она заронит в Федотово сердце семечко правды, в которую сама Лизавета так все время втайне и верила, хотя, подчиняясь Федоту, по-глупому, против ума своего, вместе с другими, грешила на эту правду… Такая уж бабья доля: наперекор своей совести, разуму, вере, а мужицкий ум признавай, покоряйся!..

Не дождавшись возвращения Варьки, не зажигая лампы, не раздеваясь, Лизавета легла на кровать, не скинула даже с подушки кружевного покрывала, натянула на спину стеганку. Не ела, и есть не хотелось.

Она силилась представить себе умершую Маню. Но вместо того ей виделась прошлогодняя людная площадь Страстного монастыря, красный флаг впереди, над толпою, и ликующая, живая подруга Манька, которая со счастливым лицом повторяет: «Хорошо, хорошо-то как, Лизка! Радость-то, праздник народу какой!..»

2

Старый однорукий ткач ехал «чугункой» в родную деревню. Уйдя из избы, в которой он прожил из милости несколько лет на печи, недели две отирался Антон по ночлежкам, у Хитрова рынка, потом пришел на вокзал, толкался там, христарадничал. Швейцар его гнал, отдал полиции. После ночлега в участке Антон опять тащился туда же: ведь ездят же зайцами люди – неужто уж он-то дурее других!.. Но он не сумел. Приметного однорукого нищего снова сгребли в полицию. И когда он в третий раз угодил все к тому же приставу, ему повезло: городовой, собиравшийся из Москвы на побывку в деревню, оказался Антону земляком и предложил доставить бродягу на родину, где и сдать волостному начальству. Городовому была в том своя корысть: сопровождая бродягу, он ехал словно бы по служебной надобности, в командировку, и получал за то кормовые деньги да бесплатный проезд. Если бы не добрые отношения земляка-полицейского со своим полицейским начальством, которому он посулил привезти из деревни жирного гусака, то сидеть бы Антону месяца два в кутузке, ждать, пока подберется попутный этап. А теперь он ехал, «как барин», за казенный счет, с отдельным конвоем в вагоне четвёртого класса. Не то что блох кормить в кутузке да жить с отпетым ворьем или идти пешедралом голодному от деревни к деревне, стучась под окошками Христа ради…

Поезд постукивал однотонно, потряхивая на рельсовых стыках, качался, гремел, и было ему впереди ещё постукивать да качаться, да снова стоять в тупиках, выжидая, пока пройдут курьерские, пассажирские и почтовые поезда. Их поезд был самый длинный и самый медлительный.

– У нашего поезда звания ведь какая отменная – товаро-пассажирский! Что ни пассажир, то и товар? Купцам продать – гору денег наворотили бы! – балагурил Антон.

– Ох ты и «товар», старик! – вздохнул его страж. – Знал бы я, сколько с тобой неприятностев, никогда не взялся бы тебя доставлять. Я думал ведь – так, старичок… Смотрю – без руки. Пожалел я тебя, а ты озорной, языкатый!.. Ну что тебе за беда, что поезд стоит! Постоит да пойдёт! Не на свадьбу спешить. Другие молчат и едут. Деньги платили, а едут, молчат, а ты всем недоволен, шумишь… Ты бы к стенке присунулся, спал бы уж, что ли! – уговаривал городовой.

– Сутки едем – все спать! Да что я, медведь! – возразил Антон. – Вот гляди-ка, опять становится!

В самом деле, поезд замедлил ход, заскрипел тормозами и снова остановился. Захлопали двери, в переполненный без того и душный вагон лезли новые пассажиры, неся с собой запашок влажной мартовской свежести, который развеивал кислый овчинный дух и махорочный дым набитого людьми вагона.

– Манюшкя! Ванюшкя! – суетливо кричала деревенская женщина, засовывая закутанного в тряпье младенца на широкие верхние нары. – Где вы там, лихоманка-то вас побери, увязли?! Господи! Навязались мне на душу, право! – отчитывала она двоих старшеньких – лет восьми и десяти ребятишек, которые робко прижались в проходе прокуренного махоркой вагона.

– Растеряла, наседка, цыплят! Небось, никуды не поденутся! Никто не украдет твое добро! – проворчал мастеровой с нижней лавки. – Ты туда забирайся, а я их тебе подсажу, не бойся. Там, наверху, ловчее с ребятами…

– Одна с троими! Что же тут мудреного – растерять! – успокаиваясь, пояснила женщина и улыбнулась добрыми ясными, будто нарочно подсиненными глазами.

«Ладная-то какая красавица, ведь родит же такую бог!» – подумал Антон, с ласковым сожалением глядя на её бедняцкую, рваную одежонку, на стоптанные лаптишки, на скудную одевку её ребят.

Пока она подбирала их к себе наверх, раздались три звонка, свисток. Поезд дернулся и опять закачался.

– Тронулись, слава те, господи! Пронеси бог крушению мимо, – пролепетала вслух новая пассажирка, устраивая младшенького.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю