355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Злобин » По обрывистому пути » Текст книги (страница 23)
По обрывистому пути
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:18

Текст книги "По обрывистому пути"


Автор книги: Степан Злобин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)

– В недельку для вас приготовимся.

– Неделю – много. Три дня! – решительно задал трагик.

Антрепренер уже ликовал.

– А рольки расписаны?

Оленев молча полез в саквояж и выбросил пачку скатанных в трубку тетрадок.

Через час антрепренер труппы выбежал из гостиницы, вскочил на извозчика и помчался заказывать новые афиши.

Были объявлены «Отелло», «Король Лир» и «Раскольников», на которого учащимся средних учебных заведений до седьмых классов вход не разрешался, – это делало спектакль особенно заманчивым.

Публика не обманулась в ожиданиях. И Саламатин, разумеется, не понес убытков.

Знаменитый трагик, должно быть, действительно много дней в своем степном уединении, в кумысолечебнице, работал над ролью. Он «пробовал» на публике своего Родиона Раскольникова и пробовал с такой силой; что зрители не замечали беспомощной растерянности всей прочей труппы, в которой только следователь Порфирий успел заучить свой текст…

Знаменитого артиста напрасно вызывали овациями. Он так и не вышел после спектакля. Автор театрального репортажа доктор Зотов написал после первого спектакля, что он повидался с артистом в гостинице и тот ему объяснил:

– Во время спектакля я уже не артист Оленев. Я – убийца Раскольников. Кто понял на сцене мои страдания, тот не может потребовать от меня поклонов и улыбок. Разве можно требовать, чтобы Отелло, который только, что задушил возлюбленную невинность и сам закололся, встал бы из мертвых и вышел с улыбкой к публике? Пошлый обыватель этого хочет, чтобы разрушить веру в трагедию, чтобы успокоить себя, что всё произошло «понарошке». Моё же дело – изобразить, что трагедия – это правда жизни. Потому в разрушении трагедии я не участник…

Оленев сыграл Отелло и короля Лира. Но все хотели повторения «Раскольникова».

По требованию публики «Раскольникова» дали ещё два раза.

Антрепренер уговаривал Оленева задержаться ещё, предлагая ему шестьдесят процентов чистого сбора.

Но Оленев встретил антрепренера хмельной и тяжёлый.

– Ты подумай, как это мыслимо! – возразил он. – Раскольников один разрубил – и то сколько мук! А я что ни вечер – убийца! Я ведь вправду кого-нибудь тут топором… Хоть тебя, для пробы. – И артист показал антрепренеру топорище, торчавшее у него из-под подушки.

Антрепренер оробел и отступил. Но при этом он договорился с Оленевым, что о дне его отъезда не будет объявлено. И публика раскупила все билеты на объявленные спектакли – «Каширская старина», «Разбойники» и на мелодраму «Благословение матери».

– Когда же ещё «Раскольников»? – спрашивали у кассира, который был по совместительству и суфлером.

– Михаила Созонтыч отдыха пожелали от такого спектакля. Переживают сильно: после «Раскольникова» каждый раз десять фунтов теряют в весе? Как отдохнет, вот тогда может снова, – объяснял суфлер публике.

Когда же обнаружилось, что Оленев уехал в Нижний, труппа тотчас померкла. Публика уже не покупала билетов, и, боясь банкротства, артисты покинули город.

Спектакли Оленева взволновали умы и чувства горожан, как могла взволновать действительная кровавая драма, случившаяся у всех на глазах… Во всех домах и даже за карточными столами опустевшего клуба говорили об игре Оленева. Роман Достоевского немыслимо было получить в библиотеке. Лежавший годами у двух базарных букинистов, Достоевский был быстро раскуплен…

Аркадий Гаврилыч Горелов испросил у губернатора разрешения организовать лекцию и диспут на тему: «Преступление и наказание» Достоевского».

Билеты на лекцию были распроданы в пользу городской психиатрической больницы, главный врач которой был объявлен оппонентом Горелова. Кроме того, должен был выступить студент-филолог, сын местного крупного лесоторговца Сафонова.

– Просвещение двадцатого века! – гордо говорили в городе. – Саламатина сын электростанцию и театр строит, газеты издает. Сафонова молодой сынок, студентик, в диспуте с кафедры выступает! Купцы на Европу глядят, идут на смену дворянству.

Костя Коростелев занес в корректорскую типографии билет для Луши. Сима тоже купила билеты для Лущи, а также для Наташи и Любы, которые, увлеченные спектаклем Оленева, впервые прочли знаменитый роман Достоевского. Один билет оказался лишним. Уговорили пойти Илью.

6

Публика собралась в городском саду, в помещении летнего городского танцевального зала, где по временам приезжие гастролеры давали концерты да изредка устраивались любительские благотворительные спектакли.

В зал набились студенты, гимназисты старших классов, учителя, разных ведомств чиновники с барышнями и дамами, адвокаты, врачи и та разношерстная публика, которая не могла быть отнесена ни к интеллигенции, ни к рабочему населению города, – словом, все те, кто успел попасть на гастроли Оленева и был захвачен удивительным исполнением роли Раскольникова.

Против обычая, у ворот городского сада и у самого входа в помещение стоял усиленный наряд городовых. Публика удивленно оглядывала их, отпуская насмешливые замечания.

На председательское место, на возвышение для оркестра, с довольным выражением поглаживая бородку, вошел Виктор Сергеевич Рощин. Подойдя к столу, он сразу вынул из кармана бумажный свёрток и, бережно развернув, поставил на стол серебряный колокольчик, который удивительно мелодично звякнул.

– Да-да…действие первое, явление первое: вхо…входит Иисус Христос во фраке и с кол…локольчиком! – громко объявил Константин Константинович Коростелев окружающим.

Фраза Коростелева полетела из уст в уста. Важные молодые люди – распорядители с белыми бантами строго зашикали, умиротворяя неуместный порыв веселья.

Горелов в черном фраке, задумчиво расправляя свои щегольские усы, поднялся на кафедру и устремил на публику взгляд, призывающий ко вниманию.

– Кабы вместо этого усача да ещё раз Михаила Оленев вышел бы… – прошептала Наташа на ухо Любке.

На девушек строго взглянули соседи.

– Не понимаю, чего здесь нужно подобным девицам, – громко сказала пожилая дама в пенсне, обращаясь к мужу-чиновнику.

– Бог с ними, Варенька, тихие девушки, что ты! – умиротворенно остановил тот.

Горелов заговорил плавно и мерно о высокой роли гениального сердцеведа Федора Михайловича Достоевского, который учил видеть сложный психологический путь и невыносимые душевные муки человека, преступившего божеские и человеческие законы.

– Карательная деятельность государства в художественных произведениях Достоевского предстала перед вдумчивыми судебными деятелями в совершенно новом свете, как ищущая серьезного разрешения ряда требовательных вопросов, – говорил Горелов. – Перед нами, судебными деятелями, Достоевский блестяще представил различие между предумышленней и простой умышленностью преступления, а от признания этого различия так много зависит в дальнейшей участи того, кому случилось несчастье впасть в преступление и оказаться перед лицом суда. Гуманность великого сердцеведа Федора Михайловича Достоевского обращает внимание судей и заседателей на тщательную оценку того, что мы называем доказательствами, из которых, как из отдельных камешков, складывается мозаичная картина преступного деяния.

Достоевский выдвигает понятие о преступном состоянии человека в момент совершения преступного деяния. А в элементы этого состояния входит и наша с вами человеческая среда, само устройство нашего общества, которое, само того не сознавая, подчас бывает виновно в подготовке преступления, совокупностью общественных условий наталкивая преступника на злодейский акт.

Зал прервал оратора аплодисментами.

– Элементами такого преступного состояния являются и воспитание человека в детстве, и сложившийся под влиянием воспитания его характер, и обстановка, которая иногда совершенно внезапно рождает необоримую идею преступления. Ведь если бы Родион Раскольников не терпел нужды, ему не пришла бы мысль об убийстве…

Могут ли закон и судебные учреждения одинаково подходить к самому совершённому факту, отмеривая карательное возмездие равной мерой за равное преступление, как это отмерялось в древних судебниках?

Нет, господа, не могут!

Недаром известный французский криминалист в своих лекциях обращается в заключение к слушателям со словами: «Surtout, messieurs, lisez vous Dostojevski!» – то есть: «В особенности, господа, читайте Достоевского!»

Горелов говорил с искренним увлечением, и зал слушал его внимательно. Изредка раздавался шепот, но окружающие так строго оглядывались, что нарушители в тот же миг умолкали.

– Каждый из нас всегда в сердце своем судья и считает себя в праве судить подобных себе, особенно когда на социальной лестнице они стоят ниже нас, забывая при этом, что преступное состояние – это человеческое состояние, а ничто человеческое не чуждо каждому из нас. На преступника нельзя глядеть свысока… Журналисты и адвокаты, чиновники всех рангов, деятели благотворительных учреждений, педагоги, даже священники – все мы судим людей и решаем, помочь или отвергнуть просящего – по его словам, по его тону и даже по выражению его глаз, забывая, что сами мы можем однажды попасть в его положение… Великий Достоевский в произведении, которым мы все восхищались в высокоталантливом исполнении артиста Михаилы Оленева, учит нас: вникайте глубже в человеческую душу, думайте, господа, о ближнем, о мотивах, о совокупности обстоятельств, толкнувших его к преступлению. Старайтесь понять людей, господа. Высшие – низших, низшие – высших. Ибо нередко бывает и так, что стоящий внизу социальной лестницы смотрит на высшего как на врага только потому, что тот исполняет свой долг, как он его понимает. А может быть, это исполнение долга тоже дается высшему терзанием сердца и муками…

– Например, когда отдают студентов в солдаты и нагайками лупят курсисток, у шефа жандармов происходит терзание сердца!.. – выкрикнул кто-то из задних рядов.

В зале поднялся гул голосов и шепот, все стали оглядываться.

Рощин торопливо схватил колокольчик и позвонил.

– Я повторяю, обращаясь к вам, люди-братья: читайте Достоевского, учитесь у него быть гуманными! – поспешил закончить Горелов, избегая скандала, потому что поручился губернатору, что эксцессов не будет.

Раздались нестройные, жидкие аплодисменты, сквозь которые прорвались голоса:

– Аллилуйя с маслом! Ханжеское филистерство!

– Размазня! – не сдержавшись, вместе с другими крикнул Илья.

– Во имя гуманности жалейте жандармов и губернаторов! – откликнулся женский голос из задних рядов.

Послышался свист. Поднялся ропот и гул.

Рощин вскочил и настойчиво звонил в свой благозвучный серебряный колокольчик, едва слышный в поднявшемся шуме. Чтобы угомонить публику, Виктор Сергеевич с поспешностью передал слово главному врачу губернской психиатрической больницы доктору Воскресенскому.

Приземистый, широкоплечий человек со щетинистым седоватым бобриком на голове, с квадратной черной бородой и угольно-черными глазами взошёл и а кафедру, выжидая, когда успокоится шум. Рощин всё звонил.

– Господа! Милостивые государи и милостивые государыни! – несколько резким голосом, не совсем-складно заговорил наконец новый оратор. – Если мой почтенный предшественник говорил о поучительности, так сказать, гениальных трудов Федора Михайловича для судебной мысли, то мне, как врачу-психиатру, приходится со всей прямотой признать, э-э… что Федор Михайлович указал пути психопатологическому исследованию развития больной, преступной идеи от ее, так сказать, зарождения до момента пролития крови.

Горелов был известным городу адвокатом, и многие уже ранее слышали его выступления в суде. Многим он нравился, но длинная речь его уже утомила.

Доктора Воскресенского никто не знал. Говорил он нескладно, но сама-смена оратора и перемена угла зрения на Достоевского возвратила аудитории тишину и внимание.

– Нет ученого психиатра, который не подписался бы под психопатологическими, так сказать, э-э… анализами знаменитого романиста Достоевского, хотя гениальный писатель так же не был медиком, как он не был и юристом, – продолжал Воскресенский. – Однако и служебная и врачебная психиатрия преклоняются перед его великим талантом.

Великий психопатолог Достоевский умел видеть весь современный мир как грандиозную экспозицию психопатологических, так сказать, типов.

Распространенное в наши печальные дни отрицание религии влечет за собою отрицание морали и правовых норм, порождает в обществе ужасающий, разъедающий, так сказать, скепсис и, как последствие его, – шизофрению, как расщепление личности, слабоумие, иногда это влечет за собой манию величия, которая у нас называется «mania grandiosa».

– A y доктора, так сказать, mania religiosa! – насмешливо выкрикнули из рядов публики.

Оратор запнулся. Но публика строго зашикала, и Воскресенский продолжал:

– Раскольниковская больная мысль, взявшись судить ростовщицу, выводит ее из человеческой сущности в насекомую. Раскольников, вообразивший себя в припадке болезни равным Наполеону и Магомету, готов раздавить простого, смертного человека с дарованной богом бессмертной душой!

Но какие великие муки испытывает этот несчастный в моменты просветления, когда пробуждается в нем тревожная, мучительная совесть…

Оратор пристально жгучим взглядом всматривался в передние ряды сидящих, будто уличая их в чем-то.

– В наши дни, когда общество, так сказать, заболевает скепсисом, болезнью, которая разъедает души сомнением, мы должны думать о том, что всех людей надо лечить, лечить, пока болезнь не запущена, предупреждая обострения социальных болезненных симптомов, направляя мысли и чувства к успокоению и примирению с действительностью.

– При помощи отца Иоанна Кронштадского и князя Мещерского! – подсказал вызывающе голос из задних рядов.

По залу пронесся шепот. Многие оглядывались, силясь понять, кто именно выкрикнул эту реплику.

Но Воскресенский, не замечая шума, продолжал свою мысль:

– Ибо мы видим в великом произведении Достоевского, как на живом примере, видим ступенчатое развитие болезни Родиона Раскольникова.

Рядом толчков подталкивается развитие болезненной мысли. Болезнь – да, да! – болезнь углубляется и толкает несчастного на преступление. Будучи во власти болезни, как бы в бреду, он совершает это деяние…

Но вот Раскольников признается. Он покается, что нарушил непереступимую божию заповедь «не убий», понял жизнь человеческую, дарованную богом. Он пойдет на каторгу и искупит невольный, я утверждаю – невольный, болезненный грех, и это будет его выздоровлением от душевной мучительной болезни.

Учитесь у Достоевского, господа, любить ближних, будьте осторожными и братьям своим в наш болезненный век! – закончил доктор Воскресенский.

Вместе с аплодисментами опять раздались насмешливые голоса:

– Помешался на помешанных!

– Помолитесь богу о здравии доктора!

Любе и Наташе уже надоело слушать нескладную речь доктора, и они старались разглядеть, где сидят Луша, Коростелев и Сима, и досадовали, что сидят не вместе.

Рощин звякнул в звоночек. На кафедру поднимался молодой человек в студенческой форме.

– Гляди-ка, красавчик какой, – дернула Любка Наташу, – я видала его, когда с мамкой маленькая в церкву ходила…

Это был Егорушка Сафонов, сын крупного хлеботорговца. Действительно, с тринадцатилетнего гимназического возраста весь город видел его в соборной церкви, где по большим праздникам, облаченный в парчовый стихарь, со скромно опущенными ресницами, он прислуживал архиерею. На выпускном экзамене архиерей уговаривал его поступить в духовную академию и сулил ему к тридцати годам архиерейскую кафедру. Сверстники стали изводить Егорушку кличкой «ваше преосвященство», при всякой встрече просили «благословения» и довели до того, что он стал избегать появляться публично.

Теперь он проучился два курса в Московском университете и даже изведал студенческие неприятности – манежное сидение и камеру Бутырской тюрьмы. Но хлопотами богатого папаши он приехал домой, под уютный и сытый родительский кров.

Этот красавец студент едва успел появиться в городе перед гастролями Оленева. Горелов, затеявший лекцию с диспутом о Раскольникове, зажегся мыслью о том, чтобы с кафедры прозвучало слово представителя молодого поколения. Это казалось демократичным и модным.

– Миром господу помолимся-а! – пробасил кто-то в зале, когда Сафонов взошел на кафедру.

Но студента, видимо, не смутил этот голос. С особенным лучистым светом в глазах, с тонким лицом, обрамленным волнистыми волосами, стоял он на кафедре и усмехался.

– Братья и сестры! – торжественно, по-церковному произнёс он, и из глаз его брызнул нескрываемый смех. – Мы только что слышали две проповеди – смиренного служителя правосудия господина Горелова и угодника медицины господина Воскресенского.

Один проповедовал нам, что все мы с вами в душе преступники и убийцы и не на всех еще нашел подходящий стих, чтобы зарезать ближнего. Другой провозгласил нас с этой кафедры потенциальными психопатами, ещё не успевшими по-настоящему соскочить с ума, но утверждал, что всех нас пора уже немножечко полечить, – вероятно, в его подопечной больнице.

По залу пронесся шепот и смех, послышались хлопки. Виктор Сергеевич Рощин, сдерживая улыбку, тронул звоночек.

«Ишь ты! Не то что смущаться аудитории – он еще в нападение лезет, оппонент желторотый!» – с усмешкою одобрения подумал и Горелов, который не очень поверил студенту, когда тот сказал, что привык к публике.

Сафонов, стоя на кафедре, терпеливо выдержал паузу.

– Господа! Что за мерзость мы слушали?! – с неожиданным жаром воскликнул он.

Рощин решительно зазвонил.

– Господин Сафонов, – укорил Рощин, – вам кафедра предоставлена не для брани.

– Слушаюсь, господин председательствующий, – пообещал Сафонов и повернулся к публике. – Господин председатель не разрешает мне говорить резких слов. А как же нам быть не со словами, а с унизительными мыслями, которых никто из вас не остановил? Как можно их было высказывать?! Вот тут уж, позвольте, я протестую от имени аудитории, господин председательствующий, от имени публики, от вашего имени, господа! – обратился он к залу.

– Мы не давали вам права говорить от нашего имени, господин студент! – возмущенно воскликнул сидевший в первом ряду тучный и желчный товарищ прокурора Борецкий.

– И мы не даем! – закричал из задних рядов молодой и задорный голос.

– Говорите от имени соборного причта!

– Или от хлебных лабазников!

– Ну хорошо. Извините, господа. Я протестую лично ох своего имени, от имени человека, который считает, что бог не создал людей – ни всех с готовностью спятить, ни всех со способностью убивать старушек. Я считаю, что люди, простые, нормальные люди, более совершенные существа, чем сборище убийц и сумасшедших…

Первым зааплодировал Коростелев, за ним захлопали с разных сторон азартно и дружно, по-молодому.

– Вот видите, господа! – улыбнулся оратор. – А я ведь именно это хотел сказать от вашего имени, а вы крикнули, что не даете мне права…

– Даём! Даём право!

Рощин встал и затрезвонил в звонок.

– Господа! Если будет беспорядок, я вынужден буду лишить молодого оратора слова, – строго сказал он.

В зале притихло. Рощин взглянул на часы и жестом просил оратора продолжать.

Сафонов заговорил, подогретый и подбодренный аудиторией:

– Если «Преступление и наказание» означает то, что господа мои предшественники здесь говорили, то это отвратительное произведение, это голос безнравственной души. Эти господа – хотели или не хотели – лишили роман Достоевского его моральной основы!

– Помилуйте, молодой человек, как же так?! – не удержался Воскресенский.

– Ведь разговор в трактире, который слышит Раскольников, если вы, господин доктор, помните, идет о том, что бы убить ростовщицу для того; чтобы ее богатства, лежащие втуне, раздать погибающим от нужды беднякам, – неторопливо и раздельно сказал Сафонов, обратись к Воскресенскому. – Об этом шел разговор в трактире. О благе ближних! О праве убийства ради блага людей! Но Родион Раскольников об этой «мелочи» позабыл. Раскольников пошел по пути убийства без цели, чтобы, так сказать, из любознательности к собственной персоне испытать, годится ли он в профессиональные палачи. Потешу он и мучится, что он стал просто обыкновенным убийцей. Вот ведь о чем говорил Достоевский!

– Верно! – выкрикнули из публики.

– Достоевский много раз в своих произведениях ставит вопрос о моральном праве на, так сказать, целесообразное убийство. Вспомним в «Братьях Карамазовых» – Иван говорил Алеше о моральной возможности замучить всего одного ребеночка во имя всеобщего блага.

Во имя всеобщего блага! – значительно подчеркнул Сафонов, понимая, что овладел вниманием аудитории.

В зале поднялся едва слышный шепот, как шелест листьев от почти незаметного ветерка. Взволнованные слушатели не выдержали, чтобы не поделиться впечатлением.

– Вот ведь о чем мучительно всю свою жизнь ставил вопрос Достоевский! Это вопрос философский, глубокий, этически-правовой для всего человечества, – убеждённо продолжал студент. – Разве любое государство не убивает тысячи невинных жертв для того, что оно считает всеобщим благом?! Сколько негритянских и индейских «младенчиков» замучивается ради блага так называемой американской цивилизации! Сколько «невинных младенчиков» Трансвааля погибли и сию минуту еще погибают ради «общего блага» Великобритании, как его понимает правительство Великобритании! Сколько невинных младенчиков Китая погибли ради благополучия христианского миссионерства и проникновения западного капитала в Срединную империю! Да что говорить… – Сафонов сам волновался. – Вы скажете, что презираете американских рабовладельцев, английских палачей Трансвааля и всех тех сильных, кто убивает слабого?

Прокурор убивает преступника, как он считает, ради всеобщего блага, но никто никогда не считает прокуроров героями. Палач – это рука прокурора, но его презирают, им брезгуют.

В публике снова вспыхнули аплодисменты, но Рощин строго взялся за звонок, и все во мгновение стихло.

– Господин председатель, прекратите эту политическую демагогию! – выкрикнул в тишине товарищ прокурора.

– Арсений Борисович, вы ошибаетесь. Спор идет о психологии. И философии, – несколько волнуясь, возразил ему Рощин. – Я не слышал политической темы.

– Охранителей трона – прокуроров и палачей – зацепили! – вдруг громко пояснил Илья. Луша, сидевшая рядом с Коростелевым, вся сжалась, узнав его голос, и не смогла оглянуться. Полицмейстер поднялся из первого ряда и, ступая на цыпочках, быстро пошел к выходу, звеня шпорами.

– Солдат тоже идет за общее благо страны, как он его понимает, и солдат убивает людей. Он тоже убийца, – после паузы спокойно продолжал Сафонов. – Но солдата все уважают. Потому что, идя на убийство, отнимая чужую жизнь, солдат отдает и свою жизнь, отдает бескорыстно свою жизнь за общее благо, как он его понимает.

Значит, вопрос не в сумасшествии, не в преступности, не в нарушении божьей заповеди «не убий», которую человечество нарушает всегда. Даже страшно подумать: ведь кого-нибудь убивают ежеминутно. И не многие из убийц раскаиваются и мучаются, как Родион Раскольников.

Однако же когда у Достоевского в «Братьях Карамазовых» поднимается речь о ребеночке, мучительная смерть которого принесла бы всеобщее счастье, то Алеша и Иван взаимно согласны, что они не дерзнули бы купить общее счастье этой ценой. Почему? Да потому, господа, что они не солдаты. Потому, что ради всеобщего блага все карамазовское отродье никогда не шевельнуло бы пальцем! Он и не в состоянии, неспособны поставить самих себя рядом, с этим ребеночком и принять мучительную смерть вместе, с ним.

– А вы способны? – с явной насмешкой перебил оратора Горелоз.

– Я вас не спрашивал, милостивый государь, – с достоинством ответил студент, – всегда ли вы лично сожалеете господ вышестоящих, когда они, обливаясь слезами, страдают, совершая свой «долг» в отношении ниже стоящих…

Зал словно взорвало аплодисментами. Рощин настойчиво звонил.

– Господин Горелов, господин Сафонов! Господа, прошу не переходить на личности, – сказал Рощин, получив из публики записку и беспокойно пробегая ее взглядом.

– Достоевский показывает, – продолжал Сафонов, – как в современном обществе гибнут невинные люди без пользы. Общество губит их, убивает без всякой целесообразности, и потому оно, наше общество в целом, сам наш общественный строй является морально преступным. Раздавленные, растоптанные Мармеладовы, Раскольниковы, которых оно толкает на каторгу, униженные Сони, гибнущие Илюшечки – вот вам нарисованная Достоевским картина общества!

Рощин ещё раз прочитал записку, нахмурился, озабоченно провел по лицу ладонью и, кому-то в первых рядах согласно кивнув головой, позвонил.

– Господин Сафонов, ваше время уже истекло, – объявил он.

– Я заканчиваю, – заторопился студент. – Итак, господа, нам нужно учиться по Достоевскому, который гениально видит и нам показывает, как в нашем обществе гибнут люди, но нам нельзя учиться у Достоевского, который беспомощно разводит руками и что-то невнятно бормочет о любви и о мещанском примирении с этой гибелью. Мы больше не смеем мириться с мучительной и бесцельной, гибелью членов общества, людей, погибающих бессмысленно и бесплодно. Мы должны, должны искать выход! – страстно воскликнул Сафонов.

– Какой же вы разумеете выход? – вызывающе громко спросил помощник прокурора.

– «Ищите и обрящете» – так говорил Христос! – ловко ответил студент, уже сходя с кафедры.

Публика с шумом, с аплодисментами, с гулом и говором хлынула из зала. Слушать заключение Горелова почти никто не остался, несмотря на настойчивые призывы председательского звонка.

Обмахиваясь от духоты шляпой, Коростелев разыскал в толпе Илью и вложил ему в руку свою шляпу.

– Наденьте, – шепнул он, – у входа, говорят, шпики. Дайте сюда ваш картуз.

Он ловко и неприметно завернул картуз в газету и взял под руку Симочку.

У освещенного шипучим газовым фонарем входа в зал сгрудились городовые, пристав и полицмейстер. Должно быть, шум в зале настроил их на ожидание уличной демонстрации. Городовые сдерживали толпу, давая время уже вышедшим разойтись.

Кого-то в студенческой фуражке все-таки задержали. Было слышно, как он спорил с приставом.

С пяток подозрительных штатских толкалось возле полиции под кустами сирени у фонаря.

– Не задерживайтесь, господа, проходите! Проходите, господа, проходите! – подчеркнуто вежливо твердили помощники пристава, стоявшие на дорожке.

У выхода из городского сада Луша нагнала в толпе Илью.

– Сумасшедший! – шепнула Луша, положив свою руку на его локоть.

Они дождались поодаль Любу и Наташу и, взявшись под руки, пошли домой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю