355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Цвейг » Вчерашний мир. Воспоминания европейца » Текст книги (страница 36)
Вчерашний мир. Воспоминания европейца
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:51

Текст книги "Вчерашний мир. Воспоминания европейца"


Автор книги: Стефан Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)

Она была дочерью ленинградского профессора, замечательного лингвиста и замечательного педагога, моего наставника и друга Владимира Михайловича Павлова. Должность преподавателя английского языка она заняла не без моей рекомендации. Интеллигентная, умная женщина; но, видно, не настолько умная или сверх всякой меры легкомысленная, ибо она не скрывала, что регулярно читала запрещенный самиздат. Почитывал эту литературу и я, но из понятных соображений этого не афишировал. Она, как я уже сказал, была менее осторожна: иногда приносила такие журналы или книги с собой в училище, иногда давала почитать некоторым коллегам по секции, которым доверяла.

Детали мне сейчас уже не восстановить, но на моем рабочем столе на кафедре вдруг появились открытыми для общего обозрения три журнала «Континент» с «ГУЛАГом» Александра Солженицына. Последовал очень неприятный разговор, и, разумеется, мне было невозможно доказать, что журналы эти кто-то, кто давно подобного случая ждал, просто положил на мой стол.

К этому времени в училище произошла существенная перемена. Офицеры, которые относились ко мне нормально (адмирал, принимавший меня на работу, или благоволивший ко мне начальник политотдела К.), ушли в отставку и были заменены другими офицерами, не только стиль поведения которых был гораздо жестче, но которые к тому же были заражены бациллой антисемитизма и не могли понять, как вообще стало возможным назначить на должность доцента в училище – в военно-морском учебном заведении – беспартийного еврея. Примерно так же, как я в свое время, восемь лет тому назад, только по прямо противоположным причинам.

Началась хорошо знакомая мне еще со студенческих лет обработка – от уговоров до угроз. Разговор в первую очередь вел начальник Первого отдела училища Борис Григорьевич Г., который не преминул спросить, с какой это стати мы так широко разгулялись в «Астории». Каким образом ему об этом стало известно, я, разумеется, не спросил. В первую очередь Бориса Григорьевича и его начальников интересовал круг моего общения вне училища. Все мои друзья, знакомые, наставник. Например, профессор Владимир Михайлович Павлов, чью дочь я, собственно, и привел в училище; профессор Павлов, мой друг и наставник, который во время войны попал в плен и какое-то время находился в лагере в Германии, что по тогдашним – советским – меркам было обстоятельством весьма и весьма отягчающим. И вдруг разговор перешел на темы медицинские. Мой приятель Володя Михайлов, когда-то подаривший мне карманное издание «Вчерашнего мира» Стефана Цвейга и за эти годы ставший доцентом филологического факультета Ленинградского университета имени Жданова, – они назвали его гомосексуалистом, что, возможно, и соответствовало действительности. Но, по моему мнению, это касалось только его одного и уж никак не официальных государственных органов. Но и тут я снова ошибся.

Я ощутил довольно скоро, что оба чекиста хотели бы создать из всей этой истории с Солженицыным большое дело, чтобы – как они это себе вообразили – проникнуть по возможности на всю ленинградскую самиздатовскую сцену. И конечно, я и сегодня уверен, что каждый из них думал о своей карьере, о следующей звезде на погонах. Но даже если отвлечься от того, что, кроме подсунутого мне самиздата, каких-то особых диссидентских контактов у меня все же не было, я между тем (что касается подобных душещипательных бесед) был уже дитя обжегшееся, и запугать меня более или менее открыто высказанными возможными неприятными последствиями было не так-то просто. И на этот раз я решительно отверг всякую возможность сотрудничества с ГБ, хотя и понимал прекрасно, что тем самым подвожу свою деятельность в училище к завершающему этапу.

И хотя в соответствии с обычной практикой увольнения было совсем не обязательно ломать комедию, на кафедру явилась комиссия, которая установила мои так называемые профессиональные недостатки, чтобы избавиться от меня корректным образом. Так, мне указали, к примеру, что мои знания о достижениях коммунизма и об истории КПСС совсем недостаточны, что я мало что мог сообщить комиссии и о проблемных вопросах XXV съезда КПСС (что было чистой правдой, поскольку моей специальностью был немецкий язык, благодаря которому мне, собственно, и дали должность). И таким образом, меня уволили посреди учебного года, да еще с волчьим билетом – весьма и весьма незавидной характеристикой, которая, куда бы я ни подавал позднее документы, играла свою отрицательную роль.

Для любой государственной организации (а других тогда не имелось) я был отмечен огненным тавром как еврей и политически неблагонадежный, что на жаргоне партийных бюрократов обычно было одно и то же. И на душе у меня было так, что слово «еврей», проштампованное в моем паспорте, перемещалось также и на мой лоб, когда я в поисках работы входил в тот или иной отдел кадров и предъявлял свои бумаги. Стоило мне переступить порог – и чудесным образом секунду тому назад вакантное место оказывалось вдруг занятым. И опять я стоял на улице, завися от не очень-то роскошного оклада моей жены, который ей давала должность инженера-химика, и от нечастой финансовой помощи моей семьи, где каждый: будь то мои родители, родители жены или мой брат – отрывал от себя. И меньше всего я мог предвидеть, что подобное удручающее состояние растянется на целых три года.

Я многое пытался делать в эти три года, но едва мог переступить через временные, часто плохо оплачиваемые побочные занятия, которые подчас становились основными. Так, благодаря хорошему ко мне отношению со стороны руководителя иностранной комиссии ленинградского Союза писателей Евгения Бранского я время от времени сопровождал писателей ГДР, синхронно переводил на всякого рода международных конференциях и переводил разные тексты для художественных альбомов в издательстве «Аврора». Мое сотрудничество с журналом «Нева» после прихода нового главного редактора тоже подошло к концу.

Утешение и чувство, что делаешь разумную и важную работу, давало мне в это время, кроме готовых помочь людей, прежде всего снова интенсивное занятие переводом цвейговского «Вчерашнего мира». Быть может, я купался в обманчивой иллюзии, что с помощью этой работы (когда я ее завершу) я не только поправлю свое материальное положение, но наконец получу какое-то признание и смогу стать одним из профессиональных переводчиков. Друзья и наставники – профессора, мои старые учителя, такие как Вейцман, Адмони, а теперь и Кривцов, которому я показывал переведенные главы, – поддерживали меня в этой моей надежде. Возможно, потому, что знали по собственному опыту, как важно было иметь в моем, отнюдь не простом, положении каждодневное задание. О борьбе, в которую я ввязался с цвейговской книгой (а это стало буквально упорно ведущейся борьбой, которой предстояло продлиться еще два десятилетия), у меня, пожалуй, было тогда лишь весьма смутное представление. Что меня поддерживало и что при всех технических проблемах, которые нагромождались при дальнейшем переводе книги, не давало отчаяться и отказаться, так это старая одержимость, которая охватила меня еще во время первого чтения «Вчерашнего мира», убежденность, что и эта книга Стефана Цвейга должна обязательно попасть в руки советских читателей – и среди них прежде всего евреев – и что я один был тем, кто мог этому способствовать.

Звездные часы с препятствиями

Я уже рассказал о том, как в 1962 году и еще несколько раз в последующие годы пытался привлечь внимание московского издательства «Прогресс» к последней книге Стефана Цвейга «Вчерашний мир» и как все мои попытки (а к заявкам я прилагал довольно пространные, наиболее удачные, с моей точки зрения, переводы отдельных фрагментов этой замечательной книги) заканчивались ничем, разбивались об идеологическую инертность издательских чинов. Но я не сдавался и не сидел сложа руки, хотя работа над переводом книги все чаще и чаще прерывалась, с одной стороны, из-за моих постоянных сомнений в собственном переводческом мастерстве, а с другой – потому что приходилось попутно (и это «попутно» мыслится отнюдь не иронично) бороться за выживание, то есть хоть что-то зарабатывать на жизнь.

Иногда, конечно, выдавались и звездные часы, когда никто и ничто не мешало мне заняться цвейговским текстом. Так, мне помнится лето на даче под Ленинградом. Освободившись от всяких забот повседневности, я работал над переводом с тем же светлым и радостным чувством, которое испытал однажды при первом прочтении последней книги Стефана Цвейга. Для перевода я выбрал главу «Город вечной юности – Париж», и еще и сегодня помню, как легко и плавно продвигалась моя работа. Однако, как это бывает в литературном труде, такие легкость и плавность являются одновременно и сигналом тревоги. Я начал ощущать, что без особых усилий на русский переводятся, так сказать, общие места. Но там, где речь шла о главном, о сердцевине, там, где мастерство Стефана Цвейга высвечивалось особенно ярко, – именно там вдохновение и интуиция меня подводили.

Быть может, только в те дни я впервые осознал, какой, собственно, целью я задался, и понял, что истинное искусство литературного перевода (если не принимать во внимание чистое ремесло) начинается там, где переводчик в состоянии сродниться с переводимым им произведением всеми фибрами своей души, и тогда, когда в нем возникает потребность именно это творение – а не просто текст! – написать на своем языке. Я все более отчетливо осознавал, что, не обладая ни мировым опытом Цвейга, ни его панорамным ви`дением, смогу передать дух его книги лишь отчасти. Не знаю, чего здесь было больше – упрямства или желания определить границы моей тогдашней переводческой квалификации. Во всяком случае, одно, как казалось мне, постепенно удается все больше и больше: проникнуться интонацией, ритмом, тональностью и темпом цвейговского языка, что в искусстве литературного перевода исключительно важно.

Во многих прозаических произведениях Цвейга (как это я понимаю сегодня) можно говорить об определенном симфонизме, и, несомненно, это относится и к «Вчерашнему миру». Лейтмотивы, задевающие читателя за живое, его будоражащие, развиваются почти неощутимо, и – вдруг! – в точно обозначенном автором месте эти лейтмотивы сливаются в один бурный поток, достигают кульминации, упрочивают основную идею произведения и продвигают все дальше и дальше сюжет. Эта основная идея последней книги Стефана Цвейга, несомненно, еврейская тема.

Конечно, при переводе этой главы я все еще допускал промахи, случайные (а возможно, и вынужденные) погрешности, связанные с моей тогдашней неосведомленностью и недостаточными знаниями. Но чем чаще при переводе я сталкивался с трудностями, тем больше я воспламенялся. Я уже говорил о моей одержимости. Эта неукротимость питала, быть может, во мне сознание того, что в конце концов мне все равно удастся проложить этой книге путь к ее русскому звездному часу. И замечательным примером в этом смысле был для меня сам Стефан Цвейг, блистательнейший переводчик, которого только можно себе вообразить. «Его „Вчерашний мир“, – говорил я себе, – и на русском языке должен иметь неповторимую цвейговскую интонацию, иначе все усилия напрасны». Используя свою старую заявку, я предпринял явно еще несовершенную попытку изложить свои мысли о книге Стефана Цвейга в небольшой статье для журнала, надеясь хотя бы отчасти познакомить русского читателя с этим его последним произведением.

Но эта статья так и осталась лежать в ящике моего письменного стола. И хотя с тех пор прошли десятилетия, я хочу привести ее в том же самом виде, потому что при всем несовершенстве этой статьи она достаточно наглядно передает мой тогдашний взгляд на Стефана Цвейга и его книгу воспоминаний. Последний абзац я десятилетия спустя написал в Вене.

«„Вчерашний мир“, – писал я, – последняя книга Стефана Цвейга, и она преисполнена мучительной тревогой о судьбах культуры и о будущем человечества. Она была написана в роковые годы, когда Европа подверглась нашествию германского фашизма, когда гитлеровские полчища оккупировали Париж и свои алчные взгляды бросали на Москву. „Вчерашний мир“ – это прежде всего книга-прощание. Последний раз оглядывается Стефан Цвейг на величественное здание европейской культуры, которое германскими фашистами было обречено на снос. Еще раз в его памяти всплывают творцы этой культуры, название книг, городов и улиц, счастливые и трагические события, из которых складывается история двадцатого столетия. В этой книге есть люди, о которых Стефан Цвейг говорит с нескрываемым энтузиазмом и любовью, нисколько не скрывая, что гордится знакомством и дружбой с ними: Максим Горький, Ромен Роллан, Райнер Мария Рильке, Анатолий Луначарский, Рихард Штраус, Зигмунд Фрейд. Но все это он не просто вспоминает – его книга вместе с тем беспощадно аналитична и правдива. Она задумана как исповедь, кредо сына своего столетия. События его личной жизни погружены в прожитую и пережитую историю, и таким образом в судьбе писателя отражаются судьбы его поколения.

„Против своей воли, – пишет Цвейг в предисловии к своим воспоминаниям, – я стал свидетелем ужасающего поражения разума и дичайшего за всю историю триумфа жестокости; никогда еще – я отмечаю это отнюдь не с гордостью, а со стыдом – ни одно поколение не претерпевало такого морального падения и с такой духовной высоты, как наше. За краткий срок, пока у меня пробилась и поседела борода, за эти полстолетия, произошло больше существенных преобразований и перемен, чем обычно за десять человеческих жизней, и это чувствует каждый из нас, – невероятно много! <…> Мы же, кому сегодня шестьдесят лет и кому, возможно, суждено еще сколько-то прожить, – чего мы только не видели, не выстрадали, чего не пережили! Мы пролистали каталог всех мыслимых катастроф от корки до корки – и все еще не дошли до последней страницы“».

С научной точностью и пафосом художника Стефан Цвейг исследует причины и подоплеку этой катастрофы, подвергает анализу характеры тех или иных действующих лиц, историю гибели европейской Атлантиды. Его книга обращена к людям, которые переживут Вторую мировую войну и выстоят перед фашизмом, которые будут жить в послевоенное время – без ночных бомбардировок, без массовых расстрелов, без концентрационных лагерей. Цвейг писал свою книгу как завещание, в котором своим будущим читателям заповедовал богатство европейского гуманизма, ибо вера в конечную победу разума и добра его никогда не покидала.

«И вопреки всему тому, что каждый день мне приходится слышать, всему, что и сам я, и мои многочисленные друзья по несчастью познали путем унижений и испытаний, я не могу до конца отречься от идеалов моей юности, от веры, что когда-нибудь опять, несмотря ни на что, настанет светлый день. Даже в бездне ужаса, из которой мы выбираемся ощупью, впотьмах, с растерянной и измученной душой, я снова и снова подымаю глаза к тем звездам, которые светили над моим детством, и утешаюсь унаследованной от предков верой, что этот кошмар когда-нибудь окажется лишь сбоем в вечном движении Вперед и Вперед» – так писал Стефан Цвейг. Что касается его самого, он покорился судьбе. Он больше не верил, что доживет до победы здравого смысла, и в своей бразильской эмиграции после написания книги воспоминаний в феврале 1942 года вместе с женой добровольно ушел из жизни.

«Вчерашнему миру», названному Томасом Манном великой книгой, потребовались еще годы, прежде чем она достигла немецких читателей. Путь этой книги к русскому читателю оказался гораздо сложнее и занял в общей сложности пять десятилетий. Она многократно изувечивалась советской цензурой, а ее публикация все время откладывалась под всякими курьезными предлогами типа «сейчас у нас плохо с бумагой». Что правда, то правда. Откуда было взяться бумаге в такой крохотной, без всяких тебе лесов, стране? А немногие еще оставшиеся деревья перерабатывать в бумагу для публикации одиозных воспоминаний пусть даже всемирно известного, но явно упаднического западного писателя – это уж вообще ни в какие ворота не лезет. Откуда брались такие «веские» доводы, я понял гораздо позже, когда годы спустя готовился к докладу о Стефане Цвейге в посткоммунистической России. Я просматривал различные советские энциклопедии.

Снова, как и водится в воспоминаниях, отвлекаюсь и привожу мой доклад, прочитанный в Зальцбурге на конгрессе, посвященном Цвейгу, в тысяча девятьсот девяносто пятом году, – «Стефан Цвейг в посткоммунистической России»:

«Готовясь к докладу, я не мог не справиться в различных советских энциклопедиях, что там писали о Цвейге в течение полувека. Из первой, шестидесятитомной „Советской энциклопедии“ (годы публикации: 1926–1947) мы узнаем (том 60, 1934 год), что Стефан Цвейг находился под сильнейшим влиянием фрейдовской концепции, что человеческое и социальное поведение он приписывал исключительно биологическому комплексу преимущественно сексуального характера, а себя воспринимал как продолжателя Ф. М. Достоевского, которого объявлял величайшим писателем Нового времени. По всем этим причинам, просвещает нас автор этой статьи Ф. Риза-Заде, Стефан Цвейг не мог, естественно, добиться ни широкого социального обобщения, ни сколько-нибудь существенной идейной глубины. Он не смог осознать истинные исторические процессы. Это, утверждает Риза-Заде, максимально явно видно на примере романа „Жозеф Фуше“, в котором великие события Французской революции предстают в искаженном виде, и романа-биографии „Мария Антуанетта“, представляющего собой апологию казненной королевы. То есть, „несмотря на свою позицию радикально настроенного мелкобуржуазного интеллигента, Стефан Цвейг в его творчестве является примером крайней идейной ограниченности и склонности к декадентской проблематике, что лишний раз подтверждает упадок буржуазной культуры наших дней и невозможность вызревания большого идеологически полноценного искусства на ее основе“.

Анонимная статья в сорок шестом томе (1957 год) второго издания энциклопедии не столь обширна. И тем не менее советский человек узнавал из нее, что Стефан Цвейг не мог „преодолеть ни элементы субъективизма, ни влияние Зигмунда Фрейда“. А потому его произведения об Эмиле Верхарне, Поле Верлене, о Бальзаке, Диккенсе и Достоевском проникнуты индивидуализмом и идеализмом. Такие произведения, как „Мария Антуанетта“ и „Вчерашний мир“, вообще не упоминаются: на русском языке их не было, а стало быть, они вообще не существовали.

В „Большой советской энциклопедии“ (третье издание, тридцать томов), 1978 год, том 28, нелюбимая французская королева австрийского происхождения Мария Антуанетта опять-таки не упоминается. Зато сказано о „Вчерашнем мире“ и советскому читателю объясняется, почему самоубийство Стефана Цвейга было делом неизбежным: „…его абстрактные гуманистические воззрения не были способны задержать и преодолеть кризис, который давно назревал в его творчестве и его мировоззрении“.

В „Краткой литературной энциклопедии“ 1962–1978 годов, в девятом томе (1972 год), автор статьи о Стефане Цвейге М. Рудницкий предостерегает советского читателя от „небрежения Стефаном Цвейгом общественных прослоек“, от склонности Стефана Цвейга отождествлять историю и культуру, от его поверхностного рассмотрения развития общества как простой борьбы гуманизма против реакции, от его идеализирования роли личности в истории. Но прежде всего он упрекал Стефана Цвейга за то, что тот держался подальше от политики, отрицал революционные методы преобразования общества и ошибался в определении действующих сил внутри общественной эволюции. А оценку социальной действительности Стефаном Цвейгом он назвал наивной.

„Театральная энциклопедия“ (том пятый, 1980 год) лишь перечисляет – то ли от недостатка места, то ли времена изменились – те произведения Стефана Цвейга, которые к тому времени были поставлены на сцене, и лишь замечает, что в этих пьесах ощутимы элементы идеализма и декадентская проблематика.

Произведениям Стефана Цвейга посвящали советские литературные критики много страниц своих исследований (статей и диссертаций), но прежде всего очень много предисловий, чтобы советский читатель мог „правильно“ (то есть по-марксистски) читать Стефана Цвейга. Так, уже первое, двенадцатитомное издание произведений Стефана Цвейга (издательство „Время“, 1927–1932 годы) содержит несколько подобных предисловий. В первом томе мы находим хотя и короткое, но очень впечатляющее и положительное вступительное слово ни больше ни меньше как Максима Горького, который подчеркивал, что (так кажется ему) до Стефана Цвейга еще никто не писал со столь глубоким чувством, с таким пониманием, с таким необычайным состраданием к человеку и с подобным уважением к женщине. Любовь, по мнению Горького, – главная и основная тема его произведений.

Этот тон вступлений в названном издании издательства „Время“ уже через короткое время меняется. Так, В. А. Десницкий в своем вступительном слове к русскому изданию седьмого тома („Три мастера“) направляет внимание русского читателя прежде всего на тот факт, что Стефан Цвейг, находясь под воздействием Мережковского и Розанова, превратил творчество Достоевского в легенду; то есть под влиянием писателей, которые произведения Достоевского, как и всю художественную литературу, рассматривали сквозь философскую призму мистицизма, пренебрегая целями борьбы за надвигающуюся социальную революцию. В девятом томе (1931 год) академик Десницкий упрекает Стефана Цвейга в том, что в его произведениях отсутствует движение масс, классовая борьба… В десятом томе (1932 год) Анатолий Луначарский утверждает, что в произведениях Стефана Цвейга о Гёльдерлине не может быть никакого научного решения соответствующей проблематики, потому что значение этой проблематики может быть ясно лишь марксистам, к коим Стефана Цвейга, воистину, никак невозможно причислить… В одиннадцатом томе (1932 год!) тем же упомянутым Десницким Стефан Цвейг подвергается уже весьма сомнительным оценкам, как то: „Суждения Стефана Цвейга реакционны“, „Стефан Цвейг – мелкобуржуазный анархический индивидуалист и типичный представитель буржуазного упадничества в эпоху империализма“.

После этого первого ленинградского издания выходили во всех уголках огромной страны десятки и сотни изданий произведений Стефана Цвейга. И разумеется, не только на русском языке. Его произведения издавались тиражами в среднем от двухсот до пятисот тысяч экземпляров (и это в течение семи десятилетий!), и каждое следующее издание снабжалось новыми вступительными словами и предисловиями, потому что новым поколениям советских людей надлежало понимать произведения Стефана Цвейга еще более глубоко, более марксистски, чем предшествующим.

Кроме уже упомянутых „сомнительных свойств“ австрийского писателя, советcкий читатель узнал также (1938–1988 годы), что Стефан Цвейг был художником-индивидуалистом, стоявшим вне классов, но тем не менее артикулировавшим настроение мелкобуржуазной интеллигенции, которая всегда нерешительна, и колеблется, и никак не может определиться перед лицом суровой действительности. И далее: „Стефан Цвейг – представитель загнивающей буржуазии капиталистического Запада; Стефан Цвейг не понимает жизнь общества как напряженную классовую борьбу и является мелкобуржуазным декадентствующим индивидуалистом“. И каждый марксистский критик умалчивал все семьдесят лет о том, что объединяло „немарксистского“ Стефана Цвейга с „марксистским“ Карлом Марксом, – общее еврейское происхождение.

Типичный пример марксистской критики Стефана Цвейга – обширное вступительное слово Сучкова к двухтомному изданию произведений Стефана Цвейга (Москва, 1956 год). Духовная драма Стефана Цвейга, пишет Сучков, „была отражением крушения идей буржуазного либерализма, чьи характерные черты определяли общественное мировоззрение писателя“. Понятия типа „буржуазный гуманист“, „буржуазный писатель“, „буржуазный интеллигент“ Сучков считает достаточными для его классификации, и, по его мнению, эти понятия четко объясняют ошибки и заблуждения Стефана Цвейга. В его предисловии постоянно находим обороты типа „Цвейг не понял“, „Цвейг не смог уяснить себе“, „Цвейг не воспринял“ и тому подобные. По Сучкову, Стефан Цвейг хотя и видел бесчеловечный характер капиталистического общества, но не нашел в себе силы порвать со средой, которая его взрастила, и до конца своих дней он оставался во власти буржуазной идеологии. Следует ли выразить благодарность Сучкову за то, что он умолчал, что эта среда была не только буржуазной, но еще и еврейской? Иначе в Советском Союзе тысяча девятьсот шестьдесят третьего года Стефана Цвейга – „этот болезненно кричащий цветок упаднического искусства“ – окончательно приговорили бы к смерти, то есть к умолчанию.

Печатались все новые и новые издания его произведений, и всякий раз спрос превышал предложение. И хотя в витринах некоторых магазинов старой книги можно было видеть книги этого мелкобуржуазного индивидуалистски-идеалистски анархистского немарксиста Стефана Цвейга, но для видевшего их они по причине высокой цены на издания издательства „Время“ (1927–1932 годы) были недосягаемы. И с теми же литературными потемкинскими деревнями советский гражданин сталкивался и в более поздних изданиях полного собрания сочинений Стефана Цвейга, которые можно было заполучить лишь путем подписки, а для подписки требовались соответствующие связи и знакомства.

Лишь один-единственный раз предложение цвейговских произведений превысило спрос (совсем на короткое время) – после распада Советского Союза. Люди больше не читали. Еще в 1989 году в витринах „Дома книги“ на Невском проспекте стояли замечательно оформленные издания русских классиков и классиков иностранной литературы. Их можно было разглядывать и даже подписаться на них. Но уже в 1992 году эти витрины были пусты: предлагалось лишь примитивное, тривиальное чтиво. А в одном запыленном углу витрины, словно мене текел, лежала книга Стефана Цвейга „Нетерпение сердца“ московского издательства „Прогресс“, на которую никто не обращал внимания.

Всякий раз, когда я проходил мимо витрины, у меня сжималось сердце и германист во мне вспоминал знаменитые стихи Генриха Гейне из поэмы „Германия. Зимняя сказка“, в которых надо было заменить лишь одно-единственное слово (название страны), чтобы найти точное выражение своему чувству: „Думаю о России на грядущий сон, // И у меня пропадает сон“. Еще и потому, что вспоминал о читательском эхе после опубликования нескольких глав из „Вчерашнего мира“ в журнале „Нева“ в 1972 году.

Публикация всего нескольких глав из последней книги „мелкобуржуазно-поверхностного“ автора из Австрии вызвала к жизни целый поток писем в редакцию журнала „Нева“ со всех уголков страны. Именно тогда у меня возник навязчивый вопрос (впервые столь ясно), простенький, незамысловатый вопрос. Как это – почему? как объяснить? – что именно этот, в сотнях критических статей характеризовавшийся как упаднически декадентский представитель буржуазии, этот хотя и рекомендуемый Луначарским и Фединым, однако же тем не менее „декадентский“ писатель – не говоря уже о его еврейском происхождении – был столь популярен повсюду в гигантском Советском Союзе и таковым и остался именно среди абсолютно немелкобуржуазных, неупаднических, недекадентских и нееврейских строителей социализма в сталинском государстве? В его книгах, очевидно, должно было быть нечто, что притягивало советских людей; его книги, вероятно, пробуждали нечто особенное в душах и мозгах жителей аморального, жестокого и лицемерного государства. В процессе подобных размышлений непременно приходишь к теме русской души. Она что, была ему как-то знакома? Обратимся к Стефану Цвейгу:

„Впервые ехал я по русской земле, и – странное дело – она не казалась мне чужой. Все было удивительно знакомо – тихая грусть широкой пустынной степи, избушки, городки, высокие колокольни с луковичными завершениями, бородатые мужики – каждый не то крестьянин, не то пророк, – улыбавшиеся нам открыто и добродушно, женщины в пестрых платках и белых фартуках, торговавшие квасом, яйцами и огурцами. Откуда я знал все это? Исключительно благодаря замечательной русской литературе – по произведениям Толстого, Достоевского, Аксакова, Горького, которые столь правдиво изобразили «жизнь народа». Мне казалось, хотя я и не знал языка, что понимаю то, что говорят… люди…“

Чувствовали ли русские читатели эту осведомленность Стефана Цвейга, его близость русской душе? Воспринимали ли, замечали ли в его произведениях его особую „русскость“? Соответствовали ли поступки и внутренний мир героев его новелл и романов внутреннему состоянию русских людей, их качествам и особенно – их менталитету? Многие его герои переживают трагедии. Среди них есть много грешников; беспокойные, мечущиеся характеры и души; запутавшиеся, потерянные люди. И многие из них идеалисты. И русский человек – скорее идеалист, чем материалист. За друга, женщину, приятное общество русский человек может внезапно, как это изображает Достоевский, растратить весь свой капитал: разбазарить, пропить, промотать, просто раздать. И все время он в поиске правды. Русский человек склонен к азартной игре, к риску. Душу его постоянно гложет неизбывная метафизическая трансцендентная тоска, торжественно объявленная в русской беллетристике „мировой скорбью“. Но так же и он, русский человек, живет, как многие герои Стефана Цвейга: не столько рассудком, сколько чувствами, душой.

Стефан Цвейг увидел (прежде всего в произведениях Достоевского) зияющие бездны жизни, угрюмое существование людей, страдающих от нужды и жестокости своих близких, бедственное положение и убожество будничной жизни, падение и гибель чистых душ – жертв алчности и эгоизма. И он искал исторические и психологические истоки русского человека, объяснение его способности страдать и сострадать. Стефан Цвейг понимал, что русский человек, как его любимый писатель Достоевский, искал собственный путь спасения человечества. Познать себя, терпеть, смирить гордыню, но также и бунтовать между Христом и социализмом.

Душа советского человека, стонавшая под сталинским сапогом, очевидно, жаждала чего-то, что находила именно в произведениях австрийца Стефана Цвейга. Обратимся еще раз к последней книге Стефана Цвейга, а именно к тому месту из „Вчерашнего мира“, в котором выражен, так сказать, „нерв“, кредо творчества Стефана Цвейга: „Летом 1905 или 1906 года я написал пьесу; как того и требовал дух времени, это была стихотворная драма, и притом в античном стиле. Называлась она «Терсит». <…>…в этой драме сказалась уже определенная черта моего душевного склада – никогда не принимать сторону так называемых «героев» и всегда находить трагическое только в побежденном. Поверженный судьбой – вот кто привлекает меня в моих новеллах, а в биографиях – образ того, чья правота торжествует не в реальном пространстве успеха, а лишь в нравственном смысле: Эразм, а не Лютер, Мария Стюарт, а не Елизавета, Кастельо, а не Кальвин; вот и тогда я тоже взял в герои не Ахилла, а ничтожнейшего из его противников – Терсита, предпочел страдающего человека тому, чья сила и воля причиняют страдания другим“.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю