355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Цвейг » Вчерашний мир. Воспоминания европейца » Текст книги (страница 29)
Вчерашний мир. Воспоминания европейца
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:51

Текст книги "Вчерашний мир. Воспоминания европейца"


Автор книги: Стефан Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 42 страниц)

Надо ли говорить, что выступления папы имели огромный успех, какой нам с братом не снился? Все причитавшиеся нам аплодисменты срывал папа. Мы себя утешали тем, что пила и бутылки – это все же на уровне самодеятельности, а путь в настоящее большое искусство – аккордеон и скрипка. Но это еще не все. Когда начинали сгущаться сумерки, в дело вступала мама. У мамы был небольшой, но приятный голос. Мама пела русские, украинские, а также еврейские песни – конечно, на идиш. Но в этих еврейских песнях многие слова звучали по-русски, как будто бы так и надо. И никому не приходило в голову, что она просто забыла. На идиш говорили лишь очень старые люди, потому что уже десятилетия его не преподавали, литература на идиш была запрещена, как и вся еврейская культура. Все мамины песни принимались слушателями как свои или, по-другому сказать, как общие. Сознание того, что я еврей и отличаюсь от большинства окружающих меня людей, формировалось исподволь, постепенно.

Но вот я пошел в школу. Школ тогда в городе было мало. Ближайшая к моему дому школа была начальной. Это даже меня тогда не устраивало. Так я попал в школу номер четырнадцать, которая находилась в центре города и считалась привилегированной. В этом районе жила городская верхушка, партийная наша аристократия. Вот здесь-то, не без участия их благородных отпрысков, пришло ко мне осознание, что я еврей. Напомню: школы были тогда раздельные, мужские и женские, а там, где много мальчишек, столкновения неизбежны: на то они и мальчишки. Однако когда ты вдруг, ни с того ни с сего, видишь в чьих-то глазах вспышку ненависти или слышишь: «Мало вас немцы травили и вешали!» – то поневоле задумаешься. Тут простым «дурак» не отделаешься.

Но дети есть дети, и, хотя они более жестоки и беспощадны, часто они оскорбляют и обижают друг друга, не задумываясь и не понимая того, что делают, следуя дурному примеру взрослых. Да, дети есть дети. Дети отходчивы, и они – гонители и гонимые – до поры до времени уживаются. Мы часто летом большой гурьбой ходили на реку. Десна – река широкая и глубокая, к тому же – река коварная: стремнины, водовороты, и вот однажды я угодил в один из коварных водоворотов. Я сразу забился, затрепыхался, отчаянно сопротивляясь зыбучей пучине, но вскоре понял, что силы мои иссякают и меня тянет на дно. Я готов был уже смириться, уже мутилось мое сознание, как чьи-то руки подхватили меня: это они, мои приятели, пришли мне на помощь, вовсе не думая, что, рискуя жизнью, спасают еврея. Они вытащили меня на берег и привели в чувство. Открыв глаза, я увидел склонившиеся надо мной лица, удивился: над чем они так гогочут, что тут смешного («Ну ты даешь, Гена! Вот учудил-то!»).

О том, что со мной случилось, никто не узнал: ни дома, ни в школе. В детской среде особые правила, свои, так сказать, законы. В мире взрослых – совсем другие. Плохо ли, хорошо – но с Васькой уж как-нибудь я мог разобраться. А вот к Василию Николаевичу я даже не знал, как подступиться. Я рос с убеждением, что взрослые просто не могут позволить себе того, что позволяют дети, и раз за разом приходилось разубеждаться. В первую очередь это, конечно, относилось к учителям, ведь дети им уже заранее доверяют.

Как ни печально, но среди моих учителей тоже находились такие, кому, очевидно, доставляло некое удовольствие унизить меня, дать мне почувствовать, что я не такой, как другие. Двоюродный брат подарил мне великолепную готовальню, вероятно немецкую. Такой и близко ни у кого не было. Но, к сожалению, сама чертить готовальня не умела, а для меня и поныне провести две параллельные прямые – задача сверхнепосильная. Но я старался, и вместо двух параллельных прямых мог, не жалея последних сил, начертить десять кривых. Наша уже далеко не молодая чертежница Марина Ивановна время от времени отслеживала тщетность моих усилий. Возможно, она про себя и хихикала и даже вздыхала, но я об этом не знал, пока она, чуть задержавшись у моей парты, не процедила сквозь зубы снисходительно и в то же время, как мне показалось, брезгливо: «Тебе черчение все равно ни к чему, для вашего шахера-махера это не пригодится».

Не знаю, долго ли она готовила столь восхитительную тираду, или это вырвалось из нее спонтанно, но вряд ли она предполагала, что слова ее так заденут меня, что я их запомню надолго и что это будут единственные слова, которые она оставит во мне. Мне было очень обидно и за себя, и за свою семью, которая ни к шахеру-махеру, ни к гешефтам никакого отношения не имела, хотя к этому времени я знал и таких евреев (а в их числе и родственников), которые проворачивали какие-то махинации и постоянно ловчили. Но зачем же – рождался во мне протест – стричь всех под одну гребенку, как будто этим грешат только евреи?

Предубеждения все больше и больше способствовали распространению омерзительной смеси из отдельных фактов и полуправды с откровенной ложью. Возможно, время было такое: конец сороковых годов многим напомнил конец тридцатых, о которых мы, дети, тогда ничего не знали. Повсюду, точно туман, сгущался мертвящий страх. Страх окутывал и детей. Почему родители, разговаривая, перешли на шепот? Что вообще происходит? Мы были уже достаточно взрослыми, чтобы задавать себе вопросы.

А тут нагрянула к нам ночью беда. Перед домом остановилась машина. Громкие голоса и стук кулаков. Казалось, что дверь разлетится в щепки. Грохот тяжелых сапог. Вся мебель опрокинута, сдвинута. Гремит и звенит посуда, которую выбрасывают из буфета, сметают с кухонных полок. Настоящий погром. Но нет – это к нам пожаловала милиция и творит свое правое дело. Спасибо, нашелся какой-то доброжелатель – может быть, даже сосед – и сообщил куда следует, что наш отец прячет у себя золотишко. И посему возникает золотое еврейское дело, и доблестные стражи порядка врываются в наш дом ночью и переворачивают все вверх дном. Да только золота, явного или тайного, к сожалению, не находят. А назавтра, возможно, какой-нибудь очередной патриот, сообщая самую последнюю новость, мог бы доверительно подмигнуть: «Как же, у них найдешь…» – и злорадно осклабиться: «А представляешь, как эти пархатые перетрухали?» И был бы не так уж далек от истины.

Но это то, что подсказывает сегодня воображение. А вот что во мне осталось неизгладимо: грубые ручищи вскрывают футляр детской скрипки, выбрасывают смычок и вырывают скрипку из футляра, ощупывают подкладку, а потом добираются и до скрипки, до ее хрупкого и нежного тела, которое одна ручища обхватывает за талию, а другая запускает толстые пальцы грубо внутрь. «А что? Подходящий тайник!» Бедная скрипка… Она не выдерживает насилия, и снова, в который раз, я слышу этот душераздирающий хруст ее расщепленного стана и стон оторванных струн, как тяжкий предсмертный вздох.

И подобные диссонансы тоже сопровождали мое детство. Особенно резко и угрожающе они прозвучали в те мартовские дни 1953 года, когда умер Сталин.

С самого раннего детства мои родители играли со мной, как это для меня ясно теперь, в весьма серьезную игру – древнюю как мир и столь веселую игру вопросов и ответов, в которую особенно охотно играют с маленькими детьми – всякий раз модифицируя ее в соответствии со временем: «Кого ты любишь больше: папу или маму?» Обычно родители сами заботятся о том, чтобы ответ выпал по желанию. Но у меня вопрос звучал так: «Папу или Сталина?», «Маму или Сталина?» И, насколько я могу вспомнить, мой ответ совпадал с желанием родителей, даже если происходило это потому, что я это видел по ним и хотел доставить им радость.

Мой ответ соответствовал их желанию и тогда, когда я давно уже ходил в новую школу в центре города, где на стенах висели портреты Сталина и его лицо смотрело на нас: сверху вниз, кривая трубка под усами, или улыбаясь с московского Мавзолея дедушки Ленина, а на балюстраде перед ним – маленькая девочка с букетом цветов. В нашем доме Сталин не улыбался. Он улыбался лишь в моих учебниках и в учебниках моего брата. Мы жили, можно сказать, среди портретов великого Сталина, только дома – если не открывали учебников – этих портретов не было. Но Сталин присутствовал в нашей жизни не только своими портретами: все, что происходило в стране, было связано с его именем. Без Сталина нашу жизнь представить было вообще невозможно.

Очень отчетливо вспоминаю я вечер того мартовского дня, когда казалось, что вся страна на мгновение задержала дыхание. В тот день отец, как обычно, вернулся с работы. В окно я видел, как он переходит площадь и размеренным шагом направляется к дому. Но стоило ему появиться в дверях, как всю его степенность как ветром сдуло. Он сразу же вытащил из-под шкафа патефон и, водрузив его на стол, сразу его завел, потом порылся в пластинках, отыскал какую-то одну, установил, опустил на нее иголку и только после того уселся на оттоманку. Радостная, ликующая мелодия разнеслась по дому. Мама испуганно оглядывается, мама недоумевает: «Сегодня объявлен траур». А папа очень серьезно и очень спокойно ей отвечает: «Сегодня великий день. Поверь, что хуже уже не будет. Какое счастье, что величайший отец всех народов и народностей наконец-то сдох!»

Он сказал буквально – «сдох». Я испугался этого слова. Чтобы так вот про Сталина… Но я не ослышался. Я испугался: знал уже кое-что о судьбе нашей семьи и моих родителей. Но разве умер не великий генералиссимус, который победил немцев и спас страну, как это было написано в моих учебниках?

Сейчас уж не припомню, повергли ли меня неосмотрительные слова моего отца в тот вечер в душевный разлад. Но даже если на мгновение это было так и образ Сталина в моем сознании был окутан еще остатком сияющего нимба, то на следующее утро уже первый урок в школе вернул меня к действительности.

Лишь только вошел я в школу, первое, что я узнал, – это то, что врачи-евреи виновны в смерти великого Сталина. Учительница истории, которая была нашим классным руководителем, женщина на вид суровая, с гладко зачесанными назад волосами, стянутыми на затылке в узел, – характерная для того времени внешность, – вызвала всех мальчишек-евреев к доске и, выстроив перед всем классом, закричала на нас: «Я стыжусь за вас! Вам, конечно, не стыдно, ведь вы отродье, вы отравители! Вон отсюда, из класса!» А в глазах у нее – настоящие слезы.

И когда я вспоминаю об этом, у меня мурашки по коже не от ее оглашенного рыка и не от тех нелепых слов, которые она гневно на нас обрушила, а от этих, я думаю, искренних слез, ставших для меня выражением той слепой ненависти, которая жива еще и сегодня. Это были дни, сблизившие меня с отцом. А ровно через неделю, когда Москва прощалась со Сталиным, мы услышали по радио голос Берии: «Кто не слеп, тот видит». Я увидел, как вздрогнул отец и на его лбу снова пролегли складки. В голосе Берии звучало предупреждение. Я уже знал о врагах народа: один из маминых братьев, арестованных в тридцать седьмом году, все еще находился в лагере. Неужели ничего не изменится? Но ненавистный Берия сам оказался врагом народа, его расстреляли, и это было воспринято как возмездие.

Начиналась эпоха Хрущева – эпоха «оттепели». Однако лед на Десне растаял быстрее. Умерла баба Хана – добрая наша Ханита. Ей было уже девяносто, и она, как свеча, тихо угасла. Надо было ее хоронить. У отца были довольно натянутые отношения с родственниками: мы жили не так, как они. Но он вместе со всеми отправился в шул, чтобы обсудить порядок предстоящего погребения. Родственники все еще придерживались старой, еще библейской традиции, которая предписывала проводить обряд погребения так, как это изложено в «Борн Юдас»: «Пыль и земля – мое ложе, древо и камень – моя подушка».

Отец вернулся домой раздраженным и сделал все, чтобы земля и камень не отягощали грудь его матери. Но меня, как и Яна, на похоронах бабушки не было. Левиты, к которым принадлежала наша фамилия, как предписывает та же традиция, не должны, пока живы родители, бывать на кладбище. Я помню только, каким отец вернулся тогда с похорон, ни слова не говоря, забился в угол и, опрокинув в одиночестве стопку водки, долго просидел там, погруженный в себя. Никто не посмел его потревожить. Давно уже на том же кладбище лежат и мои родители – в огромном городе мертвых, где мирно покоятся русские и евреи, объединенные смертью, которая ассимилирует всех без разбора. И если на старой, довоенной части кладбища еще встречаются могилы с древнееврейскими начертаниями и без холмиков у подножий, то более поздние еврейские захоронения выглядят так же, как могилы у русских. Здесь растут кусты, деревца, установлены скамейки и столики, так способствующие общению. Это, я полагаю, действует на нас благотворно.

Должно быть, именно в это время я начал читать Ветхий Завет. Надо ли говорить, что библией для советских людей была тогда история партии? Книгу книг я нашел в буфете, в одном из выдвижных ящиков. Сразу же замечу, что чтение было нелегким, но что меня привлекло, что превращало сказочное содержание в реальность, так это имена библейских героев. Еще ни одна книга не дарила мне столько знакомых еврейских имен. Я упивался радостью узнавания. Разве у меня нет дяди Соломона и дяди Исаака? А мои тетушки – Эстер, Рахиль, Ревекка… Я понял, что это история моего народа. Я почувствовал, что имею к этому самое прямое отношение, и дальнейшее чтение пошло у меня, можно сказать, вдохновенно, хотя религиозного восприятия не было.

Наверное, я был довольно влюбчивым мальчиком и влюблялся в основном в русских девочек в соответствии, так сказать, со своим окружением. Одну из девочек звали Инна, и жила она в новом доме для партработников. Инна – первая моя большая любовь, и, конечно же, несчастная. Я учился уже в восьмом классе, и было мне, следовательно, пятнадцать лет. Впервые я увидел ее в городском парке сидящей на скамейке. С белым бантом, как будто бы ей на голову села большая бабочка. Одним словом,

 
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты…
 

Это был настоящий нокаут. Я очень долго соображал, что же мне предпринять, пока девочка не поднялась со скамейки. Ноги сами понесли меня вслед за нею. Я старался держаться на почтительном расстоянии – а вдруг заметит? – и проводил ее таким образом до самого дома. Увидев этот дом, я сразу понял, что не туда вляпался. Но сердцу ведь не прикажешь! И уже назавтра, еще перед школой, я снова был у этого вызывающего опасения дома. Так я узнал, что учится она в первой школе, и каждый день после уроков бежал сюда, чтобы взглянуть на нее хоть издали.

Я еще не оправился от нокаута и нахватал множество двоек. Все говорили, что со мною происходит что-то не то. Я же считал: напротив, то самое. Наконец, набравшись решимости, я подошел и молча сунул ей в руку билет в кино. В то время шел у нас «Милый друг», французский фильм по роману Мопассана «Bel-Ami», который я уже успел посмотреть два раза. Несмотря на отсутствие всякой уверенности, я шел на первое наше свидание с неведомым мне до того приподнятым чувством. Казалось, должна решиться моя судьба. Я слышал, как колотится сердце.

И надо же! Я глазам не поверил! Чудо свершилось: она пришла. И тут случилось невероятное. Может быть, от избытка чувств, может быть, по другой причине, но тоже на нервной почве, на меня напал вдруг страшенный насморк, да еще с сумасшедшим чиханием. Люди стали оглядываться. Платок моментально хоть отжимай, другого платка нет, а из носа льет как из крана. Я готов был провалиться сквозь землю. Это почти случилось. То ли меня сотрясло чиханием, то ли я поскользнулся на чем-то, но вот как последний дурак я сижу на асфальте, прижав к лицу промокший платок, и озираюсь по сторонам, пытаясь понять, куда же делась моя избранница. А что еще ей тогда оставалось, как не скрыться отсюда? И чем быстрее, тем лучше. Конечно, я был бесконечно несчастен и, пожалуй, начинал догадываться, что на роль bel ami я вовсе или пока еще не гожусь. Но я и сегодня уверен в том, что это фиаско моего первого рандеву ничего общего не имело с моим происхождением и с принадлежностью девочки к брянской партийной аристократии.

Более чем вероятно (что само по себе совершенно естественно), что меня, несмотря на некоторый худой опыт, который я уже проделал, половое различие интересовало больше, чем все этнические и политические различия. А тем временем я открыл в себе новую любовь – любовь к книгам, к литературе. Правда, брянская библиотека особым богатством не отличалась, да к тому же здесь, как и повсюду, имелось своего рода послецензурное сито, жертвами которого пало немало книг еще живых и даже признанных советских авторов, прежде всего произведения, написанные ими в ранние годы – например, в двадцатые. И такую книгу можно было время от времени найти, пожалуй, только в провинциальных библиотеках благодаря случайному недосмотру перегруженных работой библиотекарей.

Так, я еще помню, какое невероятно удручающее впечатление произвел на меня ранний роман Ильи Эренбурга «Хулио Хуренито». Я еще был недостаточно информирован о жизни, которую приходилось терпеть евреям в России, а также членам моей семьи в прошлом; но я знал достаточно, чтобы с ужасом прочитать эренбурговские зловещие предложения, исполненные горькой сатиры, из года тысяча девятьсот двадцать третьего, его пророчество о судьбах иудейского племени, которое он вкладывает в уста сумасбродного учителя: «В недалеком будущем состоятся торжественные сеансы уничтожения иудейского племени в Будапеште, Киеве, Яффе, Алжире и во многих других местах. В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных погромов, также реставрированные в духе эпохи сожжение иудеев, закапывание оных живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы „эвакуации“, „очистки от подозрительных элементов“ и прочее, прочее. На торжества приглашаются кардиналы, епископы, архимандриты, английские лорды, румынские бояре, русские либералы, французские журналисты, члены семьи Гогенцоллернов, греки без различия звания, а также все желающие…Болезни человечества не детская корь, а старые закоренелые приступы подагры, и у него имеются некоторые привычки по части лечения… Где уж на старости лет отвыкать!» Быть может, я читал эти строки с чрезмерной увлеченностью подростка, способного дать волю фантазии даже там, где речь идет о злодействе.

Когда позднее, уже студентом, мне захотелось перечитать эту книгу, я ее не смог отыскать. В Ленинградской публичной библиотеке она находилась в спецхране, куда мне, студенту, вход был закрыт. А в брянской библиотеке я читал все, что было мне доступно. Прежде всего, разумеется, наших классиков: от Пушкина до Чехова и Горького, а порой и немецких классиков в русском переводе. В пятом классе, с которого начиналось изучение иностранного языка, у нас был выбор между немецким и французским. Почему я выбрал немецкий, я уже не помню. Возможно, главную роль тут сыграл учитель: бывший фронтовик, офицер, который очень интересно рассказывал о войне. Для нас, мальчишек, это имело значение. Кроме того, – что мы оценили позже – он был образованным и знающим человеком и рассказывал нам иногда о «другой Германии», как он это называл: о Германии Гёте, Шиллера и Гейне.

Чем сильнее во мне пробуждался интерес к Германии, тем чаще меня беспокоил вопрос: как могло случиться, что люди такой высокой культуры на нас напали? С этой Германией произошло, наверное, что-то ужасное. Мне тогда и в голову не приходило, что подобный ужас случился с моей собственной страной и что этот ужас еще продолжается. Да, тут, очевидно, можно улыбнуться: как понять чужую страну, когда не понимаешь, что происходит в твоей? Немецкий все еще оставался языком врага, и я это хорошо понимал, ведь мне тоже вместе с семьей пришлось бежать от культурных немцев. Все так, но к этому времени не только я заговорил на немецком, но и немецкий заговорил во мне. Я начал как бы вживаться в немецкий, и мне хотелось, конечно, узнать, насколько я им овладел. Хотелось применить свои знания и, естественно, расширить их. Таких возможностей практически не было, да к тому же неприятностей от любых контактов с иностранцами можно было нажить себе хоть отбавляй.

Забегу вперед. Я был уже студентом и летом приехал в Брянск на каникулы, а в это время в Москве проходил Всемирный фестиваль молодежи. Брянск – крупный железнодорожный узел, и ни один поезд, следовавший в Москву с запада, не мог миновать Брянск. И вот в течение двух недель, пока в Москве проходил фестиваль, чуть ли не каждый вечер я с компанией своих одноклассников заглядывал на вокзал, где останавливались поезда с молодыми людьми, и задерживался у вагонов, где слышалась немецкая речь, чтобы обменяться значками, а главным образом – пообщаться. Вот-вот, главным образом – пообщаться; могли бы меня в те времена поймать на слове и объяснить (если я до сих пор не понял), что такое вообще общение с иностранцами. Или мне не с кем у нас общаться? Рядом с нами постоянно отирались примелькавшиеся фигуры. Мы догадывались, кто они и зачем, абсолютно не предполагая, что вызываем у них интерес.

Но возвращаюсь я в Ленинград – и тут же меня приглашают в комитет комсомола. Как оказалось, не только меня одного. Предупреждая, что разговор предстоит серьезный, комсомольские вожаки, можно сказать, вели себя сдержанно: никаких далеко идущих оргвыводов не делали. Да, разумеется, и мы, и они – все мы стараемся крепить дружбу между народами, но все же они чувствуют – это они-то чувствуют! – определенную ответственность за нас и считают своим долгом оградить нас от разлагающего и тлетворного влияния, идущего, разумеется, оттуда – из-за кордона. Контакты с иностранцами, пояснили они, конечно, возможны и даже желательны, но… Для людей молодых, а следовательно, неопытных и наивных они чрезвычайно опасны и чреваты последствиями. Мы даже не представляем, как легко угодить в расставленные сети. Поэтому, чтобы избежать неприятностей, они хотят нас предостеречь. Разве нам нужны неприятности?

Мы выслушали их именно так, как положено выслушивать подобные назидания. Собственно говоря, возражать было просто не на что. От нас не требовали никаких объяснений. Нам и рта не дали открыть. И так все ясно. Неприятности нам не нужны. Вид у нас был как у раскаявшихся грешников, пока мы не оказались за пределами комитета. Вот тут-то мы отвели душу! Но как бы мы ни издевались, ни хорохорились, у каждого остался внутри холодок тревоги. Мы поняли, впервые ощутили на собственной шкуре, что мы – без нашего ведома и содействия – включены в некую вездесущую систему. Правда, тогда мы еще не представляли себе, насколько всеохватывающей и необъятной была эта сеть.

Но это было несколько позже. А пока я еще оканчивал школу, готовился к выпускным экзаменам и, конечно, участвовал в той дискуссии, которая развернулась в нашей семье по поводу моего будущего. Никто не обрадовался моему решению изучать иностранные языки. Все родственники: и близкие, и самые дальние – откуда их столько набралось? – были решительно против. Самыми терпимыми среди них все же оказались мои родители. Кроме них, никто не пытался меня даже выслушать. «Зачем? Он даже не знает, чего он хочет», – заявляли они. Почти каждый вечер у нас проходили дебаты: решали мою судьбу. «Вроде бы, – удивлялись они, – он был нормальный мальчик… Что с ним случилось?» – «Надо же, какое несчастье!» – сокрушенно вздыхая, качали головой тетушки и дядюшки. Двоюродные братья, все до единого бывшие технарями, издевались как только умели. «Может, он вообще, – говорили они про меня, – не мальчик, а девочка? Где это видано, где это слыхано, чтобы мужчина всю жизнь занимался таким пустым и ненужным делом?» Все хором недоумевали. Старший брат без двух минут инженер – и нате вам! Просто невероятно… Все были уверены, что лучше мне заняться физикой – и непременно атомной физикой, поскольку живем в атомном веке. «С его-то еврейской головой!» – восклицали они, видя во мне второго Эйнштейна. Прощаясь, они со скорбным видом подходили к отцу («Фима, крепись»), как бы готовя его к самому худшему. Они мне, конечно, желали добра, но для них я был конченым человеком, белой вороной, чуть ли не выродком.

Я им очень обязан. Они убедили меня в правильности сделанного мною выбора. Детство, школа – самые беззаботные годы ушли, отлетели в прошлое. Впереди новая – взрослая, серьезная – жизнь. Оставалось только решить, где эта жизнь начнется: в Москве, в Ленинграде, в каком-то из столичных университетов. То, что это будет университет, не подлежало сомнению. Все решилось в пользу Ленинграда, потому что там жил один из папиных братьев. «Молодым везде у нас дорога», – напевал я, уверенный в своем будущем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю