Текст книги "Вчерашний мир. Воспоминания европейца"
Автор книги: Стефан Цвейг
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)
На полставки
Что такое полставки? Это ни то ни се. Вроде бы ты и работаешь, и даже член профсоюза, но положение твое в коллективе шатко, непрочно, как будто ты находишься в подвешенном состоянии. Невольно приходишь к мысли о собственной неполноценности. Одним словом, полставки – это не жизнь. Из армии я вернулся не только обогащенный новыми впечатлениями и новым жизненным опытом, но и с огромным желанием поскорее окунуться в нормальную жизнь, которая, конечно же, включала все мои грандиозные планы. Отдав свой гражданский долг, я вспомнил о своих гражданских правах.
Я так стремился в любимый город! Но оказалось, я Ленинграду не нужен. Город, в котором на каждом шагу на специальных стендах, в газетных рубриках и объявлениях от руки я вычитывал слово «требуется», не нуждается в моих услугах. Положение было катастрофическое. Столько раз, поверив этим объявлениям, я являлся в соответствующий отдел кадров и всякий раз получал отказы: не вышел профилем. С отчаяния я устроился чернорабочим на шинный завод «Красный треугольник» на Обводном канале. Целых семь месяцев в три смены трудился я не покладая рук, чтобы обеспечить как можно больше трудящихся шинами, резиновыми сапогами и галошами.
Но мир, как известно, не без добрых людей. Нашелся один человек – но я хочу о нем рассказать не только потому, что он пришел мне на помощь, – Олег Дмитриевич Вейцман, преподавал во втором инязе, замечательный лектор, глубокий знаток истории и литературы Германии, он вызывал у студентов неподдельное восхищение и поклонение, и, кроме того, все знали его как удивительного, прекрасного человека. Возможно, свою широкую душу он унаследовал от матери, донской казачки. Выпускник бывшей петербургской немецкой «Анненшуле», он рано определил свой жизненный путь и никогда с него не сворачивал. Во время войны Вейцман служил переводчиком и перед самым ее окончанием – уже в Германии – потерял ногу. Так что в мирную жизнь молодому майору пришлось входить на протезе. А в сорок девятом году началось «ленинградское дело». Жена Олега Дмитриевича была двоюродной сестрой первого секретаря горкома. К счастью, ее не тронули, но рикошетом пострадал Вейцман: он был уволен из института и, кроме того, был вынужден переселиться из прекрасной квартиры в центре города в район новостроек.
В стране должны были произойти значительные перемены, чтобы он снова мог вернуться в свой институт. Я знаю, что ему пришлось перенести еще несколько операций и, несмотря на это, каждый год приходилось проходить медицинское переосвидетельствование, доказывать, что он действительно инвалид, что нога у него все еще не отросла. Зато он получал привилегию не стоять в магазинах в очередях. Однако он знал, что очередь, озверевшая от долгого топтания на месте, способна подвергнуть его оскорблениям, удивляясь пронырливости этих евреев, – они ведь и близко не воевали, а тоже трясут удостоверениями: купили, денег у них навалом. Нет, он ничего не доказывал, не оправдывался, не задирал брючину, не уточнял, что он не столько еврей (мама казачка), сколько русский, – он поворачивался и уходил. Без сгущенного молока, без бананов или туалетной бумаги – без этого вожделенного для озверелой и несчастной толпы дефицита.
Я не переставал удивляться, как, несмотря на подобные гнусности, ему удавалось сохранять свое человеческое достоинство и оставаться добрым, чутким и внимательным к людям. Ну а скольким из них он помог! Об этом можно только догадываться. Но когда Олега Дмитриевича не стало и я в морозный январский день вошел в большой зал крематория, то этот огромный зал был переполнен, и я порадовался за Олега Дмитриевича.
А тогда, после моего возвращения из армии и моего доблестного труда по обеспечению трудящихся резиновыми изделиями на «Красном треугольнике», Олег Дмитриевич устроил мне репетиторство: восемь часов в неделю немецкого и английского с подростком из обеспеченной семьи. «Наденьте лучший костюм, – предупредил Вейсман и пояснил: – От этого зависит ваш гонорар». Но у меня не было не только хорошего – никакого костюма. Пришлось позаимствовать костюм у приятеля, чтобы предстать перед своими работодателями в надлежащем виде. Вот так я сделался репетитором. Чувствовал я себя в этой роли не очень уверенно, поскольку полностью был зависим от настроения ученика, которое колебалось, и от настроения его родителей, которое могло помешать им вовремя вручить мне конверт. Денег было не так уж много, но все же на эти деньги можно было хоть как-то сводить концы с концами. А вскоре у меня появились другие ученики, и зажил я совсем неплохо. В школе я работал бы больше, а получал бы гораздо меньше. Но тут была и моральная сторона: очень уж претило стать прислугой.
Все чаще подумывал я о том, чтобы стать переводчиком, и прежде всего художественной литературы. Но переводчиков в Ленинграде тоже было достаточно, и очень хороших, – тот же Олег Вейцман. Хотя я верил в себя, но порой меня посещали сомнения, особенно когда, открыв заветного Цвейга, наталкивался на непреодолимые, как мне тогда казалось, трудности. К тому же мне было известно, насколько сложно пробиться куда-нибудь начинающему – в толстый журнал или издательство, давно уже оккупированные только своими. В один прекрасный день я пришел к выводу, что мой профессиональный рост как бы затормозился, надо что-то предпринимать, искать другие возможности.
Разумеется, я давно был наслышан об «Интуристе». Я знал, что в эту престижную фирму постоянно требуются переводчики, но евреев – увы – не берут. И все же, наверное, из духа противоречия я дерзнул. Для этого я облачился в свою военную форму с погонами лейтенанта и при полном параде направился в отдел кадров. Однако мой маскарад мне нисколько не помог. Никто даже не поинтересовался ни моими документами, ни знаниями. Мне сразу сказали «нет». Такое отношение я почему-то счел оскорбительным, как будто столкнулся с этим впервые. Возможно, я это воспринял как неуважение к военной форме.
Мое возмущение было настолько сильным, что буквально на следующей неделе, чтобы выяснить все до конца, я снова – и в той же форме – отправился в «Интурист», в тот же отдел кадров. На этот раз там было много народу, но я сразу же убедился, что это не посетители с улицы, а свои же сотрудники, зашедшие поболтать. Я ждал, когда на меня обратят внимание. Обратили: наверное, я успел уже им достаточно намозолить глаза и они решили от меня избавиться раз и навсегда. «В чем дело?» А дело в том, начал я, что я хотел бы устроиться на работу. К ним, в «Интурист». Но меня смущает одно обстоятельство. Неудобно говорить, но я вынужден. Меня предупредили, что в «Интурист» не берут евреев. И все же я решил обратиться: для меня это принципиально важно. Я офицер запаса, выполнил свой гражданский долг, совсем недавно внушал солдатам, что в нашей стране нет и не может быть шовинизма.
Я видел: одни интуристовцы смущенно отводят глаза, другие удивленно изучают меня, как некое невиданное ископаемое, а иные с трудом подавляют ухмылку. Но я рассказал анекдот: «Ты знаешь, Сёма, у нас на р’адио сплошные антисемиты!» – «Почему ты это решил?» – «Они меня не взяли в диктор’ы». Заметив благожелательную реакцию, я сказал, что не хотел бы уподобляться герою анекдота и что, надеюсь, у них, в столь авторитетной фирме, все решает профессионализм. Я владею двумя языками: немецким и английским, основной мой язык – немецкий. Я хотел бы, чтобы они проверили уровень моей подготовки, если этому, конечно же, не мешает то, что я, извините, еврей.
После короткого замешательства из-за стола вышел мужчина и повел меня за собой к заведующему немецким отделом, как он пояснил по дороге. Когда мы вошли к заведующему, тот разговаривал по телефону, но сразу же повесил трубку и оценивающе взглянул на меня. Я понял, что ему обо мне уже доложили, и приготовился к худшему. Но, к моему удивлению, он держался корректно и, хотя собеседование подозрительно затянулось, оно, как он мне сказал, прошло более чем успешно. По-видимому, к его мнению здесь прислушивались: я стал переводчиком Государственного бюро путешествий.
Тут я должен сказать, что, несмотря на мою осведомленность, у меня не было полного представления о деятельности «Интуриста». Я полагал, что буду сопровождать иностранцев – главным образом немецкие группы: знакомить их с городом и его окрестностями, устраивать их досуг. А оказалось, что это не все. Система работы в бюро путешествий была построена по полицейскому принципу старой России: один умеет читать, но не умеет писать, другой же – наоборот, а третий прекрасно слышит, но ничего не видит, ну и так далее. Каждый был лишь винтиком общего механизма: находился в положенном месте и выполнял надлежащие функции, иначе механизм мог бы разладиться.
Естественно, все находилось под строгим контролем, и где бы ты ни находился – в гостинице, в городе, – за тобой неусыпно следили. Каждый, даже крохотный, сувенирчик в знак благодарности вызывал подозрения и мог навлечь неприятности. Кроме того, ты обязан был сообщать, кто из туристов когда и с кем общался в ресторане, или в музее, или просто на улице. Существовала изощренная система надзора, исключавшая любую непредвиденную случайность. Сначала я пытался от этого уклониться – не тут-то было: значит, я уклоняюсь от своих служебных обязанностей!
Стоит ли удивляться, что деятельность моя в «Интуристе», куда я так настойчиво стремился, оказалась непродолжительной. Я был уволен по сокращению штатов. При этом мне по-дружески попеняли, что я недостаточно работаю над собой, чтобы досконально знать все достопримечательности города. Не помню, к чему именно придрались. «К тому же, – сказали мне, – немецкоязычный круг становится все меньше и меньше, и, к сожалению, мы вынуждены пойти на сокращение штатов». Я был единственным переводчиком, сократившим их штаты.
Все было так хорошо обставлено, что я даже не пикнул. Сам понимал: «Интурист» – это не для меня. Но опыт работы в бюро путешествий – необходимый опыт общения – был мне полезен. К тому же здесь тоже были – да не покажется это странным – порядочные и честные люди, с которыми я поддерживал отношения и которые не раз выручали меня потом.
Года через два или три я получаю письмо из Вологды от одного из тех парней, которые во время памятного лыжного марш-броска дотянули меня до финиша. Он просил достать лекарство для матери. Я отправил ему лекарство и, пользуясь случаем, его и второго парня пригласил в Ленинград. Вот тут-то я и обратился к бывшим коллегам из «Интуриста» и с их помощью на целых два дня заполучил люкс в одной из самых шикарных гостиниц – в «Европейской». Для этих ребят из далекой глубинки пребывание в Ленинграде, думаю, стало событием. Парни были в восторге от города, ну и, конечно, этот роскошный номер в гостинице с белым роялем, ужин на крыше, который я заказал, – все потрясло их неискушенное воображение.
К сожалению, след их со временем затерялся. Один из них, как случайно узнал я позже, спился. Как бы то ни было, я был искренне рад, что смог оказать им гостеприимство и их немного порадовать. Однако подобные эскапады, хоть как-то успокаивающие мою совесть, на самом деле я позволить себе не мог.
Итак, я снова остаюсь без работы и снова вынужден взяться за репетиторство. Зато свободные вечера я посвящаю «Вчерашнему миру». И тут Олег Дмитриевич, зная о моих занятиях переводом, предложил мне перевести небольшой рассказ Альфреда Андерша. Мало того что Олег Дмитриевич оказал неоценимую практическую помощь – по его рекомендации рассказ был принят редакцией газеты «Смена», где печатался и сам Вейцман. Так (а для меня это было событие) появился первый мой перевод.
Первый успех подстегнул меня к дальнейшей работе. Мне удалось опубликовать еще несколько небольших переводов, и я возомнил себя переводчиком. К счастью, я не заказал себе визитной карточки, где под фамилией черным по белому было бы напечатано: «переводчик», смутно догадываясь, что многое мне еще не по зубам. Обращаясь к Цвейгу, я всякий раз стыдливо усмирял свою эйфорию и чувствовал себя рядом с ним – замечательным стилистом – беспомощным ребенком.
Но аппетит, как известно, приходит во время еды. Я продолжал одновременно с прерываемой сомнениями и чувством собственной недостаточности работой над книгой Цвейга и далее переводить небольшие вещи. Я не выбирал, да и выбирать особенно было не из чего, потому что немецкоязычные книги все еще были редкостью, а мои знания немецкой литературы – прежде всего постклассической и современной – были фрагментарны и зависели от таких случайностей, как та, которая дала мне в руки «Вчерашний мир» Цвейга.
Так же случайно, как в свое время на Цвейга, я натолкнулся на небольшой томик Эриха Кестнера, немецкого поэта, совсем мне неизвестного. Стихи его настолько мне понравились – я увидел в них близость к Есенину, – что я перевел два стихотворения и отправил их в ту же «Смену», которая вскоре их напечатала. Но это не все: я тут же пишу поэту письмо и предлагаю прислать мне его новые произведения, чтобы я, ознакомившись с ними, что-то из них перевел на русский. Адреса Кестнера я не знал, но в предисловии прочитал, что родом он из Дрездена, и я ничтоже сумняшеся адресовал письмо товарищу Эриху Кестнеру в Дрезден, в издательство ГДР, которое выпустило его книгу.
Через несколько недель я получил ответ из дрезденского издательства. Эрих Кестнер живет не в Дрездене (ГДР), а в Мюнхене (ФРГ). И хотя Кестнер оказался не товарищем, а господином, я написал ему в Мюнхен. Через четыре месяца я получил бандероль – несколько книг Эриха Кестнера, краткую его биографию и сопроводительное письмо, написанное, разумеется, секретарем, а им лишь подписанное.
Со стихами Кестнера произошло то же самое, что и с книгой Цвейга: они легли, так сказать, в долгий ящик. Я попытался кое-что положить на бумагу, но скоро вынужден был признать, что это мне пока что не по силам. Однако Цвейг не отпускал меня от себя. Если у меня что-то не получается и я понимаю это, значит я на верном пути. Большие вершины так просто не покоряются. К их взятию надо долго готовиться. Я помышлял о непокоренных вершинах, а сам трудился ради хлеба насущного. Трудился не покладая рук, но, очевидно, в жизни моей снова началась черная полоса: на все, что я предлагал, редакции отвечали отказом, а то немногое, что удавалось пристроить, не приносило ни богатства, ни славы.
Таким образом, средой моего обитания снова был город с его улицами и площадями, концертными залами и тогда еще дешевыми кафе, где можно было поболтать, помечтать, а иногда предаться той или иной иллюзии. В ту пору – во всяком случае, так воспринимал я – и в послевоенном Ленинграде все еще можно было почувствовать старый Петербург. А возможно, мне это лишь казалось, потому что я почти одновременно читал Достоевского, и множество книг, посвященных известным деятелям искусства Петербурга, и цвейговский «Вчерашний мир» с его удивительным описанием старой Вены и ее ауры.
Во всяком случае, каким-то имплицитным способом я пытался в своем представлении объединить оба города – Ленинград и Вену. Мне казалось, что в музыкальных, литературных, культурных традициях обоих городов есть много общего, и в архитектуре, которую – что касается Вены – я знал лишь по открыткам, тоже. И здесь еще было – так казалось мне – нечто общее: неистребимый дух терпимости и доброжелательности, который ощущался в людях, родившихся в старом Санкт-Петербурге.
Думаю, не без воздействия Цвейга я начал не только разделять, но и объединять два мира – мир сегодняшний и мир вчерашний. Я все чаще задумывался о постоянной работе, о гарантированной зарплате, способной удовлетворить мои не такие уж большие потребности.
Бесцельно шатаясь по Невскому, я неожиданно столкнулся с Алексеем Германом; но он был не один, а с симпатичной девушкой – как тут же выяснилось, манекенщицей в Доме мод. Алексей, с которым мы давно не виделись, заявил, что я им не помеха, а даже наоборот и что он меня никуда не отпустит. Девушка из Дома мод, оказывается, училась в техникуме легкой промышленности. Туда-то они и направлялись. «Будем сдавать зачеты втроем, – заявил Алексей. – Заодно посмотрим на эту лавочку». Держался он, как обычно, весьма непринужденно, тем более рядом с такой девушкой. Надо отдать ему должное: будущий всемирно известный кинорежиссер толк в красоте понимал уже в юности.
Гуляя, мы добрели до техникума. Я остался дожидаться их в вестибюле, от нечего делать рассматривая расписание, объявления, – и вдруг на одном из них читаю: «Срочно требуется преподаватель английского языка». Правда, шесть часов в неделю, ровно четверть ставки. Но это больше, чем ничего. Почему не попробовать? И я, недолго раздумывая, написал заявление. Наверное, сама судьба мне послала в этот день Алексея с его красавицей.
Вот так я стал преподавателем техникума легкой промышленности. У меня сложились хорошие отношения и с коллегами, и со студентами. Я вспоминаю студента факультета конструкторов-модельеров (который, между прочим, окончила Лешина тогдашняя подруга), моего тезку, которого неожиданно годы спустя встретил в Вене. У Геннадия многие одалживали деньги: деньги водились у Гены всегда. Учебу он совмещал с бизнесом. Таких парней в ту пору было немало. Зная несколько слов по-английски или по-немецки, они промышляли возле гостиниц, принадлежавших «Интуристу». Вылавливая иностранцев, которых тогда в гостиницах было не так уж много, предлагали им за заморские тряпки отечественные сувениры или рубли. Свою добычу они потом продавали с большим наваром. Появилось новое слово «фарцовщик».
Не знаю, зачем он учился в техникуме. Не думаю, что он хотел стать закройщиком. Может быть, для того, чтобы иметь прикрытие (тогда велась борьба с тунеядцами). Вскоре Гена оставил техникум и сел за баранку такси. Его черная «Волга» паслась у гостиницы «Астория» или «Европейская». Он возил иностранцев, по существу занимаясь все той же фарцовкой, только в более безопасных условиях. Позже он выехал в США, но после распада Союза снова объявился здесь, в Ленинграде, как совладелец американо-русской фирмы (joint venture) – щедрый и одновременно хищный.
В техникуме работал художник. Будущим конструкторам-модельерам он преподавал рисунок. Было ему за сорок. Совсем юным ему довелось пройти дорогами войны. А звали его Петр. Однажды он подошел и сказал, что хотел бы нарисовать меня. Ему, уточнил художник, нравится моя голова. Отказаться я не посмел, но и позировать не очень-то торопился. Я волынил, а он настаивал. Наконец он решительно заявил: «Приходи. Я поставлю тебе бутылку, и пока ты будешь тянуть из нее, я тем временем буду развлекать тебя разговорами и работать». Одной бутылкой не обошлось: было три или четыре сеанса. Я был рад, что появился единственный мой портрет, большой и написанный маслом. Сеансы кончились (иначе я мог бы спиться), и я напрочь забыл о своем портрете.
И вот через много лет в Русском музее, где разместилась выставка, посвященная очередному Великому Октябрю, я нос к носу оказываюсь перед своим двойником – правда, немного моложе и не в костюме, а в свитере. Вот так встреча с молодостью! И все благодаря давно существующей машине времени – искусству живописи.
Я был неимоверно растроган. Вот так встреча! Какая приятная неожиданность! Я был настолько сосредоточен на своем двойнике, что не сразу заметил, в какой необычной компании он находится. Его окружали известные всем ученые, артисты, писатели, композиторы, крупные партработники и передовики производства. Куда ты попал, приятель? Я так долго простоял перед этим парнем в свитере крупной домашней вязки и настолько к нему прикипел, что не хотел уже с ним расставаться. Выяснив, что портрет является собственностью художника, я стал размышлять, как мне лишить его этой собственности. Я ему позвонил, и он пригласил меня в свою мастерскую на Васильевском острове.
Это было просторное, полное света и воздуха помещение, совсем непохожее на каморку, в которой он меня спаивал. Повсюду висели или стояли картины (пейзажи или фольклорные композиции), набившие оскомину. Но, как он мне поведал, его творения шли неплохо, и за валюту – в основном японским туристам, влюбленным в русскую душу. Я задал себе вопрос: а то ли они принимают за русскую душу? Так что Петр, можно сказать, процветал.
Я поздравил его с успехом и заговорил о портрете: не хочет ли он мне его уступить? «Ишь чего захотел! – ехидно воскликнул Петр. – А помнишь…» И он мне напомнил все: как долго он меня уговаривал, а я все увиливал; о водке, которую он на меня потратил. Я тут же достал из портфеля бутылку, которую прихватил по случаю нашей встречи, и легкомысленно заявил, что готов покрыть все накладные расходы. «Десять бутылок!» – отрубил Петр. Домой я вернулся с портретом, но уже на такси.
Кроме благодарности за портрет, я должен благодарить Петра за помощь, которую он оказал мне, чтобы я мог получить работу в издательстве «Аврора». Будучи экспертом издательства, он позвонил мне однажды и попросил сделать пробный перевод с русского на немецкий. Перевод был принят, и время от времени издательство еще не раз обращалось ко мне с такими заказами. В частности, в моем переводе издательство выпустило монографию Анатолия Подоксика «Пикассо». Автор монографии был одержим гением Пикассо и современной живописью, но в Эрмитаже, сотрудником которого он являлся, подобная одержимость была наказуема. Талантливого искусствоведа запихнули в отдел доисторических древностей. Несмотря на это, он продолжал свою исследовательскую работу, результатом которой явился капитальный труд о живописи Пикассо. До публикации своего труда он не дожил. Выход альбома стал возможен, благодаря усилиям его вдовы, лишь во времена перестройки.
Но я еще работаю в техникуме, преподаю английский язык. Жизнь не стоит на месте: я уже не почасовик, а полуставочник. Не знаю, как долго мне пришлось бы прозябать в техникуме на полставки, но, на мое счастье, в моем родном институте открылись Высшие педагогические курсы иностранных языков, и я на целых два года снова сажусь за учебу, чтобы по окончании преподавать уже в вузе. Мало того что моя стипендия в два раза больше зарплаты полуставочника в техникуме, я снова встречусь с моими прекрасными учителями – с теми людьми, которым я всегда поклонялся.
И тут я должен назвать Тамару Исааковну Сильман, профессора, великолепного знатока немецкой поэзии, одного из первых переводчиков Райнера Марии Рильке на русский язык, научного руководителя моей диссертации. Я должен назвать ее мужа Владимира Григорьевича Адмони, профессора, выдающегося ученого, получившего международную известность. Это их, как и Олега Дмитриевича Вейцмана, я считаю своими наставниками в самом широком смысле этого слова.
Я встречался с Адмони и Сильман не только в учебной аудитории. Я часто бывал в их доме. Говорили не только о науке, литературе. Сарказм и горечь слышались в голосе Владимира Григорьевича, когда речь заходила о русской истории, которая, как он считал, состояла из крайностей: скучный ужас и ужасная скука. Он пояснял это то ли былью, то ли анекдотом о драматурге Евгении Шварце, с которым дружил и который, ожидая ареста, каждую ночь был вынужден вслушиваться: не приехала ли за ним пресловутая маруся. А машина все не приезжала и не приезжала. Но как-то ночью в квартире Шварцев раздался звонок. Шварц встал и сказал жене: «У меня нет ни сил, ни желания открывать дверь этим подонкам. Сделай милость, пойди и открой, а тем временем я оденусь».
Пока Шварц одевался, он прислушивался к голосам в прихожей, но не отважился выйти. Тянулись томительные секунды, а затем дверь захлопнулась. Вошла жена, все еще бледная, и сказала: «Слава богу, Евгений! Пожар». Оказывается, в соседнем доме случился пожар, и дворничиха обходила квартиру за квартирой, чтобы предупредить жильцов. Это выражение («Слава богу, пожар!») стало крылатым у тех, кто пережил страшное время репрессий.
Владимир Григорьевич – почти ровесник столетия – знал много подобных историй и рассказывал их очень живо, эмоционально и артистично. Точно так же он рассказывал и о немецкой литературе. Много цитировал по памяти и подчас называл такие имена и такие произведения, о которых я ничего не знал. Я старался незамедлительно ликвидировать эти пробелы. Личное общение с такими людьми давало мне очень много.
Моим вторым домом в это время стала Публичка. Знаменитая наша Публичная библиотека, расположенная в центре города, более того – в центре Невского. Для меня этот центр обозначала не столько его топография, сколько та интеллектуальная атмосфера, которая царила в Публичке. Определенную часть времени я проводил не в читальном зале, а в ее легендарной курилке, куда сходились не только курящие. Здесь, в клубах табачного дыма, рождалась истина. Но сейчас мне вспомнилась одна встреча, происшедшая на перекрестке Невского и Садовой, когда я шел из Публички, размышляя после многочасового чтения о различного рода инструкциях, и указаниях, и дополнениях русских царей в отношении евреев в Своде законов Российской империи; о том, что мало что изменилось в этом вопросе за последние двести лет.
Впрочем, «встреча» – не совсем подходящее слово. Из вагона идущего мимо трамвая выбросили человека. Он покатился прямо к моим ногам. Я помог ему встать на ноги. Это был молодой человек, мой ровесник. Я спросил, что случилось. Он взглянул на меня: «Да так, ничего». Но потом, когда он пришел в себя и заметил мое участие, он сказал, что его приняли за еврея со всеми вытекающими отсюда последствиями. «Вот и все», – виновато развел он руками.
Тут я должен сделать одно пояснение. Это произошло во время Шестидневной войны Израиля и Египта, и советская пропаганда весьма способствовала очередному взрыву антисемитизма. Поэтому, когда его приняли «не за того парня», ему заявили: «Убирайся в свой сраный Израиль!» – а для начала выбросили из трамвая.
Так я познакомился с Робертом Петросяном, армянином, смахивающим на еврея, за что он и был наказан. Аспирант Первого медицинского института, он станет известным в Ереване врачом и профессором. Когда он уедет домой, мы будем с ним переписываться и я получу приглашение в Ереван. Я опять забегаю вперед, но хочется поделиться и чем-то приятным. Я с радостью принял приглашение Роберта, решив, что возьму с собой Марину (дочери было четырнадцать лет): такая поездка ей будет полезна.
Сначала мы доехали до Москвы, откуда шел поезд на Ереван. В Москве остановились у бывшего моего одноклассника, который еще в школе проявил недюжинные способности к приспособленчеству. Он стал партийным работником, быстро сделал карьеру и был переведен из Брянска в Москву ответственным сотрудником орготдела ЦК. Жил он в прекрасной огромной квартире и принял нас очень радушно, предоставив отдельную комнату. Моя Марина, чуточку пообвыкнув, потянулась к многочисленным книжным полкам. Я тоже обратил на книги внимание: многих днем с огнем не сыскать, а тут они стояли как новенькие, очень нарядные, символизируя благополучие этого дома.
Марина тогда начинала писать стихи. На это ее подвигло творчество тезки – Марины Цветаевой. И когда я не без отцовской гордости об этом обмолвился, то жена моего однокашника, дама внешне вполне приличная, представительная, посоветовала Мариночке не стесняться и отправить свои стихи на отзыв этой самой Цветаевой. Я не мог обойти этот маленький эпизод, не относящийся к теме поездки в Армению, поскольку этот штришок характеризует не только нашу столичную партократию, но и весь уклад нашей жизни, в которой торжествовало мещанство.
На третьи сутки пути от Москвы, подъезжая уже к Тбилиси, мы исчерпали все запасы еды. Вагон-ресторан не работал, а нам еще предстояло ехать и ехать. Но на перроне нас поджидал приятель, грузин. Я сразу поинтересовался, нельзя ли нам раздобыть нечто съедобное. Он подбежал к киоску и вскоре вернулся счастливый с несколькими бутылками минеральной воды. Я с недоумением взглянул на него, ведь в витрине киоска просматривались продукты и потверже. «Вот-вот, потверже, – засмеялся приятель. – Я спросил продавца, естественно по-грузински, что́ мог бы он предложить для друзей. А он мне выдал минеральную воду и сказал, что своим землякам и друзьям земляков больше предложить ничего не может. Все остальное он и собаке своей не дал бы». Этим запомнилась нам столица Грузии в этот раз. А ведь сколько замечательных застолий пережили мы именно в Тбилиси ранее!
Наконец мы прибыли в Ереван, и я угодил в дружеские объятия Роберта. Его сопровождала жена-красавица, армянка, словно пришедшая из мира восточных сказок. Но вскоре я сам очутился в этом сказочном мире. В нашу честь устроили настоящее пиршество, на которое пригласили многочисленных родственников и которое продолжилось потом, когда мы должны были посетить этих родственников и в Ереване, и по всей Араратской долине.
Роберт возил нас в Эчмиадзин, христианскую святыню армян. Хлеб, который нам подавали, пекли, как в старину, в сложенных из камня печах. А со всех сторон обступали нас виноградники, увешанные тяжелыми гроздьями. Произносились длинные красивые тосты. Пили за здоровье присутствующих и отсутствующих, пели, танцевали, веселились. Поражали строгость и величие старческих лиц (и мужских и женских), словно высеченных из камня, на котором природа оставила свои тысячелетние следы. От этих лиц, отрешенных от окружающей суеты, веяло суровой печалью, и, глядя на них, я невольно думал о судьбе армян (древнего народа), так близкой к судьбе другого народа – еврейского. Сколько пришлось им выстрадать! А ныне – рассеяны по всему свету. Я установил и другое: в Армении почти нет евреев. Почему?
В Эчмиадзине мне довелось побеседовать и об этом с одним из иеромонахов монастыря. Мы говорили о страшной бойне, которую устроили турки неправоверным армянам в 1915 году; о сталинском терроре и рассеянии армян и евреев; и параллели между геноцидом армян и евреев были для нас очевидны.
И тут заговорил Роберт, в основном молчавший во время нашей беседы. Он рассказал притчу. Старый армянин перед смертью собирает всех своих детей, и внуков, и правнуков, чтобы дать им последнее наставление. «Дорогие сыновья, дочери, внуки и правнуки! У меня к вам одна лишь просьба: берегите евреев, где бы они вам ни встретились». Никто ничего не понимает, пожимают плечами, переглядываются. И тогда умирающий поясняет: «Ибо, как только покончат с последним евреем, тут же возьмутся за нас». Когда я вспоминаю теперь об этом, я думаю невольно о том, что с нами случилось за минувшие годы. Чудовищное землетрясение в Спитаке, распад Союза, кровавое столкновение азербайджанцев с армянами в Карабахе, исход армян из Баку.