Текст книги "Вторая сущность"
Автор книги: Станислав Родионов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
3
А на второе утро, батюшки мои, их уже пара. Аистиха появилась. Стоит, утаптывает, укладывает, а ейный муженек носит сучочки да сухую травку. Вкалывали, дай боже, до самого вечера.
В конце дня она села и сидит себе. Он ей принесет что, она все под себя или около. И вот ведь птица какая взаимоуважительная: он подлетит с веткой в клюве – так она не то чтобы ноль внимания или похамничать, а и пощелкает, и встанет, и покивает. Смешно, но приятно и аисту, и нам, с земли смотрящим.
К вечеру у аистихи, считай, один клюв торчал на длинной шее – всю он ее обложил мягким разным материалом для теплоизоляции.
– Никак она на яйца села, – сказал Павел.
– Леший ее знает. Кого б спросить про образ их жизни.
– Сходи к профессору наук.
– Что за зверь?
– Профессор малахольный, приезжает на летнее жительство…
– А чего малахольный?
И рассказал мне Паша про него.
Этот профессор стал колоть дрова, засадил топор в сосновую чурку и тащил его оттуда два дня. А на третий Федька Лычин за рубль вытянул топор одной рукой, левой.
Этот профессор захотел вырастить небывалую клубнику и вместо навозу поставил меж грядок приемник – мол, от музыки все растет спорее. Клубнике эта музыка оказалась до лампочки, а приемник украли, поскольку распевал всю ночь.
Этого профессора соседка попросила загнать овец, а сама в сельмаг побежала. Профессор загнал. Во-первых, не соседских, а чужих; во-вторых, не овец, а коз; в-третьих, не в хлев, а в избу…
Много Паша поведал мне подобного. Получалось, что такой малахольный и может знать про аистов. Пошел я…
Деревенская улица вечером – что тебе городской проспект. Коровы идут, как павы, – несут свои тяжелые вымени. Барашки блекочут и уже взбивают пыль, хоть и май. Звуки разные странные, вроде львиного рыка, откуда-то берутся. Гуси белой ниткой вдалеке прошивают мой путь. А в палисадниках уже чего-то зреет.
У окна крайней избы помахивал молотком высокий, два меня, старик в обвисшей шляпе. Очки на носу. Белая борода махонькая, как одолженная. Натуральный профессор. Паз конопатил.
– Не клин да не мох, плотник бы сдох, – поприветствовал я через калитку.
– Понимаете ли, дует.
– Я к вам по делу, Аркадий Самсонович…
– К вашим услугам.
Он бросил окно и подошел к заборчику. Лет на десять подревлее меня. Нос крупный, как у аиста. Лицо красное, уже ветром и солнцем тронутое. Натуральный профессор.
– Что-то вас не припомню…
– Дружок я Павла Ватажникова, Николай Фадеич, гощу у него.
– Тогда прошу в дом, – решил профессор по-людски, но ведь и я к нему подошел с культурной стороны.
Внешне изба избой, а внутри, извините, жизнь городская. Одна русская печка и осталась. Все шло по одной стеночке в своем порядке: диван, телевизор, шкаф, торшер… По другой стенке книг было столько, что, упади они все враз, мы бы с профессором имели контузию.
– Я первый приехал, без жены, но чаек организую, – как бы начал оправдываться профессор.
– Как аист…
– То есть?
– Он тоже наперед аистихи прилетает разузнать насчет лягушек, поскольку его супруга их кушает.
– Моя супруга лягушек не кушает, – насупился профессор.
Подсел я к столу, как и положено гостю. Хозяин звенит чашками, а попутно интересуется:
– Так какое у вас дело?
– Научное, как к профессору.
– Э, профессор-то профессор, но на пенсии.
– Всё перезабыли?
– Нет, разумеется. Что вас интересует?
– Жизнь белых птиц, а конкретнее – пернатых аистов.
– Не уловил…
– Уточняю: жизнь пернатых птиц, а конкретнее – белых аистов.
– Николай Фадеич, я же турколог.
– Ваша национальность, Аркадий Самсонович, значения тут не имеет, – вежливо подправил я.
– То есть?
– Говорю, мне до лампочки, что вы турок.
– Да не турок я, а специалист по турецкому языку и турецкой культуре.
Вот почему у него бородка не русская.
– И в птицах не кумекаете?
– Ничегошеньки.
Я, конечно, понимаю, что каждый профессор только в своем деле профессор. Но все-таки. Свое дело своим делом, а знать о смысле всего существующего профессор обязан. О деревьях, воде, земле и белых аистах. Уж не говоря про вторую сущность.
– А я понадеялся на ваш общий уровень.
– Дорогой Николай Фадеевич, специализация достигла невероятного размаха. Приведу такой пример… Бывало, захотел мужик сочинить песню. Придумал, взял гармошку и запел. А теперь? Один пишет слова, второй пишет музыку, третий аранжирует, а четвертый поет.
Но тут профессор удивил меня вовсе. Я ждал чаю грузинского, неважно под каким номером, а он ставит термос литра на два. В нем и чай, чернющий, как деготь. Извините, пить такой чай – что есть вареные огурцы. Но в гостях сам себе не хозяин. Однако профессор не растерялся – выставил сгущенку с конфетами.
– Тогда, Аркадий Самсонович, в этой самой науке дураку легче укрепиться.
– Почему вы так думаете?
– Ум-то есть понимание не одного дерева, а всего леса.
– Слова «дурак» наука не признает, Николай Фадеевич.
– Как так?
– Это обывательское понятие, годное для рынков и коммунальных кухонь.
– Чего ж признает наука?
– Способный, одаренный, талантливый… Или же неспособный, бесталанный…
– А как же в науке дураков зовут?
– Николай Фадеевич, ну что такое «дурак»? Да вы разденьтесь…
Он и сам скинул малахай не малахай, но пальтецо бабье с оторочкой вроде бы из кошачьих хвостов. Правда, под бабьим пальтецом оказалась бабья кофта с помпончиками на груди. Сбросил и я свой зипун, Пашей одолженный, а попутно рассказал профессору байку, поскольку дураков он никогда не видел…
…Приобрел один мужик дачный участок и обзавелся хозяйством дай бог всякому. Дом на каменном фундаменте и со вторым этажом. Паровое отопление с душем. Две теплицы с помидорами. Клубника зреет – как пройдет, так ведро. А в сарае кроликов пара сотен… Только стало у мужика сердце пошаливать. Да тут еще старший сын пристрастился к напиткам градусным… А младшая дочь со шпанистым парнем связалась и уехала с ним куда глаза глядят. Жена и того лучше отмочила – к соседу по даче ушла… Задумался мужик, взял воду из колодца и снес на анализ. И оказалось в той воде повышенное присутствие железа. Хлопнул он себя по лбу: «Вот отчего мои беды! От железа!» Ну?
– Загадочный случай, – удивился профессор.
– Так кто этот мужик – неспособный или бесталанный?
– Нелогичный.
– Да он дурак натуральный!
– И все-таки вашего критерия я не улавливаю, Николай Фадеевич.
Непонятное слово «критерий» он зря ввернул, хотя догадаться можно, что ему не взять в толк, как я дураков разню. Эх, было бы умных поболе, а подходящий критерий мы бы сыскали. Да и какой там критерий – у дурака на лбу писано, какую должность занимает да сколько получает.
– Аркадий Самсонович, а ведь дело проще шурупа… Кто силен в первой сущности, тот способный, а кто силен во второй сущности, тот умный.
Тут профессор – между прочим, очень похожий на многопудового дятла в очках – глянул на меня подозрительно и спросил загадочно:
– А кто вы по специальности?
– Бывший автослесарь, а ныне пенсионер.
– А какое у вас образование?
– К чему тут образование, коли мы об уме говорим?
– Я к тому, – засуетился профессор, – что у меня есть молотый кофе. Вы, случаем, не кофейник?
– Нет, я чайник.
– Тогда вскипячу свеженького. Может, попутно и закусим?
Это можно. Достал профессор хлеб черствый, в полиэтиленовом мешке; яйца куриные, вкрутую, пяток; лук репчатый, проросший; ну и знакомую личность – красную рыбу мойву в банке. Чайник на электрической плитке зашумел уютно, да и за окном между тем смеркаться стало.
– Что вы, Николай Фадеевич, имеете в виду под сущностями?
Я растолковал. Кто, значит, в килограммах и метрах, в формулах и механизмах себя проявил – то есть в мире измеряемом, – тот имеет способности. А кто в человеческой душе разбирается да в людских отношениях, тот умен. За пример взял я шахматиста. Хоть он и головой работает, а всего лишь у него способности, поскольку строит умственные комбинации из фигур, – небось не отношения короля с королевой выясняет. Тот же всемирный ученый может быть неумным не потому, что мало знает, а потому, что его знания не о человеке и не о душе. А скажем, дядя Вася, водопроводчик, серый, как его рукавицы, вдруг да и порадует умными словами, поскольку изучил глубину людской жизни.
Говорю все вышеприведенное, и спесь не спесь, а спесиночка внутри играет, как у натурального дурака. Ведь сам профессор меня слушает – пусть и дятлоподобный, пусть и туркообразный.
– Слово «дурак» мне всегда казалось мещанским, – задумался профессор.
– А коли нет дураков, то и умных нет.
– А если допустить, что нет ни тех, ни других…
– Без умных, Аркадий Самсонович, жить я несогласный.
– Тогда проблема возникает, Николай Фадеевич, – обрадовался профессор, поскольку в этой проблеме вроде бы я и виноват. – Дураков не любят, верно? А разве они виноваты, что они дураки? Кроме того, есть не совсем дураки, но и не очень умные. И немало их. В конце концов, есть дети, животные… И мы их всех станем презирать?
Поддел меня профессор под самые рессоры, поскольку прав. В дураке больше всего злит то, что он про свою дурь не знает и не ведает. А мне сказать ему хочется. И нельзя. Да ведь и неизвестно, что людям нужнее – ум или жалость?
– А с другой стороны, Аркадий Самсонович, от дураков государству большой урон.
– Будем уповать на то, что все люди с годами умнеют.
– Как бы не так, – усомнился я. – Умный к старости мудреет, а глупый – хитреет.
Снедь мы всю умяли, включая рыбу мойву. Разговор наш подошел к закруглению. Приходите вечерком, угощу я вас чайком, а не хватит чаю, пива накачаю. Хорошо все было, только я возьми да и поинтересуйся:
– А другого профессора в деревне нету?
– Какого другого?
– Всамделишного.
– Как понять «всамделишного»?
– Который все знает. И про аистов…
Покраснел профессор вроде арбузного нутра – даже белая бородка порозовела. Нос в меня нацелил, как пику какую. Очки сверкают по-совиному. Язви его, то есть меня.
– Я, уважаемый, тридцать лет читал студентам лекции. Мною написано шесть монографий… Мои работы переведены на языки… У меня учеников больше, чем…
– Зачем психовать-то, Аркадий Самсонович? – перебил я. – Нету другого профессора, и не надо. И тобой обойдусь.
– Как это «обойдусь»?
– Так ведь ты, чай, не механизатор. А без профессора деревня не помрет.
– Значит, нажраться – и все?
– Сперва надо нажраться, – согласился я поспокойнее.
– А потом и профессора пригласить, на сытый желудок, э?
Он поднялся тяжело, вроде как чаю залил в себя до краев, и такую мерзкую рожу состроил, что и в мультфильме не увидишь. Да вдруг как гаркнет:
– Дурак!
Нешто всамделишный профессор такое бухнет? Тот, который про «летающие тарелки» рассказывал, – при галстуке – никого не обозвал, чай пил без чавканья…
– От дурака слышу, – ловко рубанул я, схватил зипун и вылетел из избы воробышком.
Видать, убедил я профессора – он дурачить всех начал.
4
Если петух отличается от курицы, как, скажем, цыганская шаль от наволочки, то у белых аистов тут сплошная уравниловка. Правда, аист покрупнее. Голосистостью не только соловью, но и вороне в подметки не годится. Молчаливая птица, однако щелкает, как деревянными ложками стучит. Видать, понимают друг друга. В азбуке Морзе тоже ключом постукивают, а ведь переговариваются.
Потрудились они над гнездом. Метровую чашу соорудили из всякой мелочишки. Теперь аистиха уже не отлучалась – сидела как привязанная.
– Лягушек ей наловить, что ли? – спросил я как бы у себя.
– Иди, посмеши деревню, – поддакнул Паша, умываясь после своих поросят. – Вроде Фердинанда…
– Какого Фердинанда?
– Есть у нас такой…
– Конь, что ли?
– Парень тертый, Федька Лычин, а Федькой зваться не желает.
– Почему?
– Некультурно, видишь ли, бабка-ёжка.
– А лягушки при чем?
– Тем летом он с мешком ползал вокруг деревни, лягух отлавливал. Говорил, ученые ему по полтиннику за штуку платили…
Поскольку теперь я был за кухонного мужика, то варить, кормить и кастрюли мыть выпало мне. Вроде дневального. Паша у меня, как персидский шах, сидит и супа ждет.
– Однако этот Фердинанд окрутил Наташку Долишную.
– Родственницу Гришки Долишного?
– Внучку.
– Как окрутил-то? – появился у меня интерес.
– Замуж сговорил.
– Так оно, может, и неплохо?
– Чего, бабка-ёжка? Ей двадцать, а ему тридцать. Да и не в том главное – мужик он дерьмовый, жиже некуда. Хапуга первый сорт. Девку жалко.
– Может, у нее любовь…
– Любовь не аванец, в карман не схоронишь. Мы бы видели.
– Тогда надо разобраться.
– Кому разбираться-то?
– Кому… фронтовикам.
Отварив, откормив и отчистив кастрюли, вышел я на улицу и двинулся вдоль, имея в виду один дом, напротив колодца. Да ведь бывал я у Долишного при его жизни, вспомнил путь по ходу дела.
У избы соседки, Анны, меня подзадержала береза. Розовеет корой в закатном солнышке, как женщина в сарафане. Листья еще только вылезли, а ветки уже шелестят и вроде бы отталкивают ветерок от своего розового тела, – мол, не прикасайся. Ну что мне в этой березе…
Встречал чудеса почище. Машину видел такую: спросишь – ответит, только все письменно. На самолетах летал, которые пересекают Союз с севера на юг за четыре часа, да плюс выдавали курицу с кофеем. Дом тыщеквартирный, где проживаю, – не дом, а скала из бетона, арматуры и стекла, к тому ж два лифта и сплошная телефонизация с ваннами и газом, да в некоторых квартирах есть и черт в ступе. Или телевизионная башня: как ее построили, почему она не падает?
Бывало, смотрю на все на вышеперечисленное, и мозги мои идут набекрень от удивления. Но сердце спокойно, не стукнет. А тут береза простая, из которой веники банные вяжут, – и екнуло, и зашлось в груди до туманности в глазах. Чего это… Телебашня ведь облака задевает. Или дело в том, что оба мы, я с березой, произошли от земли… Живые мы с березой оба – от этого все…
В деревне, куда б ни шел, а колодец не минуешь. Сруб высокий, под крышей, ворот прочный, цепь железная. И, как положено, девица воду черпает, но, правда, без коромысла.
– Чего ж без коромысла? – спросил я в порядке вежливости.
– Живу тут рядом, – усмехнулась она моему незнайству.
– Наталья Долишная? – догадался я.
– Да. А вы кто?
– А я Николай Фадеевич, друг твоего деда и Павла Ватажникова.
– Ой, вспомнила. Вы к нам приходили…
– Как не приходить – приходил.
Тонкая не по-деревенски. Натуральная чернобурка. Волосы черно-бурые, видать, крашеные, и заворочены в крупные кольца так, что сквозь них солнце блестит, как сквозь дырки. Ничего, лишь бы голова не была дырявой. Но лицо наше, новгородское, то есть кругленькое, беленькое и при улыбке с ямочками.
– Вы в гости приехали?
– В гости, а теперь нахожусь в разведке.
– В какой разведке?
– Хочу разведать, в счастье ли проживает внучка фронтовика Григория Долишного.
Ждал, что захихикает. Но она как-то подобралась, будто с экзаменом нагрянули.
– Пойдемте в избу…
– На свежем-то воздухе голова яснее.
Она поставила второе ведро рядком с первым, и получилась, я бы сказал, картина из картин: травка новорожденная, вода глубинная светлее неба, колодец рубленый, и девица-краса рядом, правда, с волосами, чуть подпорченными красителем.
– А в чем оно, счастье-то? – спросила Наташка как бы не у меня, а у ведер.
Как говорили в моей деревне, оказался я опешимши, то есть опешил. О чем спрашивают, того не имеют.
– Как же ты, Наталья, вступая в жизнь, не ведаешь о главном?
– Это я так, болтаю, как с посторонним. – Она тряхнула своими куделями.
– Я тебе не посторонний.
– Кто ж вы мне?
– Мы с Павлом Ватажниковым обещали твоему деду, поскольку ты без отца, тебя из виду не терять.
– Вы ему тоже чужие.
– Ошибаешься, дочка: мы же фронтовики.
– Вместе воевали?
– Все фронтовики воевали вместе.
Она задумчиво шевельнула носком туфли неокрепшую травку – вникала в мои слова. Поймет ли? Не воевала, не голодала, не страдала.
– Дядя Коля…
Как услышал я «дядя Коля», так меня теплом и окатило – поняла.
– Дядя Коля, я хочу простого бабьего счастья.
– Что оно такое?
– Муж, дети, семья…
– А мужицкое счастье бывает?
– Не знаю.
– Счастье-то одно, человеческое.
– Но ведь есть женский инстинкт.
– Ты ведь не кошка, чтобы этими инстинктами жить. Родить десять человек дело нехитрое…
– Тогда правы люди. Говорят, счастье в городе.
– Счастье, Наталья, не в деревне, не в городе, а у нас в душе.
– Расшифруйте подробнее.
– В свое время. Вот, говорят, ты связалась черт-те с кем?
– С чертом связалась?
– Не с чертом, а с Фердинандом.
– Ну что вы сплетни собираете…
Девка аж покраснела. А как же: приходит незнакомый дядя, выспрашивает, намекивает и намеченного жениха чертом обзывает.
– Наталья, может, я того, круто?
– Он небездельный, вот ему и завидуют. Нормальный парень, работает механиком в свиносовхозе, живет с матерью, деловой, все у него есть…
Она примолкла. А я ждал, что ж еще в нем такого, необыкновенного. Но не дождался.
– А чего, перечисляя, про любовь-то не упомянула?
Вижу, взгляд свой пугливый хочет запрятать куда подале – хоть в колодец. Аж ямочки на щеках пропали, будто мой вопрос утюгом по ним прошелся.
– Дядя Коля, не надо меня спрашивать…
– А замуж намерена?
– Да, – понурилась она.
– В душу твою лезть не стану, а вот баечку расскажу. Не подумай, что от мужика ее слышал – тут с подлинным верно.
…Командировали меня как-то в южный городишко на ремонт дорожной техники. А вечером скучно. Чего, спрашиваю, у вас в городишке интересного? Да, говорят, ты ж в доме с чудом живешь – дочь квартирной хозяйки пятый раз замуж идет, и все на законном основании. Ну, присмотрелся я. Ожидал увидеть даму цвета бежего, которая поела мяса несвежего. А передо мной девица лет двадцати пяти, тихонькая, как первая травка. И что ж оказалось. Работала она на хлебозаводе, где мужиков нет. Маманя строгая, никуда не пускала. Вот девица и шла в замужество по первому предложению, поскольку в мужиках не разбиралась. С первым прожила двадцать дней, со вторым три месяца, с третьим год, а четвертый погиб… Ну?
– Не все так просто, дядя Коля, – вздохнула Наташка.
Какая-то женщина провела старуху. Я б и внимания не обратил, да уж больно эта старуха портила вид майского вечера. Как говорится, омрачала. Шла, затихая, согнувшись, будто что искала.
– Кто это?
– Никитична заболела.
– Что такое?
– Фельдшер приходил, но определить не смог. Не говорит, не ест, обессилела. Надо везти в больницу, а машины нет.
– Неужели в деревне нету ни одного индивидуалиста?
– Трое. Одна в отъезде, вторая сломалась, а третья машина у Феди.
Солнце уже село за землю по пояс. Ветерком потянуло с озера свеженьким, с запахом рыбы. Кукушка где-то далеко прокуковала, но звонко, слышимо. А вообще-то весна поздняя.
– Кукушка на пустой лес кукует – к неурожаю, – сказала Наташка и поежилась.
– Иди, мать воду заждалась.
– До свидания, дядя Коля.
– Однако у меня будут две просьбы.
– Ой, пожалуйста.
– Попроси своего Федю, чтобы свез бабку в больницу…
– Мне попросить?
– А кому же?
– У его «Москвича» рессоры слабые…
– Ничего, бабка легкая, не ест. Обязательно попроси. И еще: приходи к нам с Павлом белых аистов смотреть. Супружеская пара, живут по-человечески.
– Как… по-человечески?
– Ежели ты увидишь своего Фердю… то есть Федю, ты что делаешь?
– Говорю: «Приветик».
– А белая аистиха встанет, покивает и пощелкает.
5
Утром я первым делом гляжу на аистов, а потом окунаюсь взглядом в озеро. Но тут, выйдя из избы, я сперва вздохнул широко, чтобы ошалеть уж сразу на весь день. В груди даже заходило что-то поршнем от травяной сладости и озерной свежести. Ну а озеро было на своем разливанном просторе, а белые аисты на своем гнезде: она сидела, он стоял вопросительным знаком. Чего стоял зря – лягушек бы ловил.
Имелся у меня план податься в сторону профессоровой избы, поскольку на душе скребло, – полаялись, как мелкие шавки. Я начал сочинять хитрую зацепочку: спрошу, мол, у него, который час, или, как, мол, пройти в сельмаг, или – закурить, мол, не найдется?.. Нет, думаю, спрошу-ка что-нибудь из профессорской жизни, например, когда будет ближайшее затмение – хоть лунное, хоть солнечное. И уж было пошел, как у заборчика обнаружил натуральное чучело. Что это за чучело, будет понятно.
Чучело мне чистосердечно улыбнулось, ну а я ему тем более, поскольку для меня внешность – дело второе.
– Николай Фадеевич, я по вашу душу…
– Ежели вы, Аркадий Самсонович, не дьявол, то берите ее.
– Кружат!
– Кто кружит?
– Ваши белые аисты.
– Мои вон сидят.
– Значит, другие.
– Это мои приманили.
Мы пошли к его избе. Попутно сообщу, что одет профессор гопником. Сапоги красной резины, женские, потертые. Брюки-галифе, сшитые в первую империалистическую. На плечах какая-то хламида, видать одолженная у столетней бабки. А на голове шляпа-груздочек, коровой недожеванная.
Я приметил, что те ученые, которые натуральные, одежу ни во что не ставят, но не из презрения к людям, а из неинтереса к ней. Дубленки или там мех с замшей только дурака красят – умному они ничего не прибавят и не убавят.
Но идти с профессором стыдно, – будто с чучелом шагаешь, которое стояло-стояло, да и пошло с тобой рядом…
И верно: над его тополями кружил белый аэропланчик с клювом. Красиво парил, как дух какой. Вот лапы им вроде бы мешают, висят, будто лишние, за воздух цепляются. А второй аист (она) сидел на трубе, язви ее.
– Аркадий Самсонович, давай ножовку.
Ну и так далее и в том же направлении. За часик я слазил на тополь и соорудил плацдарм – слава богу, опыт имелся.
– А теперь жди до утра, примут ли они работу.
– Николай Фадеевич, отзавтракайте со мной.
– Я уже сегоднякал, – отказался я в порядке вежливости, поспевая за ним в избу.
На этот раз профессор расстарался – жареных подлещиков выставил, жирных, хрустящих, янтарных. Хлеб деревенский, ноздреватый, с кислицей. Картошку крупную, рассыпчатую, крахмала в ней процентов девяносто, а главное, чищеную, чего мы с Пашей век не делали.
– Внешний вид у тебя, Аркадий Самсонович, усталый.
Мы с ним люди пожившие и повидавшие. Да в деревне это «вы» не к месту, как, скажем, одеколон в Пашином поросятнике.
– Не выспался. Я ведь ночник.
– Это как? Горшок, что ли?
– Люблю по ночам работать.
– Вредишь своему здоровью.
– А кому теперь нужно мое здоровье? – спросил профессор.
Есть такие вопросы, когда спрашивают тебя, а задают его себе. Тогда лучше промолчать, но я не утерпел. И грубость мою давешнюю стоило исправить.
– Тут ты нужен.
– Зачем же?
– Будущую нашу жизнь, Аркадий Самсонович, я представляю, между прочим, не только в смысле изобилия, но и чтобы в каждой деревне жил свой профессор.
– Ну да, турколог.
– Турколог ли, уролог, а чтобы каждый житель мог с ним иметь беседу о накипевшем и неразрешенном.
– Вот я тут и живу.
– Небось чтобы поесть корнеплодов да подлечить нервы?
– Как здесь можно вылечить нервы?
– Деревенская тишина, поскольку тутошний человек мягче городского…
– Вы так думаете?
– Тут и без дум видно. Деревенские добрее.
– А что такое, Николай Фадеевич, доброта?
Ну и загадочка. Вот тебе и профессор, вот тебе и турецкий знаток. Затуркался.
– Младенческие вопросики задаете, Аркадий Самсонович…
– Потому что в песнях, в фильмах, в книгах толкут это слово, как воду в ступе. Так что же такое доброта?
– Когда человеку помогаешь в беде.
– Назовите эту беду.
– Мало ли… Последнюю рубашку отдашь…
– У нас давно нет безрубашечных.
– Последний кусок хлеба…
– У нас давно нет голодных.
– Человек заболел…
– Тут лучше пригласить врача.
– Денег не хватает…
– Значит, работать не хочет.
Он, видать, представлял меня студентом. Очки округлились. Лицо потемнело до хорошей свеклы. Нос того и гляди клюнет меня в глаз. Тут и я вспетушился:
– Да вот, к примеру, один сын старушку вытурил, а второй ее приютил. Неужель и это не доброта?
– Это обязанность гражданина и элементарная порядочность.
– Да наша деревня всегда стояла на добре…
– Ага! – ухнул от удовольствия профессор и взялся за чай, поскольку жареных подлещиков мы уже ликвидировали.
Оно под такую жизненную беседу нужно бы и поесть для силы.
– Стояла на добре и совести, Николай Фадеевич, а жила дико и нищенски.
– Ты выбрось нищету да дикость, а добро-то с совестью оставь.
– Оставить? Через дом живет добрейшая женщина. Каждое воскресенье ее супруг дает концерты на всю деревню. Жена ходит с синяками, сын заикается. Она добренькая, терпит. Ей не доброта нужна, а в милицию надо бежать. Оставить… Возьмем прошлый год. На троицу Сережку Балавина порезали. Потом пьяный Чухнарев утонул, четверо детишек у него. Старый Матвей избу спалил – со свояком гулял. Сын Матвея корову застрелил, жену гонял, детей лупил… Все на горе другим людям. Где же доброта?
– Не все же такие…
– Конечно, не все.
– И в городе случая случаются.
– Случаются, но для Варежки процент высокий.
Я промолчал: против процента не попрешь. Лучше выпить дегтярного чаю, которого профессор мне налил до края. Тут и конфеты были недешевые – на обертке кавказский пейзаж изображен.
– А уж если, Николай Фадеевич, деревенский народ и добрее городского, то лишь потому, что в деревне жить тяжелее.
– В войну люди были тоже добрее, – согласился я.
– Парадокс, – удивился профессор. – Отсутствие доброты говорит о материальном достатке и счастливой жизни, а?
Умники про все помнят, а вторую сущность позабыли. Этот профессор кислых щей еще не знал, какой я ему вопросик притаил.
– А вот реши задачку, Аркадий Самсонович. Старуха Никитична занемогла. Отчего бы?
– Я не доктор.
– Ты профессор, болезни знаешь. Отчего?
– Сердце?
– Не угадал.
– Давление, склероз?
– Нет.
– Почки, печень?
– Нет.
– Рак, что ли?
– Не угадаешь в жисть.
– Тогда скажи.
– Ее сын разобрал русскую печку. Ликвидировал вовсе, как класс. И завел баллоны с газом. А Никитична на ней выросла и перед ней простояла весь свой век.
– А то, что Никитична у этой печки надрывалась весь свой век, ты знаешь?
– Знаю, да ее сердцу не прикажешь.
– Доброта – понятие отмирающее! – усилил свой голос профессор.
Хрен тут чаю попьешь при таком разговоре. Профессор и верно туркоподобен – разошелся, что его самовар.
– А что ж вместо добра-то?
– Бульдозеры!
– Как так?
– Пустить бульдозеры и снести все эти избы!
Ну, тут уж ум молчит, а глупость кричит. Я слыхал, что есть профессора с тараканами в голове, да вот живых не встречал. И верно – малахольный. Или начифирился.
– А что ж взамен?
– Коттеджи, асфальт, горячая вода, газ… Вот в чем доброта!
– В городе это есть, а доброта? – повысил голос и я, поскольку меня за нервы тоже кондрашка схватила.
Но профессор уже никого не слышал, кроме себя. Язви его в бородку.
– Не доброта нам нужна, а гражданственность! – буквально рявкнул профессор.
– Откуда ты знаешь, что нам нужно?
– В конце концов, я – профессор.
– Вон как! А я думал, что ты компрессор!
Он, этот компрессор, то есть этот профессор, вскочил, прыгнул к столу и чего-то там схватил. Ну, думаю, огреть хочет, хотя профессора так не поступают. И верно, шарахнул мне в живот какой-то мешок, с которым я и шмыгнул на улицу. Не мешок оказался, а куль со свежими подлещиками – на меня все деревенские кошки оборачивались.
Глянул издали на дерево, но аисты на плацдарме еще не обосновались. Чего выжидают? А я скажу чего: смотрят, добрый ли хозяин живет в доме… И не сядут, поскольку это не профессор, а зверь. Куда столько рыбы мне наворотил?
6
Марию во сне увидел. Будто вышел я на крыльцо, гляжу на аиста, летящего над озером, а он крупнеет и белеет… И не аист летит над озером, а моя Мария. Да мимо, мимо – так и улетела, не признав меня.
В газете я прочел, что сны якобы помогают нашим мозгам избавиться от ненужных думок. Тут ученые поднапутали. Конечно, об Марии стараюсь не думать, чтобы зря не терзаться. Да разве подобные думки ненужные? Не думки это, а кровь моя, стучащая в независимости от меня.
Да еще говорят, что сны якобы есть дурь и предрассудок. С одной стороны, так, поскольку Мария сидит в городе, и хотя знает от Генки, что я в Тихой Варежке, но летать по-аистиному над озером никак не могла. А с другой стороны, куда она летела? К чему сон? Без ничего разве бывает чего? Подпорчен мой день этим сном.
Я помаялся с часик и возымел угрюмое желание глянуть на Фердинанда Лычина…
Избу его избой не назовешь: дом-пятистенок под шифером стоит, как терем. Только заместо петуха на крыше вертится самолетик. Забор штакетный, дачный, крошечный. Во дворе автомобиль испускал сияние, будто росой обмытый. И никого, хотя Федька на свиносовхозе отдежурил в ночь. Спит, видать.
Но Федька не из тех, кто спит, а если и спит, то под машиной. Оттуда он и вылез с железками в руках. Чтобы представить Федьку, нужно взять меня и в два раза увеличить – вверх и вширь. Правда, у него лицо другое. Крупное, белое и широкое, что тебе круг брынзы с носом, но украшенное усиками, как и положено по моде.
– Не вы ли будете Фердинанд Степаныч?
– Федор Степаныч, – гулко и вроде бы недовольно отозвался парень, подошел к штакетнику и навалился на него, как медведь.
– А я буду Николай Фадеевич, дружок Павла Ватажникова…
– Я вас представлял вроде учителя, с благородной сединой, – попрекнул он, язви его.
– Я тебя тоже представлял в виде испанской лошади.
– Почему?
– Замнем для ясности и сторгуемся на том, что ты не лошадь, а у меня заместо благородной седины благородная плешина.
Он смотрел на эту благородную плешину, как дятел на кору: долбануть железкой или не долбануть? Посему я решил, что чаю тут мне не поднесут и в дом не пригласят. Хозяин не тот солод, не так смолот.
– Где только чего раздобыл, – подбавил я сахарцу и повел подбородком, как бы охватывая его усадебку.
– А я инвалид: у меня одна рука здесь, а вторая в городе, – улыбнулся он, что тот кот, поймавший мышку.
– Никитичну-то в больницу свез?
– Я не скорая помощь. Бензин, запчасти и время у меня не казенные. И впредь, папаша, Наташку не подначивайте.
– А если человек помирать будет?
– Никитична нас с вами переживет.
Волосы у него, язви его, хорошие: светлые, яркие, цвета свежей щепы, и волнами клубятся, как пенопласт какой. Неужель за волосы Наташка к нему присохла? А что? Девки могут.
– Хочу я тебе, Фердя, то есть Федя, одну байку поведать… Мужик мне, пока ехали в лифте, рассказал…
…Заболела в садоводстве старуха. Попросту говоря, скрючило. Пошли с просьбой к частнику, к «Москвичу». Мол, отвези в больницу. А он ни в какую. Рессоры не рессорят, стартеры не стартерят, и бензин выдохся. Пришлось старуху на мотоцикле трясти. Только на второй день, когда рессоры зарессорили, а стартеры застартерили и поехал этот частник за грибами, то выскочил из ельника сохатый и его «Москвич» своими рогами помял, как банку из-под килек. Ну?
– У нас в районе сохатых нет, – разумно возразил парень.
– Так то ж был не сохатый, а совесть.
– Это совпадение.