355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Станислав Родионов » Вторая сущность » Текст книги (страница 20)
Вторая сущность
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:28

Текст книги "Вторая сущность"


Автор книги: Станислав Родионов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Вернулся Пчелинцев, разрушив нашу тихую беседу, И в доме сразу пошумнело.

– Дверь у них заело. Есть же люди, шишки-едришки, у которых не руки, а щупальца. Ощупать гайку могут, а навинтить нет.

– Может, у них головы хорошие? – вставил я.

– Одно другому не помеха.

– Вы какой чай будете – магазинный или наш? – спросила меня Агнесса.

– А что за ваш?

– Мы каждый день разные пьем, но непременно из трех травок. Сегодня зверобой, мята и земляничный лист…

От этого чая, от его непривычного духа, у меня слегка закружилась голова. Впрочем, могла кружиться и от морошковой наливки, которой я выпил-таки три рюмки. И от пирогов с черникой могла, волшебно исчезающих во рту, – ел бы и ел, не мешай мне Агнессин взгляд.

Неожиданно я ощутил почти забытое состояние – мне было хорошо. Частокол шкафа светился золотом, будто сосенки остались неошкуренными; избушке с телевизором, по-моему, хотелось пойти на своих курьих ножках; на столе сопел ведерный самовар, нагретый сосновыми шишками; над головой светила антисимметричная и ветвистая люстра, сделанная из лосиных рогов; с кухни тек душистый и теплый воздух; пахло травами, дровами и пирогами. А большие женские глаза, казалось, отлетели на березовые обои и смотрели оттуда иконно.

Одиночество и утрата желаний… Вдруг я подумал о несовместимости этих состояний, в которых якобы пребывала моя личность. Ведь одиночество есть тоска по людям. А тоска по людям разве не желание?

Мне было хорошо, так хорошо, что, когда Пчелинцев позвал во двор, посидеть в сосенках, я поднялся с неохотой. В сосенках и днем насижусь.

4

Темному небу ничто тут не мешало – ни клети домов, ни зубья труб, ни скелеты вышек и мачт… Оно свободно опрокинулось над садоводством, редко меченное крупными затуманенными звездами. Видимо, теплая земля готовилась к осенним дождям.

Мы сели на широкие плахи – вытянутой ногой можно было коснуться сосенок. В желтом оконном свете они чернели, будто выведенные тушью.

– Ну, что у тебя? – спросил Пчелинцев.

– То есть?

– Какая скверна душу гложет?

– Никакая, – растерялся я от его провиденья.

– Ерунда еловая, – не поверил он. – В лесу-то чего к тебе прилип? Вижу, средь светлых сосен бродит темноликий мужик. А?

Я привык делить людей на интеллектуалов и дураков. Сиречь духовных и бездуховных. Но природа шла к духу медленно и поэтапно. Меж элементарно живым и духом пролег целый мир, меж интеллектуалом и дураком – множество состояний. Выходит, я оперировал крайностями. Пчелинцев не интеллектуал и не дурак. Интересно, кто он, этот Пчелинцев? Как он, день-деньской глядя на одни сосны, прочел в моем лице, будто в открытой книге?

Но сейчас думать не хотелось – мне было хорошо, И, размягченный вниманием, обедом и тишиной вечера, я признался:

– Беда у меня, Володя.

Кажется, я впервые назвал его по имени.

– Так поделись, скинь толику ноши…

Поделиться… Как? Поймет ли?

– Я доцент, кандидат юридических наук. Специалист по уголовному праву и криминологии. Написал докторскую диссертацию на стыке уголовного права и социологии. Восемь лет ушло. Социологические опросы, анкетирование, репрезентативность и так далее. До защиты нужно издать монографию…

– Знаю, в садоводстве про эти монографии говорят чаще, чем про удобрения.

– Ну, все шло путем. Статьи были, и вышла монография. Только она поступила в продажу, еще не в магазины, а на базу, как вдруг звонит мне профессор Смородин. Он только что ознакомился с моей ранней статьей. Вот… Допустил я в статье, и соответственно в монографии и диссертации, грубейшую методологическую ошибку при социологических исследованиях. И все мои выводы, вся проблема летит насмарку. Схватился я за голову. Почему ошибся, как рецензенты проморгали?.. Что делать?

Я посмотрел на профиль сторожа – слушает ли? Худощавое лицо, еще больше высушенное темнотой, вроде бы ничего не выражало.

– Ну, диссертацию еще можно спасти. Кое-что останется, кое-что переписать, кое-что дополнить… Но монография пропала. Не только пропала, но фактом своего существования губит будущую диссертацию. Ошибку сразу засекут, появится разгромная критика, и на теме диссертации ставь крест. Я ринулся на книжную базу и вовремя. Скупил тираж…

– Весь?

– Весь. Две тысячи двести экземпляров. По девяносто копеек штука. Картина: сижу один в квартире посреди пачек, которые горой до потолка…

– Да, шишки-едришки.

– Веришь ли, заплакал, – вдруг признался я, потому что услышал соболезнующие «шишки-едришки», было темно, пахло смолкой от сосенок-подростков и город лежал далеко, за лесами.

– Заплачешь, – посочувствовал Пчелинцев.

– Но главные слезы оказались впереди… Был у меня коллега, враг номер один. Не знаю как, но достал он два экземпляра книги в типографии и с возмущенными письмами отослал в авторитетные инстанции. Вот так-то.

– А дальше?

– Посыпались запросы, вызовы, звонки… Я взял отпуск и уехал сюда.

Откуда-то с крыши падал кленовый лист – медленно, по ломаной спирали, трепеща своими острыми уголками. Подошел Черныш и лег у ноги хозяина. Агнесса зажгла на веранде все лампочки, отчего сад, облитый бледным светом, стал нереальным, будто мы оказались в диковинных зарослях на дне океана.

– И вся беда, шишечки-едришечки? – спросил Пчелинцев вдруг веселым голосом, сразу развеяв сказочность минуты.

– А разве мало?

– Ерунда еловая.

– Как же еловая? – удивился я.

– Не стал доктором наук – и всех-то делов, – уточнил он размеры моей беды. – Пиши другую диссертацию.

– Да на это может уйти еще восемь лет жизни!

– Тогда лучше и не заводись.

– То есть как это не заводись?

– Не надо делать тех делов, которые жизнь заедают.

Я не ответил, сбившись со своей ясной логики. Разве диссертация заедала мне жизнь? Неужели? Конечно, восемь лет пришлось выжиматься. Работа есть работа. Да любая работа заедает жизнь, черт возьми…

Прилившая злость спугнула мою нирвану. И от этого я разозлился сильнее: увязывать работу с удовольствием – что изобретать перпетуум-мобиле или решать теорему Ферма. Неужели я блаженствую, когда начинаю читать лекцию, – одни студенты пишут мои слова «автоматом», другие вообще не пишут, третьи болтают, четвертые читают, пятые жуют, а одна девица давно и назло вяжет колготки?..

Неужели получаю удовольствие от заседаний кафедры, лицезрея перед собой коллегу, врага номер один? Или радуюсь по вечерам за письменным столом, когда жена с дочкой смотрят уже восьмую серию, которую я только слышу?

– Да и не знаешь ты, что такое беда, – прервал сторож мои погружения в злобу.

– Ты знаешь, – огрызнулся я.

– А не знаешь, какова беда, не узнаешь, каково и счастье.

– А ты знаешь? – упорна повторил я.

– Ничего, кроме смертельной боли, не должно занавешивать жизнь. А коли тебе что-то мешает жить, то зря ты тратишь отпущенное природой времечко, шишки-едришки.

В простых людях есть своя прелесть. Они не судят о том, чего не понимают. Я полно знаю людей, которые рассуждают обо всем на свете только потому, что заимели дипломы. Но вот Пчелинцев и без всяких дипломов разделывался с вечными философскими вопросами, как с сосновыми шишками.

– Кроме смертельной боли есть борьба, неприятности, невзгоды, лишения, трудности… – раздраженно перечислил я.

– Борись, превозмогай, кровь из зубов, но наслаждайся жизнью.

– И в этом, по-твоему, ее смысл?

– Смысл жизни в счастье, шишечки-едришечки.

– А счастье в чем?

– А счастье в наслаждении.

Ого! Наслаждение. Слово изысканное, какое-то дамское. Откуда оно у сторожа? И где он наслаждается – лазая по соснам и корчуя пни?

– Сказать это моим студентам, вот обрадовались бы.

– Так сказать им – что пустую шишку подсунуть. Семян-то нету. Они и подумают на жратву, вино да баб, А корень в том, чем наслаждаться.

– Ну и чем?

– Я, к примеру, могу часами глядеть на Агнешку и наслаждаться.

– И только-то?

– Душа человечья должна быть в природе, труде и любви к человеку. А умнее этого ничего не придумано.

– Наслаждение-то при чем?

– Ты переведи. Жизнь есть наслаждение природой, трудом и человеком. Каково, шишечки-едришечки?

Природа, труд и любовь… Где-то я подобное слышал. Нет, видел. Сегодня, в детской комнате, на стене. «Хочешь счастья себе и народу? Люби труд, людей и природу».

Стало прохладнее. Воздух, собрав с земли слабое тепло и влагу, теперь просох и попрозрачнел. И сразу выступили четкие звезды. В домиках зажелтели уютные огоньки. Черныш начал лениво гавкать, приступив к ночным обязанностям.

Пчелинцев положил мне руку на плечо и слабым, непривычным для моего уха голосом сказал:

– День без наслаждений – пропащий. Плюнь на бывшее, берись за настоящее.

Я хотел ответить, проанализировав ток времени – печаль ушедших лет, зыбкость текущих минут и непознаваемость будущих дней. Но он опередил уже своим обычным, слегка занудным голосом:

– Пойдем завтра со мной на одно щекотливое дельце?

– Хорошо, – безвольно согласился я.

– Стукну, как забрезжит.

7

Он стукнул в окно, когда серый, еще туманный воздух закрывал леса. Мы пошли неизвестными мне дорогами. И чем жарче распалялся восток, тем явственнее проступали стены сосняков – далекие, еще бурые, близкие, желтеющие, и рядом, перед глазами, красноватые, уже задетые горизонтальным солнцем.

Пчелинцев, с неизменным топором и мешком, шагал так легко и сильно, что мы с Чернышом едва поспевали.

– Где бы ты хотел помереть? – спросил вдруг он, обернувшись.

Мне казалось, что люди его типа о смерти не подозревают. Я отбурчался насчет того, что нигде бы не хотел. Да и какая смерть, когда сосны, солнце, воздух?

– А я бы хотел помереть не дома, не в постели, не в больнице… Я ходить люблю. И помереть бы на ходу, среди сосенок, чтобы руки свободны, а ветер в лицо, шишечки-едришечки!

Он стал, уперся длинной рукояткой топора в пень и полузапел-полузаговорил, обратившись лицом к вставшему солнцу, к востоку:

 
Взлетаешь ли в даль голубую,
Скользишь по морской ли воде,
Косишь ли рожь налитую,
Думай всегда о земле.
 
 
Она нас вскормила-вспоила,
Она всех людей родила,
Она никого не забыла,
Она для народов – одна.
 

Я оказался прав – похоже, что смерть для Пчелинцева была лишь иным проявлением жизни, да вроде бы еще более радостным.

Мы поднимались в горку сквозь все учащающиеся сосенки и кусты, и наверху я ждал джунглевые заросли. Но макушка открылась неожиданным простором – ровная, как гигантский круглый стол; плита красного гранита застелена тонким слоем мха, который, стоило потянуть, отслаивался легко, как скатерть снималась.

– Гляди-ка. – Пчелинцев указал топором на землю, ровно засыпанную желтыми иголками. – Под сосной всегда сухо. Дождишко ли, туман ли волглый, слякоть ли какая… А под сосной всегда сухо.

Мы пошли вниз, опять попав в чащу.

– Сосна молодец! Изба из сосны ничего не боится – ни сырости, ни микроба, ни холода. Только огня. Не зря из нее церкви рубили. Она ж и лекарь. Воздух очищает, витаминов бери из хвои сколь влезет. Руку пораню, так сосновую живицу приложу. В старину сосновой канифолью и лечились. У нас в стране сосны двенадцать видов. Да вот тают запасы. А сосны могильная, меловая, эльдарская и вовсе вымирают…

– Наверное, кедр не хуже, – прервал я гимн сосне.

– Это тоже сосна! По-грамотному зовется сибирской кедровой сосной.

Перед нами открылась неожиданная поляна, будто мы шагнули в светлую комнату. Пчелинцев позабыл про свою лекцию – стояли мы как осчастливленные…

На ровной короткой траве – видно, народ сюда похаживал – чуть ли не в шахматном порядке блестели глыбы-валуны. Отшлифованные ветрами и дождями, они не повторялись – плоские, как лепешки, хоть танцуй на них; грибная шляпка без ножки, каменно легшая на траву; гранитное яйцо с чуть отколотой вершинкой; низкий сланцевый диван, только без валиков; гнейсовая чаша, до половины налитая дождевой водой… И почти возле каждого валуна стоял, будто остриженный под пирамидку, сизый можжевельник.

– Хорошо! – сказал я, приглашая порадоваться и Пчелинцева.

Но его лицо каменело, как один из валунов. Голосом, надрывным и злым, неуместным на этой благодатной поляне, он сказал мне, а может быть, и не мне – природе, можжевельнику:

– Каждой весной я гляжу на деревья и травы с подкожным страхом. Не расцветут, шишки-едришки, не зазеленеют! Останется все серым и жухлым. Страшусь, что в один прекрасный день природа отомстит нам, субчикам, за всякие плазмы, газы, автомобили и прочее хамство. Да она вот милосердна, оживает людям на радость.

Он прошел меж валунов прямо к тому, к диваноподобному. Сухие полиэтиленовые мешочки шелестели у камня рваными краями. Консервные банки оскалились зубасто. Яичная скорлупа белела, как выветрелые суставные кости. Мятая канистра, автомобильная покрышка, пустые бутылки… А кругом сосны и можжевельник – нет ни одного лиственного дерева, чтобы присыпать все это осенним грустным листом.

– Уберем, – велел Пчелинцев.

Я не был уверен, что мы обязаны за кем-то убирать. Но Пчелинцев уже начал. Углубление под деревом он разгреб топором до просторной ямы, куда и полетели приметы цивилизации. Потом мы поплясали на уложенном дерне, приминая.

– Ну что мы оставим после себя? – в сердцах спросил Пчелинцев. – Консервные банки? Мы-то мечтаем, что будущее впереди, а оно сзади нас ползет на четвереньках по консервным банкам.

– Как это? – усомнился я насчет сзади ползущего будущего.

– Дети наши! Оставим им заместо Земли лысый шарик с растительностью пучками. Что увидели водолазы на дне Байкала, впервые туда попавшие, на глубине чуть ли не полтора километра? Бутылки, консервные банки да мешок цемента. А тут читаю в статье одного деятеля… Несут, мол, люди из лесу трофеи: грибы, ягоды, травы. Трофеи! Как из боя. Разве мы лесам объявили войну, шишки-едришки?

Я слушал вполуха, потому что мы шли по краю гигантской воронки. Или ямы, или кратера, или провала. Все-таки воронки. Правильный круг, ровные бока и острое донышко. Я уже встречал их в лесу, заглядывал в глубину и спускался туда. Бока проросли молодыми соснами и мхом: наверху сухим, палевым, внизу изумрудным, лапчатым. А на самом донышке воронки нешелохнуто стояла темная забытая вода.

Мы вышли на просеку, прямую и такую бесконечную, что увиделся горизонт. Увиделся и заслонился парнем, который выкатился на просеку, как ясно солнышко. К груди он прижимал столько наломанной рябины, что вокруг все светилось. Ну, думаю, сейчас…

– Для варенья? – спросил Пчелинцев.

– Почему… Дома поставлю в воду.

– Зачем?

– Красиво.

– А ты все, что красиво, прешь домой?

– Если можно, то чего же…

– А девушка приглянется, тоже домой тащишь?

– Почему бы и нет, – заухмылялся парень.

– Ну а вот сосна дивная, тоже домой поволокешь?

– Не поднять.

– Значит, все, что поднять, то твое?

Парень насупился, позабыв про свои усмешки, потому что голос Пчелинцева крепчал от слова к слову, топор под мышкой блестел секирно, Черныш рычал предостерегающе.

– Не я, так другие оборвут, – нашелся парень.

– А квартиру незапертую обворуешь?

– Зачем же квартиру…

– А чего! Незаперта ведь, все одно другой влезет.

– За квартиру посадят.

– Ага! – взревел Пчелинцев. – Вот где корень! Не боишься, оттого и заломал рябинку, как шимпанзе какой!..

Я взял сторожа за локоть и повел непререкаемо. Парень этим воспользовался – юркнул за сосновые стволы. Мы прошли просекой, к ее острию, которое вонзилось в небо где-то далеко, может быть уже за лесами.

– В прошлом году я поймал одного субчика. Рябину срубил, чтобы скорее ягоды ощипать, так его в шишку.

Говорить мне не хотелось – уж больно хороша стояла просека. Деревянный собор, сосны-колонны, зеленые ризы веток, голубая эмаль купола-неба… Тут петь бы. А уж если и говорить, то о чем-то значительном, вселенском.

Я вдруг поймал себя на том, что не грущу и не страдаю от одиночества. Ни одного комплекса. Даже вроде бы радуюсь. Как там по Пчелинцеву?.. Наслаждаться трудом, людьми и природой. Чем же наслаждался я? Просекой. А может, Пчелинцев и прав? Но я со школы затаил подозрительность ко всяким удовольствиям и наслаждениям. В крайнем случае, эти слова шли к отдыху. Но жизнь – как наслаждение?

Просека вдруг засветилась прогалом. Мы вышли на поперечную шоссейную дорогу, а просека, как бы перекинувшись через нее, легла дальше, в лес. Я думал, что и мы перевалим дорогу, но Пчелинцев свернул на нее.

– Куда идем-то? – спросил я, недовольный этим своротом.

– Уже пришли. Вот три сосны…

Они стояли на обочине, как три богатыря, – кряжистые, сучья толстые и короткие, корневища вздыбили землю буграми.

– Тут Куковякин поцеловался с самосвалом.

– А-а, следствие, – вспомнил я разговор в садоводстве.

– Где же стекла от фары?

– Наверно, размело колесами.

Он сошел с дороги на редкую травку, крепившую желтую супесь.

– Вот они, шишки-едришки. Неужели Куковякин их подобрал да выбросил?

Я посмотрел. Тут были не только крупные стекла, но и такая игольчатая мелочь, которую не подберешь, да и смысла нет.

– А вот и колея, – сказал я, разглядев следы протектора.

– Выходит, фару кокнул тут, а не на дороге?

– Да, – согласился я без колебания.

– Чего ж, оба съехали с дороги да и сшиблись?

– Вряд ли.

Мы стали разглядывать осколки. Толстые, обычные, из фары. Черныш тоже к ним приглядывался и принюхивался.

– А это что? – Пчелинцев протянул узкий осколок, сверкнувший рубиново.

– Краска, – решил я, рассмотрев бурый мазок.

– Кровь. Вот еще.

Большой треугольный осколок пересекла оранжевая полоса. Краска или кровь. Пчелинцев заходил кругами, выискивая. Пошел и я, не понимая, какая кровь и откуда.

– Ага, шишки-едришки!

Теперь на светлой и плотной супеси он нашел бурые отчетливые капли. Кровь, без сомнения.

– Разве Куковякин человека сбил? – не поверил я своему вопросу.

– Лося! Увидел вышедшего лосенка, свернул с дороги и шандарахнул бампером. Надеялся мясом поживиться. А подранок ушел.

– Ну, это надо доказать…

– Да я на его битой фаре шерстинки видел, шишки-едришки!

Пчелинцев осмотрелся, что-то прикидывая. И спросил меня скоро, уже спеша:

– Дорогу до дому найдешь? А я в милицию.

8

Возвращаясь, я, конечно, заблудился. И столько находил километров, что впервые проспал ночь без всяких асан и счета овец. Переделав утром хозяйственные дела – достав ведро колодезной воды, сварив суп из пакетика, вскипятив чай, вымыв щербатую тарелку, подметя комнату, – я двинулся в лес. Куда ж мне еще.

Сперва шел хорошо, по песчаным буграм, поросшим веселой и звонкой сосной. Но нисходящий склон, пологий и бесконечный, привел меня в низину – к иным, странным соснам. Густые, темные, насупленные, они угрюмо шуршали, хотя ветра не было. Широченные и лохматые ветки раскачивались, будто грозили мне. И все-таки я дотронулся до них. Это не сосны… Елки, ели. Откуда-то взявшись в сосняках, они заступили мне путь.

Я вернулся домой. Но и тут мне не сиделось. Проклятое одиночество вновь приползло на своих многочисленных лапах. Теперь оно было каким-то иным, не совсем понятным; теперь прилипла вроде бы не вселенская тоска, а некая смутная обязанность, куда-то тянувшая меня.

Я взял книжку и вышел на крыльцо. И увидел, что осень сделала следующий неумолимый шаг – яблоки осыпались до единого. Я раскрыл книгу, зная, что не буду читать…

В конце концов, суть одиночества не в отсутствии родственников, друзей или знакомых. Там, за сосняками, друзей-приятелей у меня навалом, а я вот сижу один на богом забытом крыльце. Тогда в чем оно? (Я усмехнулся: какой день верчу это одиночество так и этак, как студент экзаменационный билет.) А в том, что нужно единомыслие. Тогда сгинет и одиночество. Да ведь там, за сосняками, полно единомышленников. Чего ж я на крыльце? Не усложняю ли? Ведь много говорено и писано, как трудно одной человеческой душе пробиться к другой душе сквозь незримые психологические стены…

И я пошел варить очередной суп рисовый, разумеется из пакетика, на котором пламенел гребешок петуха.

Варил, ел, пил чай, мыл… Но найденная очередная причина одиночества меня не успокоила. Я вдруг понял, что тянет меня куда-то оно, одиночество. Раньше такого не бывало. Ну конечно. Как же я позабыл? Тянуло узнать про раненого лося…

Едва я шагнул за поэтические ворота – берегите сосны, янтарные сны, – как из увядших цветов высунулась темная головка. Оля прыгнула к моим ногам. Я приготовился к вопросам насчет сказок, но она заботливым движением застегнула на мне джинсовую куртку – видимо, так делала мама.

– Кашу ел?

– Нет.

– А почему у тебя живот теплый?

– Суп ел, – вынужден был признаться я.

Позади Оли, оттерев ее плечом, видимо из тех же цветов, возник суровый Коля и спросил у меня, как пароль:

– В лесу был?

– Был.

– Что принес?

– Ничего не принес, – замешкался я от его категоричности.

Спасла Агнесса. Она отстранила ребят легко и со смехом. Не знаю чему, рассмеялся и я.

– Отец с ними суров, особенно с Колей. Мальчишка «вы» не признает. Мужчины, видите ли, должны говорить друг другу «ты». Знаете, почему он спросил о приношениях? Володя из лесу непременно что-нибудь несет. Коле загогулистую палку – Оле редкий цветок, Коле лосиные рога – Оле неохватный боровик, Коле ржавую каску из окопа – Оле лягушку в крапинках…

– Не вырастут инфантильными, – поддержал я Пчелинцева.

– Ехал Коля с отцом в автобусе. Женщина зовет Колю сесть рядом. Знаете, что он ответил? «Мужчина должен стоять».

Агнесса повела меня в дом. Сегодня на ней алела кофта и темнела короткая юбка. Эта одежда, загорелые ноги девочки-подростка, короткие сыпучие волосы, легкость фигуры делали ее похожей на цирковую наездницу.

– А Володи нет.

– Обходит садоводство?

– Ищет в лесу раненого лося.

– Зачем?

– В милиции сказали, что дадут ход делу, если будет найден этот лось.

– Зачем? – рассеянно повторил я, имея в виду уже не милицию.

Кажется, моего второго «Зачем?» Агнесса не поняла, лишь глянула своими большущими глазами, отчего я неожиданно стушевался, будто ляпнул пошлость.

– Он скоро придет. А пока я угощу вас яблочной шарлоткой да козьим молоком.

Я, съевший час назад кастрюлю рисового супа и черствый батон, живехонько уселся к столу с деревянной узорчатой скатертью. Шарлотка оказалась душистой и сладкой, как горячий ананас. Козье же молоко я пил впервые. Видимо, едой я так увлекся, что когда поднял голову, то увидел ее откровенно смеющиеся глаза.

– Ешьте-ешьте, в городе такого не поедите.

– А вас туда не тянет?

– Мы так сжились с природой, что про город и забыли.

– Ну а к книгам?

Она встала легко, словно подхваченная ветром. И, хитренько прищурившись, поманила в комнату – в спальню, которую Пчелинцев мне тогда не показал. Я проглотил неразжеванный кусок и пошел за ней почему-то на цыпочках. Агнесса распахнула дверь…

Посреди большой комнаты стояла кровать, если только ее можно назвать кроватью, – широкое и высокое сооружение, походившее на царское ложе. Конечно, сделанное из сосны руками Пчелинцева. И два светильника, и два столика. И все.

А стены от пола до потолка были уставлены полками с книгами, окно, сдавленное ими, казалось каким-то ущельем, и пахло не деревом и травами, а лежалой бумагой – книгами пахло, запахом, пропитавшим меня с детства.

– Какие? – почти шепотом спросил я.

– Художественные и природоведческие. Идемте, шарлотка остынет.

Мы вернулись к столу. Шарлотка не остыла; по-моему, она бы и при нуле градусов таяла во рту, как ананасовый крем, если, конечно, такой существует.

– Значит, книги с вами. Ну а на работу, в библиотеку, не тянет?

– Здесь я делаю больше, чем в любой библиотеке.

– Неужели вам, человеку с высшим образованием, не хочется применить свои знания, руководить, занять какую-то должность, защитить диссертацию?

– Для чего?

– Хотя бы для полноты счастья.

Агнесса улыбнулась какой-то вымученной улыбкой – так бывает, когда улыбнуться нужно, а не хочется. Подобная улыбка не шла ей, как, скажем, не пошло бы кокетство. Впрочем, алую кофточку она надела не без кокетливого умысла – красный цвет странным образом делал темные глаза прямо-таки жгучими.

– Антон, у вас должности, степени, диссертации… Вы счастливы?

– Само собой, – привычно начал я, но черный свет ее глаз остановил: наверняка Пчелинцев про историю с монографией рассказал.

– Володя про вашу беду поведал, – спасла она меня от замешательства.

– Он ее бедой не счел.

– Разумеется.

– И вы не считаете?

– Считаю, только не эту, а другую, несомненную.

– Несомненную?

Она рассмеялась и махнула ножом: мол, ерунда. Но я вернул на тарелку поднесенный было ко рту четвертый кусок шарлотки. И тогда ее расслабленные губы окрепли, а лицо как-то насупилось, будто я спрашивал невесть что.

– Какую несомненную? – потребовал я, уж коли она проговорилась.

– Ту самую, к которой вас привела погоня за степенями и должностями.

– Какая, к дьяволу, погоня? Таков мой образ жизни.

– О боже…

– Что за беда несомненная? – стал я раздражаться, оставив ее убийственное «О боже».

– Беда, Антон, в том, что у вас нет друзей.

Я улыбнулся. В тишине сухо треснуло сосновое бревно. В огороде закуковала Оля и загавкал Коля. Стакан с недопитым козьим молоком, очень, между прочим, полезным, замер в моей руке, и его микронную дрожь замечал только я.

– Ваша беда, Антон, не в проваленной диссертации, а в том, что вы оказались никому не нужным.

Стакан я поставил – сейчас козье молоко пойдет не впрок.

Да откуда она это взяла? Кто ей позволил обо мне судить? В конце концов, кто она такая? Бывшая библиотекарша, ныне жена лесника-сторожа. Будь на ее месте ее муженек, я бы ответил. Будь на ее месте мужчина…

– Обиделись?

– Отнюдь.

– Я бы не сказала так откровенно, да уж больно вы были спесивы.

– У меня навалом друзей и приятелей, мадам!

И я пошел называть. Лучшего друга Генку Глебова. Второго лучшего друга Мишку Отрубятникова. Двух коллег с кафедры. Трех одноклассников. Четырех однокурсников. Наконец, профессора Смородина. Плюс жена с дочкой.

Агнесса уперлась локтями в стол, положила подбородок на ладони и смотрела на меня, как мать на сына-врунишку. А я все убеждал, все нанизывал друзей на нить своей логики, пока она не спросила остужающе:

– Антон, почему же они к вам не едут?

– Кто? – растерялся я, хотя спрошено было просто и вроде бы о простом.

– Друзья, жена…

– Странная вы, Агнесса. Все же работают.

Она усмехнулась и, показывая, что приняла мое разъяснение, снисходительно закрыла глаза на долгие секунды.

– А у Володи друзей, конечно, пруд пруди? – по-мальчишески ершисто спросил я, уж по крайней мере не по-доцентски.

– Много, – серьезно подтвердила она.

– Откуда же?

– О-о, школьные, по армии, по заводу, в лесхозе, тут…

– И когда вы заболели и поехали сюда, то они, конечно, всё бросили и ринулись за вами?

– Ага. Разве бы Володе одному такой дом осилить?..

– Я видел только его врагов, – вырвалось у меня уже в запале.

– У него и врагов много. Думаю, у вас их нет.

– Представьте, мадам, тоже имеются.

Я соврал. Враг у меня был один, тот, который подсек меня с монографией.

– Налить еще молочка?

– Спасибо, я пошел. Володи не дождаться. Да и смеркается.

Меня учили коллеги, подсказывали друзья, наставлял профессор Смородин… В конце концов, беспрерывно поучала жена. Все они были людьми науки, современными, интеллектуальными. Я ничего не имел против матушки-природы, мне нравились Пчелинцевы, но впадать в дикарство претило. Сосняки… Эти пасторальные супруги полагали, что достаточно побродить несколько лет меж сосен, как на человека ниспадает мудрость. От древесины. И тогда учи уму-разуму других.

На крыльце Агнесса таким же движением руки, как и Оля, застегнула мне на груди пуговицу:

– Антон, дружба всегда бескорыстна.

К чему сказала? Бессмыслица.

9

К Пчелинцевым мне больше не хотелось – следующий день бродил я в ближайших сосняках, где все зримее проступала осень: стало просторнее, будто из них что-то вынесли; вдруг оказалось много папоротников, рыжевших на каждом шагу; вместе с грибами пропали и грибники; воздух похолодал и потяжелел от близких дождей. Такой лес хорош для раздумий – кажется, что и мыслям просторно.

Дурак, то есть недалекий и недообразованный человек, обожает готовые истины. Слышанные или вычитанные. И эти чужие мысли липнут к нему с такой проникающей силой, что становятся будто собственные, прямо-таки им рожденные. Дурак, то есть недалекий и недообразованный человек, об относительности истины не подозревает – она для него абсолютна, универсальна и окончательна. Как штампованная монета. Скажем, если человек живет один, то он наверняка одинок. Если к нему не едут друзья, то они не друзья. Если жена не бросила работу и не понеслась за мужем, то она не жена. Если у человека нет друзей, то не может быть и врагов, потому что равнодушный не вызывает ни любви, ни ненависти… И так далее. Афоризмы для дневника школьницы.

Я ценю не столько верную мысль, сколько самостоятельную. Про одиночество можно отыскать сотню мудрейших цитат в каком-нибудь сборнике афоризмов. Но всегда нужна своя мысль, сто первая. Недавно думал я на крыльце… Почему человек бывает одинок, почему бывает трудно пробиться к себе подобному? Потому что общаемся мы на уровне интеллекта, а души жаждут иного общения, может быть подкоркового; потому что заслонены мы друг от друга характерами, возрастом, психологической индивидуальностью, воспитанием, в конце концов, несовпадением настроения… Знает ли об этом Агнесса? Думала ли?

Видимо, думала, коли попрощалась фразой «Антон, дружба всегда бескорыстна». Да, я предпочитаю мысли самостоятельные, но понятные. Практическая деятельность людей стремит нашу цивилизацию. Человек ничего не делает без пользы, понимаемой весьма широко. Даже в дружбе он ищет пользу. Интересно, какую?

Допустим, взаимный интерес, Это не польза, да на одном интересе дружба и не устоит. Духовное родство… Где оно и у кого? Материальная выгода? Тогда не дружба.

Я удивился: не давался мне собственный тезис. Но если в дружбе, если от дружбы нет никакой пользы, то зачем она? Даже любовь, возвышенная и невыразимая, в конечном счете держалась на реальном интересе – на сексе. А эта чертова дружба…

На ней я застрял, а сосны мне не ответили. Я вернулся из леса, как и Пчелинцев, не с пустыми руками – нес карман шишек, сосновую палку и свой безответный вопрос. И не решал его ни за варкой супа, ни в полубессонную ночь. Зачем, когда для этого есть просторные сосняки.

Но на второй день я не увидел их. Вязкий туман утопил все окрест. Ничего не стало, кроме жидкой белизны, в которой стоишь, как в единственно прозрачном кругу, и далее десяти метров уже ничего нет и быть не может. Я надел сапоги. И шел лесом, не видя ни чащи сосен, ни их верхушек – лишь осклизлые стволы.

Моя мысль, потеряв зрительный обзор, уже не стремилась нырнуть в глубины психологии – она ползуче обратилась к той жизни, которая осталась за сосняками. Память, а может, уже и не память, освеженная ходьбой и туманным воздухом, работала спокойно, в ритме шага. И перебирала всех, кого я назвал Агнессе…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю