Текст книги "Вторая сущность"
Автор книги: Станислав Родионов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Вторая сущность
Вторая сущность
Сперва бы надо дать начало или хотя бы началинку. Да где они – в каких годах, в каких делах? Поэтому начну с круглолицей личности кадровика.
Вылезаю это я из ремонтной ямы, а круглолицая личность мне улыбается – будто у него на плечах не голова, а тот самый сказочный колобок, увеличенный раз в десять да малость недопеченный. И говорит, как бы удушаемый радостью:
– Что вы скажете, Николай Фадеич, по поводу того, что через месяц вам грянет шестьдесят?
– Брось, кукушка, куковать, мне на годы наплевать.
А сам чувствую, что как-то я усох, будто кирпич мне в темечко клюнул. Будто и не знал, будто и не готовился… Да это разве кирпич? Не такие булыжники от темечка отскакивали. Все же к самосвалу, к зеркалу заднего вида, подошел – кому это там шестьдесят? Это ему-то?
На меня глядел крепкоплечий мужик, но ростом обделенный – этак метр шестьдесят с кепочкой. Из-под этой кепочки лезли волосики, прореженные и потертые жизнью, но местами еще кучерявые, игривые. Нос средний, по размерам нормальный, да вида непривычного – как репку скрестили с картошкой. Кожа на щеках такая, что хоть сейчас тяни на барабан, поскольку крепкая, красная, мочено-сушено-дубленая. А вот глаза у него хорошие, того гляди, прожгут карим огнем…
И этот мужик прожил шестьдесят лет? Эх, ежели бы только шестьдесят лет… А то ведь прожил и шестьдесят зим. Не чувствую этого – и в сорок таким вроде был, и в пятьдесят. Но кадровик вот удостоверяет, а он человек государственный. Тут хоть отказывайся, хоть отнекивайся – старик я. А со старика спрос особый.
Да я вот байку поведаю, один мужик мне в автобусе рассказал…
…Якобы души наши перед тем, как явиться на землю в человеческом обличье, сдают экзамен. Комиссия набрана из людей знающих: конечно, сам бог, потом святые, блаженные и разные там ангелы и архангелы. Ну и черт сидит для искуса, для срамного вопроса. Спрашивают заковыристо и серьезно, что-нибудь про смысл жизни или еще чего почище. А вместо отметок дают срок жизни на земле. Дурь ответил – полста жизни отмерят, не больше, поскольку зачем дураку небо коптить. Поумней сказал – шестьдесят дадут. Умно заговорил – живи семьдесят. Мудро обо всем судишь – восемьдесят… И так далее в том же направлении.
К чему байка-то? Древние старики мудры не потому, что долго живут, а долго живут потому, что мудры. Вот и думаю: шестьдесят мне той небесной комиссией отпущено, коли уж прожил. А еще сколько? Мужик-то, помню, говорил, что небесная комиссия добавляет за накопленный ум при жизни якобы по году за дельную мыслишку. Подсобрал ли я их, мыслишек-то? Или глупостей приобрел? Дурь, как и ум, к старости накапливается.
В теперешнем моем возрасте жди вопросов. Подвалит какой-нибудь отрок и начнет кидать загадочки: отчего любовь да зачем, в чем счастье жизни да почему, куда идем да когда придем?.. Я готов. На все вопросы не отвечу, но сердцевину подцеплю, – шестьдесят за плечами. Правда, чтобы все разговоры переговорить, никаких разговорен не хватит.
А кадровик стоит и как бы ждет, когда я перестану горюниться. Лицо у него белое, как у девицы-затворницы. Сметаной, что ли, одной питается? Я его не люблю, и он про это знает; он тоже меня не любит, и я тоже про это знаю. Он меня не любит, потому что я его не люблю; а я его не люблю, потому что не мужское это дело – бумажки писать да в папки складывать. Да еще про пенсию мечтать, которую он с молодых лет хлопочет и даже за ней на Север подавался.
– Да, Николай Фадеич, прошла жизнь, – вздохнул он, как сработал пневматикой.
Жизнь прошла? Да что ты, сметанная, то есть бумажная, душа кумекаешь в жизни?
– Не прошла. У человека три жизни, – сказал я потише, чтобы подпустить туману.
– Как это три?
– Сперва живешь на зарплате, потом на пенсии, а уж затем на всем казенном.
– Насчет казенного не уловил, Николай Фадеич.
– У бога-то, на небесах… Там ведь полное обеспечение, как в армии.
Похоже, он улыбнулся, поскольку белесые губы растянулись и чуть потемнели – вроде как бы сметана в них стала пожиже.
– Николай Фадеич, а вы верующий?
Верующий я в три жизни и во многое чего другое. У человека три жизни – хоть верь, хоть проверь.
Первая жизнь идет от рождения до пенсии, до шестидесяти. Тут работай с огоньком да ходи с ветерком, люби с жаром, да хлебом делись даром – но и думай.
Вторая жизнь будет от шестидесяти до самой смерти. Тут думай покрепче, но и работай с огоньком, и ходи с ветерком, и люби с жаром, и хлебом делись даром.
Третья жизнь пойдет после твоей смерти – третьей жизнью будет жить все, что ты оставил. Работа, которую сделал с огоньком. Километры, которые прошел с ветерком. Люди, которых любил с жаром. Люди, с которыми делился даром…
Три жизни у человека – это проверено. Но у меня-то пока идет первая, поскольку на пенсию не желаю, а пожелай, так начальство проходную бульдозером перекроет.
– Как же насчет этих моментов, Николай Фадеич?
– Каких таких моментов?
– Бога и прочего…
– Что касается одних и тех же моментов, то они одни и те же…
Не стал я про три жизни ему объяснять. Уж не говоря о двух сущностях. Да знает он про них, слыхал не раз. А я приметил такую закавыку: труднее всего человек понимает го, про что давно знает.
Вот и началинка сложилась.
Часть первая
1
Не скажу, чтобы к юбилейной дате я не готовился. Как говорится, в жизни раз бывает восемнадцать лет.
Накануне сходил в баню, но без пива. Брился утром дважды, до голубого блеска, с применением одеколона – на пузырьке лошадь изображена. Брюки надел темные, подобающие, глаженые. Рубашку Мария дала белую и хрусткую, как свежая капустка. Поверх надел свитер, ею же связанный из меха не то дикого осла, не то дикого козла. А всю остальную подготовку по застольной части взяла на себя Мария.
Пришел в хозяйство и ахнул: мою юбилейную дату раздули на все автопредприятие. Народу у нас тыщ пять, и к вечеру табуном все повалили в самый просторный зал, который с микрофоном. Ну, думаю, затеяла баба постирушку, да опрокинула кадушку. Короче, струхнул.
Кадровик белосметанный подлетел ко мне и пальчиком прикоснулся, как к чуду заморскому:
– Николай Фадеич, что это?
– Это я, – сказал я.
– Вот про что спрашиваю. – Теперь он ущипнул меня за рукав.
– Свитер из дикого мха, то есть меха.
– Николай Фадеич! Мы ж тебя в президиум посадим, за красный стол… Тебе ж с трибуны говорить… А ты в диком мху, то есть в меху.
– Что же делать?
– Галстук и пиджак!
– Где ж теперь возьмешь?..
Поддел он меня согнутой рукой, как кавалер дамочку, и отбуксировал в свой кабинетик. Там нашелся и галстук, и пиджак из шкафчика. Галстук широченный, какой-то двухразмерный, темный, но со светлыми подпалинами. Пиджак хорош – я в нем еще плечистей стал, вроде кавказца в бурке. Но как только этот галстук затянули на горле, я весь скукожился и вроде бы потерял рассудительность, поскольку никогда подобного ярма не носил.
– Орленок! – Кадровик хлопнул меня по крылатому плечу.
О том, что в президиуме я сидел будто поддомкраченный, говорить нечего. Народ на тебя глядит, с трибуны о тебе говорят, да еще чужой галстук кислород перекрывает… Но терпел, раз в шестьдесят лет можно и потерпеть. И не буду лукавить – приятно было до загрудинной теплоты, хотя обходился я почти без воздуха.
Грамоту преподнесли, золотом тисненную. Директорский приказ зачли насчет моего возраста и премии. Телеграмму из управления обнародовали про то же самое. Подарки вручили, так сказать, от имени и по поручению. Ну, и речи.
Сперва высказались члены моей бригады, поскольку я их бригадир. Это будет автослесарь Кочемойкин, моторист Василий, шинщик Валерка, плотник Матвеич, автоэлектрик Эдик и окрасчик Николай, мой тезка. Говорить ребята не мастаки, но поделились душевно. Особенно плотник Матвеич: вышел на трибуну, глянул на меня, поперхнулся и сошел.
Профсоюзный бог выступил и поблагодарил за многолетний труд. Между прочим, диетпитание мне зажал, хотя имею право, как желудочник.
Начальник ремонтных мастерских на трибуне побывал, всю мою бригаду похвалил, поскольку единственная и вроде как подопытная. Это он авансы нам отпускал.
Директор, Сергей Сергеевич, не погнушался прийти и высказаться обо мне как о ветеране, поскольку ветераннее меня в зале никого и не было. Правда, бросил ложку хренку в баночку медку насчет моего характера.
Но белосметанный кадровик-то… Вскарабкался на трибуну, глянул на меня, посинел от ужаса, будто увидел черта лысого, отпрянул, закрылся ладонями да как гаркнет в микрофон:
– Нет! Нет и нет!
Людские ряды в зале рябью пошли и притихли. Меня тоже холодом лизнуло: шиш его знает, может, какая подделка в моей жизни вышла, может, мне не шестьдесят и премию с грамотами надо вертать. А кадровик сделал в ладонях щелочки, глянул в них, как сквозь штакетник, и крикнул:
– Не верю, что тебе шестьдесят!
Дальнейшие его слова до меня уже не долетали. Я как бы улетучился из зала, поскольку складывал свою мысль для трибуны. Да что вру-то: давно уж сочинил, а теперь лишь прохаживался по ней…
А когда вышел, да увидел головы, да встретился о глазами, да ударили мне в мозги все хорошие речи, да жизнь свою как бы увидел сверху… Чего-то в глаза мне попало мутное и для мужика противное. Гляжу на людей, а они все скособочились и задвигались, как в худом телевизоре. И галстук душит, пропади он под сваю. Ничего сказать не могу, поскольку русский язык позабыл вовсе. Как и начать, не знаю. «Товарищи…» Это ж не собрание о запчастях. «Друзья…» Так не за столом. «Граждане…» Не в трамвае едем. «Дамы и господа…» Тут водители да ремонтники, а дам вижу всего двух, да и то разведенных.
Вздохнул я, запустил руку за шиворот и снял этот галстук через голову, как хомут, – между прочим, в такой тишине, что скрип моей шеи микрофон разнес по всем углам. Не знаю чего, но ребята захлопали. И я заговорил без всякого обращения:
– Спасибо. Помирать буду, а этого дня не позабуду…
Я отер глаза и дунул в микрофон – якобы из него пыль сеется.
– Жить далее собираюсь, как жил и как работал. Что касаемо одних и тех же моментов, то они одни и те же. Дело в другом. Вот у входа висят большие буквы: «Лучше работать – лучше жить». Лучше работать мы научимся, не сомневаюсь…
– Скорее бы, – вставил Сергей Сергеевич, директор.
– А вот жить лучше – это как? – не сбился я. – Тут для многих загадка и некоторая загвоздка. Поэтому я сообщу вам один невероятный факт: через несколько тысячелетий наступит всеобщее оледенение…
В зале, само собой, засмеялись, вроде как обрадовались. Сергей Сергеевич тоже улыбнулся. Кадровик строит мне прямо-таки кошачьи ужимки. Начальник мастерских насупился и мазутно потемнел. Только моя бригада подмаргивает: мол, давай, Фадеич.
– Все под корень вымерзнет, – гну я свое. – Лед будет километровый по земле ползти. А вы смеетесь… И верно – когда это будет-то. Через эпохи и эры. А вот я знал мужика, который про это оледенение прочел в журнальчике и ночь не спал. Смурно ему сделалось и жалко тех человечков, наших потомков, которые будут бегать по тому льду и звать маму ли, бога ли… К чему говорю? К тому. Вот когда мы все, как тот мужик с журнальчиком, потянемся болью или радостью ко всем людям, в том числе и к соседям, тогда мы станем и жить лучше…
И далее говорил в том же духе и в том же направлении. Потом меня целовали – не за речь, а за возраст. Потом я тоже многих целовал, включая кадровика и двух женщин разведенных. Ну а потом банкет на дому.
Банкетов потом еще штуки три отплясали, но первый для бригады. Ребята как вошли в большую комнату, так и обессилели – их личности стали плаксивыми. И то: посреди комнаты стол раздвижной на десять персон – на работе мы трудящиеся, в автобусе граждане, а за столом персоны, – и в середине стола жареный молочный кабанчик цельный с пятачком, приготовленный по забытым старорусским памяткам. Это моя Мария расстаралась. А кабанчика прислал наипервейший друг Паша, что живет в деревне Тихая Варежка, – приехать-то не смог по состоянию работы, а кабанчика прислал как бы заместо себя.
Банкет прошел дай бог всякому – считай, до утра. Автослесарь Кочемойкин тост сказанул получасовой насчет счастья быть старым. Моторист Василий пил за дружбу и за полное изобилие запасных частей. Шинщик Валерка дал стрекача, в смысле показал новый танец – такого черта выделывал, что Мария слезами изошлась. Окрасчик Николай, мой тезка, доказывал всю ночь про то, про что никто не понял. Автоэлектрик Эдик пел под гитару разными голосами: то по-бабьи, то рыком. А плотник Матвеич вел себя убого и говорил не разбери чего поймешь. Ну и все желали мне долголетия, здоровья, приятной судьбы и опять-таки изобилия запасных частей, поскольку без них ни здоровья, ни приятной судьбы быть не может. И счастья желали неразбавленного.
Последний пункт вызвал крупный галдеж, поскольку это самое счастье каждый понимал, как хотел. К примеру, автослесарь Кочемойкин полное счастье увязывал с полным изобилием. Моторист Василий – с возвращением жены, которая ушла к брюнету, человеку другой национальности. Шинщик Валерка – с изобретением вечного аккумулятора, наподобие вечного двигателя. Окрасчик Николай признался, что о счастье впервой слышит. Автоэлектрик Эдик толковал про бархатные штаны да быстроходные легковушки. Ну а плотник Матвеич был уже счастлив и посему старался завести беседу с жареным кабанчиком, тыкая последнего в пятачок своим длинным носом.
Моего суждения, конечно, потребовали. Я встал и указал перстом на свою грудь:
– Счастье тут, ребята.
Само собой, никто ничего не понял. Не заводить же долгий разговор в веселой компании, посему я поведал им байку – мне один мужик в бане рассказал…
…Некий гражданин скопил пухлую сумму деньжат в несколько тысяч. А в сберкассу класть не пожелал. Нашел под полом на кухне пустоту, уложил деньжата, залил цементом, а поверх линолеум. И живет себе спокойно год, второй, третий, поскольку деньжата под ним. А его квартира была на первом этаже старого дома. Надо же, что рабочий бил в подвале дыру для какого-то кабеля. Золотистый пью коньяк, потому что я дурак. Короче, свалилась ему на голову эта пухлая сумма. Надо сказать, у дурака для денег одна дорога – на водочку прозрачную, на житуху изячную. Ну и загулял, и оброс, и опух… Вот и закавыка. У одного этих денег нет, а он про это не знает; у второго они есть, и он про это знает. А кто счастливей? Ну?
Моя байка много шума наделала. Чтобы его перекрыть, поднял я последний тост за нашу бригаду и ее счастье. Кочемойкин, мужик золотые руки, усомнился в бригадном счастье, поскольку туго с запчастями и посему туго с планом.
– Тогда признаюсь в секрете, – сказал я всем, сразу притихшим. – Почему в бригаду не взял еще одного, аккумуляторщика?
Поскольку никто не знал, то я объяснил:
– Нас ровно семь, а эта цифра роковая, счастье приносящая.
Моторист Василий не согласился, – у него седьмого числа жена ушла к брюнету. Но я подкинул примерчики:
– Семь смертных грехов, семь дней недели, семь раз отмерь, семеро с ложкой, у семи нянек, семь бед – один ответ, на седьмом небе… Чего еще?
– Волк и семеро козлят, – добавил Валерка.
Уходя, ребята со мной перецеловались, кроме, конечно, плотника Матвеича, который расцеловался с недоеденным кабанчиком. И остались мы втроем: я, Мария и сын Генка, двадцати четырех лет, который не пировал, а матери помогал.
У меня их трое, сыновей. Старший – на Севере, прислал меховые сапоги из оленьей шкуры, весело расшитые. И телеграмму с правильными словами: «Так держать, отец».
Средний сын – в торговом плавании, у каких-то там зеленых мысов и тропиков. Тоже прислал телеграмму: «Так держать, отец». Сговорились они, черти? И по его поручению нам торт приволокли из ресторана, что и руками не обхватить.
А младшенький, Генка, кончил техническое училище и специальность заимел приличную – наладчик поточных линий и других сложных механизмов. Подарил мне, шельмец, иноземную куртку за две сотни – и носить страшно.
В четыре утра остались мы с Марией одни. Генка ушел спать в свою комнату, дом еще не проснулся, за окном мартовская темь… А мы сидим с Марией у разгромленного стола – ни слов сказать, ни руки поднять. Марии-то досталось, хотя она помоложе меня на пять лет и женщина крепкая, из новгородских. Правда, ее постигло расстройство: ушел я в свитере из натуральной шерсти, а вернулся в пиджаке из натуральной синтетики с орлистыми плечами. Она с перепугу стала его перетряхивать да перенюхивать, пока не выудила из кармана паспорт со сметаноподобной личностью на имя гражданина Арнольда Спиридоновича Чурочкина, что в переводе означает – наш кадровик.
Обнял я супругу:
– Высоко взлетел твой муж, Мария.
– Да, о таком уважении мы с тобой и не мечтали.
– И ты, Мария, со мной взлетела.
– Я, Коля, только поддерживала твои крылья.
Тридцать шесть лет вместе прожили. Что семью-то губит? Кроме всего прочего, губит ее однообразие. День за днем и год за годом одно и то же. Будни то есть. А скрепляет семью общее горе или общая радость. У нас с Марией они бежали друг за дружкой, как вагончики. Сперва медовый годок был – радость; потом война – горе; потом сын первый родился – радость; потом голоду хватили; потом второй родился; Мария болела; квартиру получили; третий сынок…
– Коля, с сегодняшнего дня тебе шестьдесят, учти.
– Ну и что такого?
– Поостерегись теперь.
– Мария, улицы перехожу с оглядкой, – прикинулся я непонимахой.
– Не про улицы речь.
– А про что?
– Коля, все люди как люди, а ведь ты как черт на блюде.
– Ничего себе угощеньице на праздничек.
– О тебе же беспокоюсь. Вспомни, в прошлом годе в сердце кольнуло…
– Это я блок вздымал.
– Поберегись, Коля. С сегодняшнего дня ты официально старик.
Не знаю, стал ли я с этого дня стариком, но в седьмой десяток шагнул.
2
Если выражаться грамотно, то в моей бригаде нет никаких мотористов и автослесарей, шинщиков и окрасчиков. Мы – бригада и в бригаде все делаем сообща. Так и задумано. Дают нам машину, будто она с крутых горок кувыркалась, а мы вертаем ее, как с капитального ремонта. Трещины в блоках варим, кабины выпрямляем, детали сами точим… Это положено делать на заводе, а мы вот сами, поскольку каждый овладел всеми ремонтными специальностями. Скажем, повсюду нехватка автослесарей, а нам они не нужны – мы все автослесаря.
Только стал я замечать, что ребята меня оберегают – от ремонта ходовой части, от чего тяжелого… Особенно после моего именитства. Все ж таки стариком считают.
Человек состоит из души да тела, которые живут в согласии. Как говорится, в здоровом теле – здоровый дух. Но бывает, что тело молодо, а душа от старости сморщилась. Тогда пиши пропало – это что новенький самосвал без горючего. Бывает и наоборот: тело стареет, а душа нет. Это получше, поскольку душа может позаботиться о теле. Старички, которые делают зарядку, купаются в прорубях, бегают наперегонки, – это все ихние молодые души подтягивают дряхленькие тела.
Вот такое и подобное сказал я своим ребятам: мол, тела и духу во мне навалом, посему прошу соблюдать равенство. И лет, мол, мне не шестьдесят, а тридцать пять. Они было засмеялись, а я им байку поведал – мне один мужик в гастрономе рассказал…
…Женщине девяносто годов, а глаза лучистые, фигура крепкая, кожа натянутая, голос колокольчиком… Мужики к ней сватались. Корреспонденты со всех концов, ученые, желающие и любопытные долго прожить. Она секретов не таила. Мол, по утрам купаюсь, по вечерам умываюсь. Телевизор не смотрю, транспорт не признаю. Не пью водку, не ем селедку. И все обязательно сырым – молоко, турнепс, копченую колбасу… Ну и выяснилось, что она жулик первый сорт, а лет ей сорок. Судили, поскольку самочинно присвоила себе почетное звание долгожителя. Ну?
Только это я кончил, как Валерка мне и говорит:
– Фадеич, у нас шпиона ищут.
– Какого такого шпиона?
– В проходной вывесил плакат.
– А что в плакате?
– Я не видел. Говорят, в черной рамке фамилии передовиков.
– Не передовиков, а всех начальников, – уточнил Кочемойкин.
– Не начальников, а в черной рамке череп и кости, – поправил Николай.
– А говорят, это повесил инопланетянин, – подал голос Эдик.
– Не болтай, – встрял молчаливый Матвеич. – Я сам видел: в черной раме нарисована зеленая поллитра, а вместо пробки у нее микроб.
– И не микроб, а голая женщина, изображенная розовой краской, – сказал Василий, от которого жена ушла к брюнету.
Только это хотел я провести беседу о вредности слухов и попутно выдать байку на ту же тему, как в нашем боксе возникла полупрозрачная фигура товарища Чурочкина, кадровика.
– Николай Фадеич, вы мне нужны…
Оказался я в его кабинетике. Лицо у Чурочкина хоть и белесое, но видно, что сегодня эта сметана на цементе замешана. Глаза тоже крепкие, строгие, как две пупырки торчат.
– Что это такое, Николай Фадеич?
Гляжу. На хорошем листе бумаги черная кайма, а в ней печатными, правда, чуть разномерными буквами, сообщается: «Три дня назад скончалась на шестьдесят шестом году жизни Анисья Петровна Колокольцева, известная всем нам под именем «Петровны», которая тридцать лет исправно торговала в буфете, была душевна и не обсчитывала. Память о ней не забудется. Группа товарищей».
– Это… некролог.
– Случаем, не знаете, кто написал?
– Знаю, случаем.
– Кто же?
– Я.
– Ну и что теперь скажете?
– Не хватает тут… «Царство ей небесное».
Порозовел-таки кадровик – думаю, от чувств ко мне.
– И все ваше объяснение, Николай Фадеич?
– А что? – как бы изумился я, хотя мне хотелось поговорить с ним о неправильной политике в вопросе некрологов.
– На каком основании вы повесили эту бумагу?
– Так ведь Петровна померла-таки.
– Этим занимается отдел кадров с профкомом.
– Чего ж вы не повесили?
– Она числится не у нас, а в тресте столовых.
– В прошлом годе уборщица Фомина померла. Чего ж не повесили?
– Николай Фадеич, некрологи вешаются на лиц известных и заслуживших.
– А чего ж тогда был некролог на Животовского? Мужик хреновый, в деле себя не показал, на предприятии работал без году неделя…
– Николай Фадеич! Да Животовский был главным инженером и кандидатом наук.
– Ага. Что касается одних и тех же моментов, то они одни и те же.
– Не понимаю я ваших деревенских присказок, Николай Фадеич.
– И понимать нечего. Помер этот Животовский – и с богом. А померла Петровна… Ребята третий день пищу жуют без всякого вкуса.
Кадровик смотрит на меня с усилием, поскольку хочет что-то сказать и не может: желание приспело, да слов на язык не село. А сказать ему необходимо, чтобы поучить. Себя-то он считает главным, а меня второстепенным. А я, само собой, наоборот.
Мужика, который имеет дело с бумагами, книгами, папками, да хоть и с машинами умными, то есть уже с продуктами людского труда… я такого человека считаю как бы невсамделишным, как бы полученным ненатурально для ненатуральной жизни. Мужику надобно иметь дело напрямую с землей и водой, с воздухом и солнцем, с железом и деревом. Может, и допускаю в этом суждении кое-какую промашку: сам-то имею дело с готовыми автомобилями да запчастями.
– Вот хочу повесить некролог насчет Сергей Сергеевича, директора, – помог я кадровику.
– Как… Я сегодня его видел. – Чурочкин даже побледнел белей своей сметаны.
– И я его видел, – согласился я.
– Так что?.. Умер? Не тяните!
– Зачем же умер, коли мы его видели.
– Ничего не понимаю…
– А я некролог на Сергея Сергеевича обведу красной рамкой да с цветочками.
Кадровик бледности не потерял и даже ужался, как от холода И тут сомнение в меня закралось… Говорим сгоряча, рубим сплеча. Коли человек побледнел, услыхав про смерть другого человека, плохой ли он? И пиджак мне давал на юбилей.
– Арнольд Спиридонович, в некрологах-то покойника всегда нахваливают, как святого. А он этого и не узнает. Обидно ему. А ежели при его жизни всем сообщить… Есть такой-то, хорош тем-то, работает так-то и пока, слава богу, жив. Уйдет-то всего лист бумаги, а покойнику, то есть работнику, приятно.
– О вашем поступке я доложу директору.
– Обязательно доложи, пусть подумает…
На второй день пришел на работу, а в проходной висит некролог насчет смерти буфетчицы Анисьи Петровны Колокольцевой. Правда, другой: писано красивее и складнее.
Порадовался я. Не смерти, прости меня господи, а справедливости.
3
В субботу вижу, Мария моя ерзает, как ей несвойственно. Кастрюлей грохнет, тряпкой шмякнет, ведром звякнет… С женщинами это бывает.
Но Мария моя зря пылить не станет. Обращается вдруг задумчиво – не то просит, не то приказывает:
– Генка с тобой поговорить хочет.
– Да кто ж ему мешает…
Рассуждать – не под машиной лежать. Поговорить я всегда любил, а к старости прямо-таки с радостью. И то: старик-молчун ненатурален, как дите-ворчун. У старика ведь опыт, жизнь, мысли… А ежели он молчит, то или ума не накопил, или при себе его бережет, или беднягу не слушают. И я приоткрою секрет: не надо старикам ни денег, ни витаминов, ни сливочного масла… Они хотят только одного: чтобы их слушали, слушали их чтобы. Главная работа стариков – учить, а не детей нянчить. Кто ж из молодых этого не понимает, тот дурак, прости господи.
Мне было надобно кран в ванной подправить, Марии ножик мясной наточить, передачу поглядеть про элементарные частицы, хотя я и думаю, что этим физикам пора переходить от элементарного к чему-нибудь посложней… Но я все отставил и пошел в его комнату.
Генка вроде бы ждал меня – задумчиво сидел на стуле задом наперед. Парень он высокий, будто и не от меня произошел, хотя произошел от меня. Плечи мои, широкие. Плюс усы по моде, плюс глаза упорные, плюс улыбка неохватная… Ну и, как положено, гитара с магнитофоном, самостоятельно купленные.
Хотел я тоже сесть задом наперед, но другого стула не было, а на кресло не больно-то сядешь. Да не успел сесть-то.
– Отец, женюсь.
Я покашлял: зря мужчина веселился – кирпич на голову свалился. А Генка усы в меня нацелил, приготовившись к рукопашной.
– На Весте? – спросил я.
– Да.
– Решил без перерешалок?
– Конечно.
– Ну, все?
– Что все?
– Решение твое я выслушал и проглотил. Теперь пойду кран чинить и ножик точить.
– Как же… Ничего и не скажешь?
– Так ведь ты все решил, – удивился я до невероятности.
– По-твоему, надо было с тобой посоветоваться, – улыбнулся Генка довольно-таки подлой и усатой улыбкой.
– Ага.
– Теперь, отец, так не делают…
– У старинушки три сына: старший умный был детина, средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак.
И пошел я себе к двери, поскольку есть вопросы неуступаемые, как земля под нами. Не о женитьбе мы говорили.
В жизни много вопросительных закавык. Одна из них – младые годы. Лет семнадцать – двадцать, когда человек уже не глуп, но еще и не умен. Не чудеса ли? Самые главные решения, от которых жизнь зависит, мы выносим в этом зеленом возрасте. Спутника себе отыскиваем, попросту говоря, женимся; специальность выбираем по душе и чтобы несменяемую; друзей заводим верных и постоянных… Вот я и говорю, что мудрость-то надо бы природе пустить задом наперед, от молодости к старости – родился умным, а с годами поглупел. Тогда решения стали бы повесомее. Умной молодость должна быть, умной.
– Отец! – Генка встал и как бы мне путь заслонил.
– Ну?
– Ты против Весты?
– Ни грамма.
– Отец, но мне нужен свой опыт.
– И моим не гнушайся. От семейной жизни можно получить большое удовольствие, а можно заиметь один насморк. Послушай-ка байку…
…Турист один, любитель подземных приключений, отыскал пещеру, где мрак да летучие мыши. На веревках его туда спустили при помощи лебедки. День там сидит, второй, третий… Два месяца пробыл в полном одиночестве, в сырости, без солнца и телевизора. Когда его оттуда выволокли и поинтересовались, как он закатил такой подземный рекорд, турист ответил прямо: «Если б не поругался с женой, век бы столько не высидел». Ну?
– Отец, мы любим друг друга.
– А-а, тогда давай говорить по делу. Где жить будете?
– В этой комнате.
– На что жить?
– На зарплату, отец.
– Матери будешь отдавать?
– Если она готовить согласится…
– Она согласится, Гена. Еще что?
– А что еще? Все.
– Я-то думал, ты и правда женишься, а ты шуточку подпустил.
И я вылез из мягкого кресла, как из гнезда, и пошел себе точить нож, поскольку разговор закончился. Генка, мой характер, взглядом меня сечет и как бы им в дверь не пускает.
– Какая шутка, отец! Женюсь я!
– Да где же? Ты как приносил зарплату, так и будешь приносить. Как жил в этой комнате, так и будешь жить. Как мать стряпала, так и будет стряпать. Чего изменится-то?
– Но я же Весту приведу.
– Так и мычи: хочу, мол, отец, девочку привести для приятной параллельности.
– Для какой параллельности?
– Лежишь ты на этом диване, и она рядом лежит, параллельно тебе.
– Да все так женятся!
– Тоже, видать, для параллельности.
– А по-твоему как?
– У моей лошадки были две загадки – одна про овес, вторая про сена воз. Жениться, Гена, это стать мужиком. Коллектив выстроить из себя, жены и последующих детей. Материально снабжать этот коллектив. Заботиться о супруге. Воспитывать ребятишек. Имущества скопить…
– Мещанство, – фыркнул Генка сквозь усы.
– Семья-то?
– Имущество копить.
– А как сказки русские кончаются? «Стали жить-поживать да добра наживать». Но главное, мужицкая задача, Гена, чтобы все стали счастливее, и ты в том числе, как глава семьи.
Генка опять задумался. Оно и хорошо, на думающего человека приятно глядеть. Откровенно говоря, мне это «Стали жить-поживать да добра наживать» тоже по разуму скребет. А почему бы не так: «Стали жить-поживать да ума наживать»?
– Ты на что-то намекаешь, отец…
– Ага.
– А на что?
– Подумай, пока я ножик точу…
Мария сидела в кухне, понурившись над куском говядины. Знала она мои слова – не первый сын женится. Ее как бы разрывало надвое: и я прав, и Генку жалко. Но терпела, и правильно делала.
Все хорошее, говорят, от матерей. А плохое? От отцов, что ли? Все от родителей – и хорошее, и плохое. Но мать матери рознь. Хорошая мать воспитывает, а плохая ублажает. Признаться, сперва я боялся за Марию. Девок нет, одни парни – как, думаю, начнет состоять при них прислугой. Знавал я таких – за бутылкой для сынка бегали. Но Мария свою роль продумала крепко: ребята полы терли, посуду мыли, картошку таскали, пододеяльники отжимали, уж не говоря про всякие ремонты. Тут расклад такой… Мать, которая приучает сына помогать себе, слабой женщине, воспитывает мужчину; мать, которая парня обслуживает, растит не мужа и не отца, а залетного самца.
Все это я думал, затачивая кухонный нож. И молчал, потому что Мария молчала. Само собой, я заговорил бы насчет состоявшейся беседы, да не успел – сперва в кухню дунул ветер, потом гул пошел, потом пол дрогнул… Но влетел не змей-горыныч, а Генка – здоровый он у меня малый, какой-то диковинной борьбой занимается японской.