Текст книги "Вторая сущность"
Автор книги: Станислав Родионов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
И сунул скоренько конверт ей, извиняюсь, на грудь.
Тут в сенцах взорвалась бомба, а вернее, посреди раннего тихого утра полетело на пол пустое ведро, оцинкованное. Оттуда – не из ведра, а из сенцов – выскочил Паша без всего, но, правда, в кальсонах. В руке ремень широкий, солдатский. С этим ремнем он по-петушиному подскочил к Наташке:
– А ну брысь с моего двора, паскудница!
– Паш, да ты протри сонные очи, – вскипел я.
– А, Наташка… Тогда извиняй. А мне померещилась атомная баба…
Он ушел досыпать, бормоча непонятные, но приличные слова.
– А кто такая «атомная баба»?
– Слыхала в газете про «летающие тарелки»?
– Слыхала.
– Павел решил, что ко мне баба из космоса прилетела.
16
Почитай, весь другой день просидел я в подвале. Так и не выспавшись.
Хороший подвал заложили Пашины предки. Стены каменные, валуны так подогнали, что никакой цемент не нужен. Чем они эти каменюги ворочали – не руками же? А вот деревянное нутро, уже сего времени, протрухлявилось. Его я и менял, помахивая топориком при свете электрической лампочки.
Хоть спал я из-за Наташки Долишной маловато, но сон мне приснился. Будто бы у аистихи два аиста-мужа сидят на тополе. Я тому, лишнему, кричу: «Кыш, распутник!» А он мне так обидчиво и отвечает: «Как это кыш, когда я и есть еённый законный муж». Бегу я к той могилке, а и верно, камень-то отворочен…
– Об чем замечтался? – спросил Паша, нависая своей плешью над входом.
– Да вот мыслю, чем этот стоячок подменить.
– Лезь досюда, тебя дама ждет…
– Где?
– У бабуси в ерунде, то есть в моей избе.
Какая дама? Наташка Долишная или Анна Григорьевна, атомная.
Я вылез на свет божий. Паша махнул рукой: мол, иди, а у меня дела во дворе. Я ополоснул руки с рукомойника, прибитого к тополю, и вошел…
Посреди избы на мягком стуле сидела моя законная жена Мария.
– Здравствуй, Мария.
– Никогда еще не было так плохо, как будет, – ответила она.
– Раз ты здесь, то плохо не будет.
– Уехать от живой жены… На такое и лютый зверь неспособный.
– Не ругайся, скоро расстанемся окончательно.
– Ты чего еще надумал?
– Это не я надумал, а бог, именуемый природой. Помрем скоро, Мария, и разлетимся в разные стороны.
– Почему в разные?
– Ты женщина, а я мужик.
– После смерти-то не в баню полетишь…
Она достала платочек и закомкала его, как виноватого. Это к слезам. Конечно, не оттого, что помрем, а оттого, что вроде бы разлетелись в разные стороны еще до смерти.
– Ведь жизнь прожили… Коля, скажи откровенно, женился бы на мне, если б знал все наперед?
– Женился бы, Мария.
– А почему так? – спросила она и платочек свой успокоила, выжидая.
Почему так?.. Смотрю я на Марию, а моя память-то вместо нее как бы другую Марию посадила в Пашиной избе. Двадцатилетнюю, тоненькую, мою… А глупа моя память-то, как чурка березовая. Двадцатилетнюю, тоненькую, свою, любой полюбит. А любой ли в этой емкой и пожилой тете узрит двадцатилетнюю и тоненькую? Да никто, кроме меня. Я это вижу, и больше никому не дано. Так какого же дьявола, язви его, я жизнь на попа ставлю?
– Женился бы, поскольку любил.
– А когда бы знал, что не сладится?
– Похлопотал бы, чтобы сладилось.
Она спрятала платок и всхлипнула напоследок.
– Мария, я тебе аистов покажу. Знаешь, как они милуются?
Я встал на полу покрепче, запрокинул голову и зацокал языком, прищелкивая пальцами, – маленько выучился их любовному языку. Но у Марии глаза сделались здоровенные, как очки. Видать, решила, что ополоумел или хочу сплясать цыганочку.
– Погоди, сама услышишь…
– Ты позвал меня птиц слушать?
– Позвал? – удивился я, не подавая вида.
– Ну да, письмом.
– Каким письмом?
– Господи, вот этим…
Мария протянула конверт, в котором был листочек, карандашом химическим исписанный. Я прочел: «Моя дорогая кошечка. Ты открыла конверт, а в конверте привет. Будучи находясь в кромешном одиночестве, я потерял без тебя всякую сообразительность. Но тебя, свою супругу, ни на кого не разменяю и прошу словесно и письменно: кончай филидристику и вертайсь, поскольку упомянутое кромешное одиночество приводит к погибели семьи. Ты оставайся моей курочкой, а я завсегда останусь твоим петушком. Вертайся, я все прощу…»
– Складно нашкрябано, – похвалился я.
– Твое письмо-то?
– А то чье же…
– Небось пьяным писал?
– Не так пьяный, как от души.
Эх, Паша, Паша, заботливый ты о моей семейной жизни… Хотя бы предупредил – я бы «кошечку» не вставил.
Мы с Марией хотели обсудить это письмишко, но дверь чуть не слетела с петель – это его чучело огородное хотело вышибить. Как вы понимаете, в избу вломился профессор. Шляпа-то на голове, а на теле такой балахон, что выдь в нем при сумерках, то всякий перекрестится и кошелек отдаст. Подпоясан лохматой веревкой, за которой рукавицы брезентовые в навозе. Огурцы сажал.
– Николай Фадеевич, – начал он почти криком.
– Аркадий Самсонович, а это есть моя супруга Мария Николаевна, – перебил я.
Профессор, заполнив избу запахом навоза, вдруг кенгурой прыгнул к Марии, цапнул ее руку и поцеловал, от души чмокнув. Мария от страха аж встала.
– Он профессор, – объяснил я, чтобы она не обиделась на его налет.
– Очень приятно, – пришла в себя Мария.
– Николай Фадеевич, – прямо-таки взревел профессор, – совершено варварство.
– Что такое?
– Иван Федота в речку Безымянку две бочки концентрированной серной кислоты вылил…
– Зачем?
– Рыбачит так. Рыба от боли живой на берег прыгает. Я вот хочу показать ему Уголовный кодекс.
Профессор помахал тоненькой книжечкой. А я содрал со стены Пашину двустволку и был уже у двери.
– Зачем ружье-то? – испугалась Мария.
– Профессор покажет закон, а я покажу ружьишко.
И перед тем как выскочить за профессором, я постучал Марии по-аистиному. Мол, вернусь, и будет у нас любовь.
Часть четвертая
1
Иногда думаю: смены года зачем? Зачем природа человеку за его жизнь раз семьдесят покажет, как все рождается и мрет? Видать, в назидание. Чтобы помнил, что он-то жив и здоров. Чтобы жизнь свою ценил и крепко задумался над ней семьдесят раз. И то: была бы, допустим, сплошняком зима или безразмерное лето… Чем тогда мерить прожитые годы? Календарями, что ли? А так глянул я в окошко, и понятно мне без слов – осень. Загоняй во хлев овечку, полезай скорей на печку.
Сильный ветер тащил по небу какие-то дурные тучи – небольшие, черные, круглые, наподобие мохнатых клубков. Того и гляди размотаются, и повылезут из них разные змей-горынычи и кощеи бессмертные. И то: октябрь.
Приткнулся я на подоконнике, поскольку сочинял письма – пять штук. Два письма сыновьям: мол, живите-поживайте, мать с отцом не забывайте. Затем Паше своему драгоценному: мое слово очень верно, пишет друг твой Николай; как пойдешь на свиноферму, по дорожке вспоминай (меня)…
…Как он там, горемышный? Встает в четыре. За водой на улицу, к колодцу. За дровами в сарай. За картошкой в подвал. Истопи, свари, убери. Да потом грязь трамбуй до свинофермы. Да, поди, от этих кощеевых туч кости ноют, войной битые…
Письмо Аркадию Самсонычу – а как же? Нам не надо тракторов, шлите нам профессоров. Он надумал в деревне зимовать под тем предлогом, что ему надоела якобы цивилизация. То есть городская жизнь с горячей водой.
И письмо Наташке Долишной, девице. Любовь, моя забота – полюбила бегемота. Приглашал я Наташку погостить, как, впрочем, и всех других вышеперечисленных.
– Коля, иди чаевничать, – покликала Мария.
– Чай – не спирт, жизнь продлит.
Прожили мы с супругой в деревне Тихая Варежка три с лишком месяца. Всяких дел переделали.
Мария привела Пашино хозяйство к женской аккуратности. Стряпала на нас все лето. Ну и всякую разность: рыбку вялила, за огородом ходила, трав лекарственных Паше насушила, варенье наварила…
Я подрядился в совхоз – так, за сущие гроши – изводить ольшаник, прущий на посевы. А в июле к сенокосу примкнул. Ну, в том же духе и в том же направлении.
С Иваном Федотой вышла стычка, перешедшая в рукопашную. В свое время мы с профессором сдали его участковому как браконьера. А потом я узрел, что Федота сына лупцует. Ну и не вытерпел. Худо мне бы пришлось, поскольку Федота моложе меня годов на пятнадцать. Да Аркадий Самсоныч подоспел и этому Федоте на голову ведро с компостом нахлобучил.
Что касаемо Наташки Долишной, то положила она Федьке Лычину стажерский срок. Один, мол, год, а там посмотрим. И что ж Фердинанд, язви его под щиколотки?.. Согласный, как цуцик. И то: любовь есть чувство светлое, но дело это темное.
Ну что там еще, в Тихой Варежке-то? Профессорский дом мы с Пашей отделали под декольте. Никитичну устроили-таки в больницу. Анна, соседка Пашина, продолжает жить в неуютном одиночестве, хотя женщина хозяйственная и достойная. Аисты со своими выросшими аистятами улетели в приятные края – вся деревня им прощально махала…
– Коль, налила уже.
Это разве чаепитие? Вот, бывало, в Варежке… Соберемся за столом – я, Паша, профессор да Мария. И четыре самовара за вечер выдуем – из ботинок пар валит. По самовару на нос. С вареньем и колотым сахаром.
– Как-то там Паша? – вздохнула Мария.
– Чего Паша… Жив-здоров и есть таков.
– Дал бы господь здоровья, а больше ему ничего не нужно.
– Сказанула! Зачем здоровье, коли ничего не нужно? Существовать?
– Все остальное по мере сил.
– Паша проживет сто лет, не менее.
– Хорошо бы.
– Человек должен жить долго, а то выйдет несуразица. Послушай-ка ход моего ума. Один прожил восемьдесят, а второй семьдесят пять…
– Какая разница…
– Во! – обрадовался я подсказке, которая так и просилась на язык. – Семьдесят пять, а другой прожил семьдесят. Тоже невелика разница. А если один семьдесят, а второй шестьдесят пять?
– Подумаешь…
– И то. Тогда ведь мог прожить и ровно шестьдесят? А если шестьдесят восемь? Два года, велика ли разница… Ну а пятьдесят пять, пятьдесят четыре? Так ведь и до сорока дойдешь, и до тридцати… И навернется свирепая мысль: а какая, в конце концов, разница, жил человек или нет? Чтобы эта мысль не подвертывалась, человек должен жить долго.
Мария не ответила – варенья мне клала из грыжовника, в Тихой Варежке сваренное. Ягодку подденешь, а она просвечивает, как розовым медом налитая.
– Как-то там профессор твой?
– У меня есть задумка, Мария, – нашего Генку с профессором свести.
– Да, Аркадий Самсоныч человек умный.
– Это дело второе.
– Образованный…
– А это дело третье.
– Чем же тогда он тебя прельщает?
– Живет человек на передовой, хотя в возрасте и сильно близорукий.
– Как это на передовой, Коля?
– Я тебе так скажу… Когда нужно делать то, что делают все, требуется сила воли. А когда нужно делать то, чего другие не делают, требуется геройство.
– Туманно говоришь.
– Будут человека на улице колошматить… Так профессор очки потеряет, а вмешается.
За окнами уже давно стемнело до полной неузнаваемости. Похоже, эти тучки-накатыши развернулись и застелили город чернотой. А нам с Марией воркуется – светло и чаю горячего пьем по потребности.
– Как-то там Пашина соседка поживает? – сказала Мария не мне, а как бы вообще, нашему чаепитию.
– Нюра-то?
– Хорошая работница, а семью не построила.
– Смешала лед с горчицей и хочет полечиться.
– Чего?
– Работа одно, а семья совсем другое. На работе женщине нужен навык, а в семье – ум.
На улице и того хуже – дождь заморосил. Ранняя осень, сразу после лета наступившая. Ни золотых деньков не постояло, ни паутинки не полетело… Завтра Паше куртку отправлю – добротная, с колпаком, на меху, непродуваемая.
– Как-то там Никитична?.. Детей много, а ни один не едет.
– Видать, таких вырастила.
– Суров ты, Коля.
– Я правду сказал. Что посеешь, то пожнешь.
– Никитичне от этой правды не легче.
Задумалась Мария. И то: за окном холодный дождь лютует да тьма стелется, а где-то в деревне сидит всеми позабытая старуха. Да не только ее жалеет Мария, а вспоминает Тихую Варежку и всех обитателей. Кого очередного?
– Как там этот самый Иван Федота поживает?..
– Нашла о ком. Я так скажу… Ветры и воды разъедают камни, ржа ест металл, организм наш разъедают микробы, а жизнь дурака разъедает его же глупость.
Кипяток похолодал. Заварка оскудела. Вареньица поубавилось. Видать, конец чаепитию. Я много чего в жизни люблю – ежели по порядку, то терпения не хватит. Но, ей-богу, любезнее чаепития с Марией ничего мне не ведомо.
– А как-то Наташенька со своим Федором?..
– К браку дело идет.
– Некрепкая будет семья, – вздохнула Мария.
– Бывает, без любви живут до гробовой доски.
– Дело не только в любви, Коля. Знаешь, отчего семьи некрепкие?
– У каждой всяк свое.
– А есть общее… Девушки не выбирают жениха, а идут по первому предложению. Торопятся не отстать от подружек. А потом поживут, оглядятся, да поздно.
– Так уж все сразу и соглашаются?..
– Процентов девяносто, Коля.
Тут я Марии верю, поскольку любовь – это женская специальность.
– Десять часов! – спохватился я. – Спать пошел. Завтра ведь на работу…
Уже вторую неделю вкалываю. Отработаю я смену, а потом вторую – куплю кралечке машину светло-голубую.
2
С чего работать надумал? А поймал себя на двуличности… Дундю, что старик, мол, старик. Да какой я на хрен старик!
Жру, то есть, прости меня господи, ем за двоих, а когда и за троих. Сковороду жареной густеры уминал и не крякал, а сковорода у Паши с хороший таз. Чугун картошки – была бы кислая капустка. И в городе Мария не наготовится. Спекла вчера курицу под названием «бройлер» – мол, на два дня. Открывает духовку, а там кость и жила, да привет от крокодила. От меня то есть.
Физически я тоже. Ивану Федоте вмазал со вкусом – само собой, защищаясь. Утром встану и, пока чего тяжелого не поворочаю, я не человек. Мышца разминки просит. Конечно, в магазине гири продают, и всякие зарядки существуют. Не могу я даденную мне силу на железную чушку тратить: грех не грех, а гирей махать – что горючее в землю сливать. В субботу вышел на улицу и вижу, что люди переезжают. Ну и примкнул к бригаде грузчиков, таскал туда-сюда – и сам размялся, и жильцам приятно.
Что касаемо мужеских возможностей, то про это молчок. Но не потому, почему можно подумать, а потому, что про это не говорят. Спим мы с Марией рядком, как и положено. И тому подобное и в том же направлении.
А коли ем, силу имею и тому подобное в том же направлении, то чего не работать? Размышлять о второй сущности можно и после работы. Между прочим, без работы никакие размышления в башку не лезут.
На прежнюю, в автохозяйство, не пошел – гордость заела пополам с обидой. Мария надыбала мне приятное местечко в буфете, что стоит на семи углах, на семи ветрах. Работа там простая: пирожки свалить, ведро кофию влить, котел бульона процедить. А как зовется? Сфера обслуживания. Работать в промышленности, на стройке, в сельском хозяйстве согласный. А в сфере неохота, поскольку я не циркач какой. И кем работаю в настоящий момент? Грех сказать. Не потому, что работа стыдная, а потому, что специальность свою теряю. Грузчик я. Плоское тащу, круглое качу, конусообразное верчу. Правда, ничего грузного нет, поскольку склад легкой промышленности. Шмутки первый сорт. Пиджаки кожаные, костюмы замшевые, куртки импортные… А пальто кожаные на цигейке по тыще рублей штука, а?
Склады двухэтажные, каменные, еще купцами заложенные. И всяк товар по секциям. Наша – на первом этаже со своим выходом. Ну а вокруг забор с проходной, как положено.
Завсекцией, или, попросту, кладовщик, есть Семен Семеныч Гузь. Я тоже сперва думал – Гусь, да он мне растолковал, что гусь свинье не товарищ. Ему с полста, пухлый мужчина и серьезный до крайности. Особенно губы толстоваты да руки волосаты. А так все как у людей. Между прочим, по образованию он не то кибернетик, не то синтетик, а работать пошел в легкую промышленность.
Ему положена пара грузчиков. Один, значит, я на полном рабочем дне. И два парня на полставке, работают по полдня.
Один с утра до обеда. В трех местах вкалывает. Говорит, что деньгу копит для жилищного кооператива. Веселый, говорун и стрижен коротко под бобрик. Работалось с ним легко. Серегой звать.
А второй, который с обеда до вечера, парень мрачноват и держится под артиста. Волосы черные, кучерявистые, до плеч, как у цыганки какой. Очки темные, никогда им не снимаемые, усики мягкие, каемочкой. Кожа надета да всякая замша. Одним словом – сынок. Папа у него крупный начальник, посему сынок-грузчик прибывает на работу в своем «Запорожце». Правда, сильно потрепанном. Стаж ему нужен, сынку-то, для поступления в институт. Зовут Вячеслав. Ну, я зову проще – Вячиком…
Только я пришел, как машина прикатила с товаром. Семен Семеныч, конечно, своими бумажками шуршит – лицевыми карточками да накладными. А мы с Серегой коробки сгружаем в склад. Хоть они и легки – десять пальто в коробке, – а вздымать по стремянке на последний стеллаж не очень-то. Под потолок. Между прочим, я тоже специалистом заделался: ежели польт десяток, то они на меху, а ежели тридцать, то голокожаные.
– А еще-то на каких работах подвизаешься? – спросил я Серегу, когда мы отдышались.
– Паркеты натираю в одной шараге и ночным вахтером в другой.
– Не лучше было б приобресть тонкую специальность?
– Фадеич, квартира нужна. Да и заколачиваю на круг прилично. Чего еще искать?
– Хочешь байку послушать? – предложил я, поскольку они тут на складе еще не знали, что у них трудится баечник.
– Какую байку?
– Как мужик квартирой обзавелся…
– Трави.
…Во дворе завода стояла медная девица с продукцией в руках. То есть с шестеренкой. Ну, само собой, в купальнике и вся зеленой краской выкрашена. Только как-то идут рабочие на смену, а груди у нее сияют. Сама зеленая, а бюста́ горят, как медные самовары. Кто-то их надраил. Ну хохоток. Директор приказал опять закрасить. Только на второй день горят, как пара здоровых апельсинов. И так всю неделю. Рабочие теперь не к станкам спешили, а к девице: кто, мол, кого? Что делать? Бюстгальтер надеть? Поставили дежурного, да он под утро ушел, и медная девица опять прелестями засверкала. А директор, не будь дурак, задумался и вычислил, чья это работа. Одного балагура, которому он в квартире отказал. Вызвал его, тот и признался. Мол, чищу и буду чистить, поскольку это не хулиганство. Короче, дал ему директор квартиру. Ну?
– Не стоит у нас во дворе медная статуя, Фадеич, – засмеялся Серега.
А меня Семен Семеныч направил вымести подъезд к нашей секции, поскольку машина с товаром побывала.
Метла есть, отчего не подместь. Он за мной наблюдает прищурившись. Говоря шепотком, толстых я не уважаю. Кроме больных. И то: с чего человек распух? От еды? Как бы не так. От спокойствия – сперва душа салом заплыла, а потом и тело. Тут малая еда не поможет. Тому ж куску хлеба в организме деваться некуда – ему ни в нервах не сгореть, ни в мускулах не сопреть. Я к тому, что эти спокойные и руки свои от работы берегут. Тогда за что же мне пухлых уважать?
– Нравится работа? – спросил Семен Семеныч.
– Всяк работа хороша, коли есть в тебе душа.
– Занятный ты мужик, Фадеич.
– Да и ты форсист, Семеныч.
У меня такой закон – тыкнули, и я тыкну. В порядке равенства. А завсекцией сделал губы трубочкой, поскольку была у него такая привычка, когда он чего-то замышлял. Правда, трубочка его как из жирных блинчиков свернута.
– Куришь, Фадеич? – спросил он как бы издалека.
– После войны бросил.
– А пьешь?
– Дай троячок – схожу на уголок, дай пять – сбегаю опять.
Гусь, то есть Гузь, задумался, поскольку не мог смекнуть насчет моей серьезности. Не знаю, смекнул ли, но к вопросу новому перешел:
– А деньгу любишь?
– Никак у тебя лишние есть?
– Просто так, интересуюсь…
– Десятка не взятка, а десяточку с нулями не дадите сами.
Он, конечно, всхохотнул. Ну и я, конечно, за компанию усмехнулся.
– Ну а баб, Фадеич, еще берешь?
– Баба не поллитра, от нее завсегда сбечь можно.
Кладовщик опять всхохотнул. Но я теперь воздержался, поскольку эти проверочки терпеть не перевариваю. И говорит он со мной так, будто я происхождением из диких племен.
– Семен Семеныч, а ты курящий?
– Ослеп? – удивился кладовщик.
И то: в его блиннотрубочных губах дымит сигарета заграничная.
– А пьешь?
– В зависимости, – буркнул он, чего-то заподозрив в моих вопросиках.
– Ну, про деньги не спрашиваю…
– Почему ж?
– Коли пошел с высшим образованием на склад, то к рублю неровно дышишь. И про баб не спрашиваю, поскольку с твоей грузной комплекцией бабу не одолеть.
Я думал, что он эту заграничную сигарету сейчас изжует да в меня и выплюнет. Он ее изжевал, но выплюнул в урну, рядом стоявшую. Правда, круглое лицо налилось краснотой неописуемой, и может, мне почудилось, а может, так и было, но встали на его руках волосы дыбом.
– А какое у тебя образование? – спросил кладовщик, как бы заходя с другого боку.
– Два высших и одно полусреднее.
Он усмехнулся довольно – мол, нету у меня образования.
– По внешности, Семен Семеныч, образование теперь не определишь. Вот послушай байку…
…Жил один мужик весьма корявый. Говорил, будто во рту солидол налип, – понять можно, но переспросив. Гундосил, шепелявил, картавил, плюс сюсюкал. Прихрамывал на обе ноги – только на правую боле. И сморкался через каждую минуту, а чихал через две. Короче, пентюх с двумя классами. Никакого вида. А у него пара высших. Говорить не умеет, поскольку мама водила его в детстве на три языка, включая испанский. Оглох, поскольку мама водила на музыку, где ревела аппаратура. Хромает от фигурного катанья – на него фигурист фигуристку уронил. А хронические сопли от бассейна, поскольку понесли его туда в месячном возрасте. Так он теперь все на свете знает, а жениться не может. Ну?
– Занятный ты мужик, Фадеич, – с большим сомнением сказал кладовщик.
– Да и ты форсист, Семеныч.
– Иди-ка забрось коробки на верхний стеллаж…
– Серега уже отбыл, а одному несподручно.
– Вон его сменщик катит.
3
А сменщик проходную минует, вокруг нашего склада петлю даст и к бетонному подъезду свой утлый «Запорожец» носом приткнет. И сидит в нем, будто отдышаться не может. Я жду, а то плюну и в склад уйду. Тогда его преподобие и явится – волосы колечками до плеч, как у французского короля; походка медленная, с приволакиванием обеих ног; вместо глаз стеклянный мрак блестит… Короче, Вячик.
Я пошел к штабелю и жду-пожду. Коробки-то небольшие, со шляпами, да одному закидывать неудобно. Он приволокся, влез на стремянку и приступил к работе молча.
– Вяч, – не стерпел я молчанки, – чего ты завсегда смурной?
Не отвечает, как цельной грушей подавился. Видать, со стариком ему неинтересно. Правда, он и с кладовщиком всего парой слов обходится. Оно, конечно, молчание – золото. Только о своем напарнике я желаю знать всю подноготную. Коли не всю, то половиночку.
– Чего зря трепаться, – буркнул он.
– Хочу узнать тебя поглубже, Вячеслав.
– Зачем?
– У меня с войны такой закон – доверять напарнику, как самому себе.
Он по ступенькам приспустился, коробки от меня принял да и сказал, считай, полушепотом:
– А я йог.
Конечно, о человеке не по словам судят, но и по словам тоже. Кстати, еще один наглядный примерчик, что не по одной работе надо оценивать. Вяча бросает коробки как зверь. Ну и что?
Я так скажу: как человек работает, говорит только о том, как он работает. Немало, да не все. Скажем, вкалывает мужик, чтобы на автомобиль скопить или там на мебель невероятную. Так это ж он первую сущность ублажает, попросту именуемую утробой. Души и рассудка эти накопления не касаемы. Ну и такому мужику привет с набалдашником.
– Вячеслав, – уважительно поинтересовался я, – ты женатый или как?
– Я как.
– Чего так?
– Из-за болезни.
– Из-за какой?
Он опять приспустился, очками зыркнул и сказал придавленно:
– В прошлом году переболел лихорадкой о’ньонг-ньонг.
– Что за зверь?
– Трясет, и работать неохота.
Вот и разговор пошел. Правда, он все с бурчалкой, все как бы через нос да с тихим посвистом.
– Вяч, а кто у тебя отец?
– Министр.
– Неплохая специальность.
Врет он, чтобы отвязаться. А скорее всего, грызет Вяча гордое самолюбие. И то: молодой парень грузит шляпные коробки вместе с плешивым мужиком. С другой стороны, не одним же плешивым их грузить?
Между прочим, самомнение в молодых мы и сами возбуждаем. Квохчем: теперь, мол, у вас и ракеты, и телевизоры, и магнитофоны. И сыты вы, мол, и одеты дай бог. У нас этого не было, мол. Вот молодые и думают: ого! И жалеют нас, и держат за ископаемых слонов. А им надо бы внушить другое и побуждающее: мол, бедные вы ребята, все у вас есть, живете в довольстве, бороться вам не за что, а без борьбы, родимые, счастья не видать, как своих ушей. Пусть они нам завидуют – они пусть.
– Машина-то у тебя папина?
– Подарил.
– Зря взял.
– Почему?
– Послушай вот байку, мне один большой мужик про своего отпрыска рассказал…
…Отпрыск-то к двадцати пяти годам заделался ученым первый сорт. В газете о нем писали с портретом, правда махоньким. Он, отпрыск-ученый, изловил новую элементарную частицу. А они ведь крохотные и несутся так, что черт ногу сломит. Короче, парень заслужил. Вот отец и надумал подарить ему свою личную машину. А что отпрыск? Не взял. «Отец, я хочу не сам возить, а чтобы меня возили». Ну?
Не успел я это «ну» договорить, как на мою лысину осел трескучий удар – аж в ушах колокольчики затренькали. Коробка со шляпами меня припечатала. Она хоть и картонная, и головные уборы в ней мягкие, однако лысина моя, чувствую, зарумянилась. Потер я темечко:
– Угостили не вином, а могутным кулаком.
– Прости, выскользнула…
Вячик в порядке извинения спустился на пол и рассыпанные шляпы собрал. Гляжу я на его руки…
Зрение у меня, может, и не орлиное, но очков не употребляю. И хотя окон на складе не имеется, да зато лампы горят дневного света – белого каления. И гляжу я на Вячиковы руки и примечаю мизинец, а вернее – левый ноготь. Неположенной формы. У всех ногти лежат на пальцах выпукло, а этот наоборот. Вроде как ямка роговая вместо человеческого ногтя. Да я не против, и дело не в том… Мало ли каких уродств? Я сам могу то одним ухом шевельнуть, то другим, чем в свободную минуту Марию и веселю.
А дело в том, что у кого-то видел я подобный ноготь…
Вроде бы, ну и что? Однако поразился я до задумчивости. Почему – и сам не понимаю. Вогнутый ноготь на левом мизинце…
Чужая душа потемки. А своя? В этот момент решил я здраво и бесповоротно, что этот Вячик есть шпион. Или что похуже. Но спрашивать его не стал, а сделал вид, будто мне все до лампочки.
4
У нас-то не склад, а складик. Вроде лабаза. Вот рядом занимает гектары настоящий склад – там и счетные машины ворчат, и краны гудят, и операторы пыхтят, и грузы идут в пакетоконтейнерах… Считай, работает завод. А у нас один электрокар, да и тот сдох. Короче – легкая промышленность.
Когда я пошел на эту работу, Мария дала мне коротенький наказ: неподъемную тяжесть не вздымать, в раскаленные споры не встревать, уму-разуму людей не поучать, жареные пирожки не едать. И так далее и в том же направлении. Я стараюсь. По крайней мере, изжогные пирожки в обеденный перерыв не употребляю. Что касаемо длиннокудрявого Вячеслава, то привязался он к моей заботушке, как репей к коровушке.
Из-за вогнутого ногтя на мизинце. Другой бы на моем месте сел да крепко подумал – глядишь, зацепка бы и отыскалась. Но я себя знаю, за шестьдесят лет-то изучил. Коли нарочно о чем задумаюсь, то искомое тут и пропадет, и чем дольше мучаюсь, тем оно неуловимее. А может явиться вдруг, как снег на голову. И что примечательно: отгадка приходит, когда думаю о постороннем, о какой-нибудь ерунде на квасе, о глупостях, о черт-те чем… Эти черт-те какие глупости вдруг сцепятся невероятным макаром, да и сцепятся-то вроде не в самом мозгу, а где-то на его краешке – и в дамки. То есть осенило. Короче, смекнул.
Но это когда будет, да и будет ли?.. А пока свербит.
На второй день подкатывает ко мне Серега-грузчик с заковыристой улыбочкой:
– Фадеич, вы со Славкой поругались, что ли? Он Семен Семенычу на тебя бочку катил…
– А что в бочке-то?
– Якобы ты зануда и травишь в рабочее время байки.
Подобного форц-мажора я не ожидал. Так ведь они тут работают не первый день, а я вроде пришлого. С другой стороны, с подлинным верно – байки травлю, занудство во мне наблюдается.
– Вы небось с Вячиком подружки?
– Отнюдь.
– В ссоре, что ли?
– У нас отношения нормальные – не ссоримся и не здороваемся.
– Чего ж так?
– Откровенно?
– Само собой.
Мы сели на сдохший электрокар и повели беседу вполголоса. Я люблю ребят открытых – и душой, и лицом. Серега такой. Глаза веселые, лицо чисто выбрито, бобрик на голове топырщится, и одет просто, по-рабочему, поскольку на работе.
– Фадеич, опасаюсь я его.
– С какой стати?
– Он ведь йог. Жердь толщиной с руку запросто о свою макушку переламывает.
Я почесал плешь – не потому, что зачесалось, а потому, что заныла.
– Так он что ж – рукоприкладством занимается?
– У него не заржавеет. В психичке ведь лежал.
– Да ну?
– Месяц связанным продержали в камере с мягкими стенами.
– А мне наплел, что перенес эту… лихорадку фик-фок…
– Вот после лихорадки его и прихватило.
– Выходит, и про отца не соврал? Якобы министр?
– Тут соврал – директор объединения. Папаша – будь здоров: куда хочешь вхож и откуда хочешь выхож. Поэтому, Фадеич, советую с ним не связываться. Себе дороже.
Тогда многое проясняется. Коли все вышеперечисленное сложить в одном человеке, то подобная личность хоть кого заинтригует. И то: псих, йог и сынок директора. Так что вогнутый ноготь тут ни при чем. Хотя, язви меня в подмышку, видел я подобный ноготь еще у кого-то, да внимания на нем не заострил.
– Фадеич, а тебе он как показался?
– Между нами, Серега, заподозрил я его.
– В чем?
– И сам не знаю в чем, а душой чую.
– Чего чуешь-то?
– Какой-то подвох.
Серега, конечно, напрягся выжидательно. И к месту, поскольку любое подозрение обязано иметь свой фундамент. А я мог только ответствовать примерами из жизни, когда душа узнавала наперед разума.
– Смурен он шибко.
– Как?
– Смурной то есть.
– Что такое «смурной»?
– Молчащий плюс злющий.
– Ну, это труха, Фадеич.
– Не скажи. От смурных всего жди. Вот послушай байку из моей биографии…
…Сидим мы как-то четверо мужиков – трое нормальных, а четвертый смурной. Говорим, конечно, про работу. Первый мужик, водитель-дальнебойщик, поведал о рейсах, о случаях, о грузах – зарабатывает дай бог каждому. Второй мужик, токарь наивысшего разряда, поделился про заготовки, про распреда-заразу, про расценки – зарабатывает тоже сытно. Третий мужик, то есть я, рассказал про бригаду, родное автопредприятие, коснувшись попутно соотношения первой сущности со второй, – на заработки, между прочим, никогда не жаловался, поскольку с работой дружу. А смурной молчит. Мы глядим на него: мол, давай выкладывай. Он и сказанул: «А я работаю в крематории». Мы, конечно, умолкли. Однако ж я поинтересовался, как у него с заработками. «Маловато, работу на дом беру». Мы крякнули и разошлись. Ну?