Текст книги "Расстрелянный ветер"
Автор книги: Станислав Мелешин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Двое ускакали. Султанбекова приказала пулеметчику:
– Строчи!
А те двое уже оторвались от леса и вымахнули в степь, к дороге.
Рыжий пулеметчик деловито поправил патронную ленту и рьяно приложился щекой к пулеметной рукояти.
– Эх, сейчас и сре-ежу!
На него все вдруг громко зароптали, цыкнули разом. Он медлил, раздумывая, будто пулемет заело. Султанбекова приставила наган к его уху:
– Убивай! Ну, быстро! Уйдут! Убей их…
И услышала: – Не буду… по своим.
И все увидели, как он стукнулся головой об рукоять от громкого выстрела и по-детски испуганно проплакал:
– Братцы, помираю… ее мать.
Тишина оглохла, опустилась в низины, лощины, лесные раздолья, ущелья.
Все стояли, смотрели на корчившегося рыжего, веснушчатого пулеметчика, и его стоны, и громкий треск из-под рук вырванной травы, и цвиньканье застрявшей в ветвях пичуги напомнил всем о смерти и жизни на земле и о том, что надо торопиться куда-то. И все посмотрели на Султанбекову. Она стояла пригнувшись, губы ее тряслись, а руки, сжатые ладонью к ладони вместе, проделывали какие-то движения, похожие на молитву. Потом она гордо подняла красивую голову, сжала губы так, что их не стало видно, резко сбросила с себя ремни со всем оружием и повернулась спиной. В нее удобно было стрелять – в могучую округлую спину метко тюкали бы пули, и кое-кто потянулся за маузером, но Савва-мученик поднял руку и выдохнул:
– Повернись лицом!
Султанбекова повернулась и отрешенно взглянула на всех.
Савва-мученик определил:
– Иди с богом. Куда-нибудь. Живи как хочешь, где хочешь и как смогешь. Мы ведь тоже не ангелы.
Она пошла прямо на березы, на скалы. Перед ней все расступились, и когда она скрылась в березняке, все начали шумно и свободно седлать коней, увязывать узлы, посматривая на степную дорогу…
Роньжин лежал на каменной груди земли и вглядывался в небо, и видел там облака и солнечные лучи, которые шарили в облаках, словно искали заплутавшееся в них солнце. Солнце находилось, и Роньжин тоненько улыбался.
Возле него сидел растерянный и плачущий Епишкин, сидел, как неприкаянный грешник, и сквозь слезы уговаривал Роньжина:
– Ты только не закрывай глаза, сосед. Не закрывай. Дыши и дыши… Сейчас я твои-то раны перевяжу.
И слышал, как тот шептал в ответ:
– Дышу… Ничего, мы еще пожуем!..
Молчало тихое небо, молчала жесткая земля под лопатками. Только слышал Роньжин, как растет трава и наливаются соком березы и где-то в расщелинах веселятся горные ручьи. Потом он приподнялся, оперся на локоть и увидел, как выехали из леса прощенные казаки и остановились у развилины дорог, постояли немного, постреляли в небо по облакам, а потом разминулись по трем дорогам, спеша к своим станицам, к семьям, к земле – в жизнь!
Епишкин заторопился тоже:
– Давай, соседушка, и мы домой!
Привел коней.
– Вот сейчас и подсажу тебя. Дорожка-то и побежит нам навстречь!
Роньжин оперся на его плечо и глубоко вздохнул:
– Будем жить…
Проплывали под солнцем над землей, покачиваясь, сугробные облака, продували до горизонта пышно-травяную степь грозовые ветра, кружа вековую пыль по древним дорогам, и по этим дорогам груженой повозкой двигалось время, неся с собой и снегопады, и весеннее цветение черемух по берегам рек, и звенящую знойную тишину и августовские густые ночи с крупными звездами.
На земле утверждался мир.
Дышали паром жирные черно-бархатные пашни, клонился долу налитой хлебной тяжестью стрельчатый колос, и мир оглашали свадебные песни и крики новорожденных.
Жизнь продолжалась.
И над всей землей и над временем вставал, всматриваясь вдаль, человек, многотрудно и свободно продолжая ее.
Анапа – Магнитогорск
Июль – январь 1965—1966 гг.
ТАЕЖНЫЙ ВЫСТРЕЛ
Повесть
Вс. Иванову
ПОБЕГ
Таежный май. Берега, буйно заросшие черемухой, словно качаются, когда по реке проходит ветер. Они подмыты весенней разлившейся водой, белые тяжелые кипы обвисли, как облачка, и мокнут в воде, будто пьют, и не понять, – то ли река затопила черемуху, то ли черемуха запрудила реку. Широкая и спокойная в глади, с течением на дне, стремительная на перекатах, она пробивается сквозь черемуху, накатывает холодные воды на ветви, и облачка белых кип качаются, оседая и подымаясь, а солнце, отражаясь в воде, тоже качается, расплываясь по волнам ослепительными желтыми полосами – купается. Водная гладь вся усеяна белыми лепестками, и они, прибиваясь к берегам, остаются в заводях и колышутся, как розовая искрящаяся пена.
Ядовито зеленеют горячие травы, сверкают лобастые камни-валуны, солнце будто упало в черемуху, и его лучи мягко прошивают молодую дымчатую листву. Все на реке пронизано светом, поет и цветет, а над нею – жара и тайга с высохшими соснами, с сомлевшими от духоты березами и кедрами, гудение шмелей и звенящий воздух на комариных болотах рядом.
Шесть связанных по углам плотов из лесовин двигались по течению, деревянной громадой своей закрывая полреки. Четыре плотогона гнали древесину в строящийся Зарайский лесозавод, и самый молодой из них – Васька Дубин, облокотившись на рулевое бревно – гребь, казалось, не слышал полусонных криков головного: «Навались! Веди лево-о!», и, вдыхая черемуховый пьянящий настой, совсем забыл о плотах.
Он думает о своей деревне Зарубино, о невесте Глафире, о расцветшей сирени у нее в огороде, где он увидел Глафиру первый раз недоступной.
Каждой весной люди молодеют, и однажды приходит любовь, от которой кружится голова, сгорает сердце, и человек становится или печальным, или отчаянным, или счастливым.
Пришла она и к Ваське. А был он рябоват и рыж, росту высокого и складного, силой своей хвалился в драках – мог под себя подмять троих. Славы особой за ним не водилось, кроме той, что в Зарубине веселее его не найти. Часто он пропадал по тайге в поисках сезонной работы, охотничая с ружьем на зверя, а то просто бродил по базарам, меняя добычу на рубли и товар – кормил себя, старую мать и четырех сестер, каждый год выдавая их замуж поочередно. Нахальный и ветреный, покачиваясь длинной фигурой, он появлялся в Зарубине с мешком и ружьем за плечами, гордо подняв свою рыжую, будто охваченную пламенем, голову, прищурив под белыми ресницами синие с насмешкой глаза, и, здороваясь с встречными большой длиннопалой рукой, долго и подробно рассказывал об удаче.
Родные величали Ваську «кормильцем», бабы – «разбойником», мужики из сельсовета – охотники и рыбаки – «удачливым работником», а девчата, особенно те, кто на выданье, – «обманщиком», потому что он всем обещал пожениться, сыграть свадьбу, а сватал их за других парней. Но его ни разу не назвали хозяином, как принято в тайге называть всех, кто имеет добротную избу с километровыми огородами, жену, детей и сундуки, полные всякого добра. Васька понимал, печалясь, что до хозяина ему еще далеко, и утешался тем, что все это сбудется.
Вот и мать стала надоедать ему, называя бродягой:
– Женись, Васька, на любой девке, не мыкайся по свету да и живи на месте своим домом.
Но жениться Васька не собирался, зная из книг, что есть на свете, по которому мыкается он, любовь, и когда-нибудь встретит ее, и уже тогда пойдет свататься, а пока есть вдовы и девки, которые не прочь поиграть в эту самую любовь…
Одевался он всегда в просторную белую рубаху с расшитым воротником, в хорошие суконные брюки, заправленные в хромовые сапоги, вместо часов носил компас, который подарили ему геологи, когда служил у них проводником. Одетый во все чистое, поглаженное и начищенное, он будто загорался весь изнутри и в самом деле становился красивым парнем, который не может не нравиться, если еще учесть к тому же, что после войны в таежных деревнях осталось мало парней…
Однажды Васька пошел на реку выкупаться и увидел там на плитовых камнях Глафиру – дочь медвежатника Громова, приехавшую из Ивделя.
Наклонившись к воде, она била вальком по мокрому белью. Васька подкрался сзади и обхватил ее за пояс. Она, вздрогнув, выпрямилась, обернулась, прижалась к нему упругим телом и ударила вальком по голове. Васька вскрикнул от боли и, остолбенело смотря в ее гневное лицо с раздувающими ноздрями, тер ладонью шишку.
Глафира сказала спокойно:
– Ну вот. Теперь на черта похож.
– Пошутить хотел! За что же ты?.. Этак и убить можно!
– Шутить не позволю. Не будешь лапать.
Он осмотрел ее всю и слабо улыбнулся.
– Кра-асивая ты! Давай знакомиться!
– Это заслужить надо, парень… И не паясничай. Давай-ка платок холодный приложу – шишка-то мигом и спадет. – Она обняла его голову прохладной белой рукой и стала примачивать лоб шелковым розовым платком.
Ваське стало приятно, он прижался головой к ее нежной сильной руке и не отрывался от глафириных черных глаз.
– Что смотришь? Не икона я…
– Вот мне жену такую бы! – прокричал он и заметил, как она отняла руку и с усмешкой взглянула ему в глаза, сжав алые губы на бледном лице. Круглые белые щеки раздвинулись, зарумянились, и ямочки около губ стали еще больше. Засмеялась и сочным девичьим голосом сказала строго:
– Для мужа ты мне неровня.
Васька рассердился:
– Подумаешь… Вот с сегодняшнего дня сниться тебе буду! И полюбишь…
Глафира не ответила и пошла, держа ниже груди таз с бельем.
Васька с досадой понял, что он первый раз в жизни неумело похвастался, что девка эта действительно не по нему. Понял и удивился ее строгой силе, гордости и величавой неприступности.
А как она уходила! Статная и ладная, с покатыми округлыми плечами и белой шеей, на которую падала тень от черного узла волос, с тонкой талией, с походкой вперевалку – идет, как плывет, осторожно ступая скрипящими кожаными тапочками.
Ваське хотелось окликнуть Глафиру, чтобы она оглянулась и он снова бы увидел ее красивое и надменное лицо. А она шла, не обернувшись ни разу, и Васька подумал, что она так может и совсем уйти куда-нибудь далеко-далеко… а потом обрадованно махнул вслед рукой: никуда ей из Зарубино не уйти теперь. Приехала из Ивделя навсегда, потому что умер отец (его задрал медведь на охоте), и Глафира осталась единственной наследницей большого хозяйства, движимого и недвижимого имущества. А хозяйство требует работы и от себя не отпустит всю жизнь. Уж кто-кто, а он это хорошо знал!
Утром он пошел к ее избе-усадьбе взглянуть на хозяйку с отчаянным желанием подружиться с ней. Ворота и калитка были заперты, и он долго выбирал щели в заборе для наблюдения.
Глафира кормила быка, бросая ему под ноги охапки сена. Бык мотал рогами и искал в руках человека хлеб.
Забор зарос крапивой, и Васька, обжигая лицо и руки, нашел щель побольше. Обернувшись неожиданно, Глафира увидела Васькин нос и глаза, потемнела лицом и подошла к забору.
– Что как вор хоронишься?! А ну, давай через забор! – сказала она тепло и насмешливо. Васька перемахнул забор, и Глафира молча подала ему цепь, привязанную к бычьей шее.
– Держи. Сейчас он сено есть будет.
Бык, действительно, съел все сено. Глафира одобрительно покивала своим красивым строгим лицом и вынесла Ваське ковш браги. Подавая ей опорожненный залпом ковш, он вдруг обнял ее просто и нежно, а она, ударив его по рукам, сообщила:
– Что же, прав ты, Василий. Ночью приснился. Только не рыжий.
Он лишь успел подумать: «Погоди, приснюсь наяву!», и от радости, заломив ей руки за спину, подхватил на грудь и закружил.
Глафира сначала кричала: «Брось! Пусти!», но когда Васька стал целовать ее упругие, пахнущие яблоком, холодные щеки, присмирела и, отдышавшись у него на руках, приказала спокойно:
– Поставь на землю.
– Глафирушка, запала ты мне в душу. Теперь я не отстану, всем прокричу, что ты моя невеста!
Васька стоял перед ней, высокий и хороший, раскрасневшийся, с горящими синими глазами, откидывая рукой рыжие кудри, а Глафира задумчиво смотрела на него, и он понял, что она поверила – не отстанет, и это ей было приятно.
– Увидим… – вздохнула она и неловко развела руками: – Что-то я тебя пожалела…
…Ночью он, подкравшись, долго смотрел в открытое окно, как она спит: на боку, чуть поджав колени и положив руку на высокое бедро, укрывшись простыней. Васька хотел залезть в окно, однако сробел и постучал по стеклу. Собаки были закрыты в конуры. Глафира, проснувшись, отперла калитку и, еще сонная, горячая, в ночной длинной рубашке, упала ему на руки, прильнула губами к его губам, вздохнула:
– И опять ты мне приснился! Будто… свадьба!
Васька не дышал, чувствуя под ночной теплой рубахой тело Глафиры. Падали на голову и плечи осыпающиеся лепестки сирени. Вялая и полусонная Глафира водила губами по его щекам и глазам, дыша в лицо. Ваську очень тронули ее доверчивость и открытая нежность.
Он подумал покровительственно: «Все еще сон видит! Уже… как после свадьбы», и понес Глафиру на руках к постели.
…Было много бессонных ночей и много разговоров о том, как они будут жить и что делать. Все стало как во сне, легко и просто. Он днями пропадал у нее и работал во дворе, поняв, что нужна хозяйке крепкая мужская рука в доме, что одна она не сможет вести огромное хозяйство и ей нужен работник…
А ночью, засыпая от ее жадных ласк, забывал обо всем, думая, что так и должно быть в их жизни.
Решили свадьбу справить осенью. Васька же на сезон наймется в плотогоны, заработает денег… В эту ночь Васька задумчиво объяснял ей, что из гордости не может без своих денег делать свадьбу. На подарки и вино денег уйма нужна!
Глафира кивала, одобряя:
– Иди. Работай. Хорошо.
– Невеста, невеста… Вот и дожил! – шептал Васька. – Будешь ждать? Сезон ведь… три месяца!
Глафира молчала, а он от радости был на седьмом небе, что «дожил до невесты», и хвастливо отвечал за нее:
– Будешь. Невесты… ждать должны!
И ходил с ней по улицам и целовал при всех, а Глафира не упрекала и не чувствовала стыда – теперь все должны знать, что она невеста!
Васька съездил в леспромхоз, на запань, где валили лес и шили плоты, нанялся вместе с Жвакиным – старым лоцманом, уговорив старика. Жвакин жил тоже в Зарубине и ходил по дворам: плотничал, поставлял свежую рыбу, лечил скот, снабжал охотников дробью, чинил и паял… В пару им дали обрусевшего манси[3]3
Манси – народность, населяющая Северный Урал.
[Закрыть] Саминдалова и громадного Григорьева с Украины, который сидел в тюрьме и, освободившись, остался здесь в тайге.
Прощаясь, Глафира сказала Ваське:
– Поженимся – станешь на ноги. Будешь хозяином.
Об этом мечтал он давно. Что ж, неплохо! Только жаль одного – свободы и привычки к прежнему: придется бросить бродяжничество, жить на одном месте… А уж очень ему нравилось бывать всюду, бродить одному, на свободе, работать и хорошеть душой, – он всегда и всюду все умел и всем был нужен в трудном деле. Чувствовал себя хозяином… Хозяином тайги! Но с этим, как ни больно, придется проститься…
Доведет лес до Зарайского лесозавода и… свадьба! Это его последнее бродяжничество.
Вот и сейчас он проплывает километры воды, берегов, черемухи – последний раз! Заработает и будет жить с Глафирой, как все люди живут! Все очень просто! И все, кажется, создано для счастья: и этот черемуховый май, и молодость, и любовь, и достаток, и впереди – долгое время до самой старости, и эти плотовщики-напарники – три чужие жизни, ему еще не известные…
У головного плота подался вперед, приложив ладонь ребром ко лбу, ворчливый старик Жвакин. На последнем плоту с веслом стоит добрый и тихий Саминдалов и задумчиво смотрит в воду, напевая, – наверно, тоскует о ком-то… Напротив Васьки, тяжело навалившись грудью на рулевое бревно – гребь, покачивается взад и вперед, будто повиснув, громадный Григорьев – загадочный молчаливый человек. Голова болит, наверно, с похмелья…
Плыть еще долго и скучно. Жара палит нещадно, бревна горячи, руки стали чугунными, и воде не видно конца, и черемуха уже надоела, и Васька не знает, чем развлечься, чтобы не думать о Глафире.
Над Жвакиным подшутить, что ли?..
У песчаной отмели, прыгая по каменным плитам, побежали вровень с плотами два маленьких босоногих человечка. Они заходили в воду, махали руками – просили остановиться. Жвакин погрозил плотогонщикам кулаком и, чуть не выпустив из рук переднее весло, стал еще громче командовать. По реке перекатывался его надтреснутый старческий голос, ухая в таежных просторах громким эхом:
– Так держа-а-ать! Греби влево! Греби вправо-о!
И уже отчаянным, сердитым выкриком видя, что плотогоны выпустили из рук гребь и с любопытством смотрели на отставших парнишку и девчонку, с натугой приказал:
– На-ва-ли-ись!
Ругаясь матом, пригибая голову с торчащей белой бородкой, нервно шевеля обвисшими прокуренными усами, подошел, выпрямив свою жердеобразную старческую фигуру.
– Ну, что они там?.. Что? Кому кричу?
Жвакин упер руки в бока и покачнулся. Неуправляемые плоты пристали к берегу, стукнувшись, шурша днищем о песок, качнулись, и солнце упало вниз, будто окунулось в воде, а потом снова повисло в середине неба.
– Э-э-эй! – заорал Васька парнишке и девчонке и, увязая сапогами в мокром песке, замахал рукой, подзывая их. Те прибавили шагу, а потом, заметив, что плоты остановились, побежали бегом.
– Ну, што орешь? – остановил Ваську Жвакин. – Все равно не возьму. Парнишку куда еще ни шло, а девчонок на плоту не потерплю.
Васька рассмеялся.
– Ты, Карпыч, желчный родился! Вместо сердца у тебя – отруби. Девка варить будет. Котел есть, а варить никто не умеет. Сухое да каша надоели уже! А парня подручным поставим!
– Дак ведь никто не знает, кто они такие, может, жулики…
– Сказал! А если люди в беду попали! По таежному закону помочь надо.
Григорьев, сняв сапоги, сел на краю плота, опустив ноги в воду, и пил ее, черпая поблескивающей серебряной ложкой. Саминдалов, запрокинув голову, вглядывался в небо, в котором кружил самолет лесничества.
– Сейчас спросим! Жулики они али кто… – нахмурился Жвакин.
«Жулики» подошли и остановились.
Девчонка – тонкая, с большими грудями, курносая, в ситцевом белом платье. Нога у щиколотки перевязана бинтом. Опустив руки на подол, держит узелок. Глаза серые – настороже. Парнишка – коренастый, с чемоданчиком в одной руке, другой рукой придерживает на палке, перекинутой через плечо, две пары обуви: босоножки и ботинки. Скуластый и белоголовый, в черной вельветовой куртке с замочком, в штанах, закатанных выше колен, он подался вперед и мигая зелеными, чуть насмешливыми глазами, выговорил:
– Здравствуйте, – и закрыл плечом свою подружку.
– Н-ну! – Жвакин мотнул головой и зачем-то снял картуз. – Кто такие? Откуда? К чему сигналы подавали?
Парнишка, стесняясь, начал:
– Я?.. Муж ее. Николаем звать. Она жена – Антонина. Вот… просьба – возьмите нас с собой. Нам только в Зарайск доехать…
Жвакин приготовился экзаменовать, сложив руки на груди:
– А что делать там будешь?
Николай бойко ответил:
– Жить. На работу поступим. Мы к геологам хотели, но до них далеко, да и Тонечка ногу поранила – не дойдет!
– Жена, на работу… – передразнил Жвакин. – Мне лишний груз на плотах не нужен.
Антонина выступила вперед:
– Мы от родителей сбежали! – воинственно сообщила она, сжав кулачки.
– Любовь у нас. А они не согласны! – дополнил Николай, посмелев.
Плотогоны захохотали.
– Побег?! От родителев?! – закричал Жвакин. – А мы, думаете, тут поженим вас?!
Коля кивнул: мол, о чем же спорить? – и сказал:
– У нас и водка есть! – и раскрыл чемоданчик: на рубашке лежали голубые бутылки с водкой.
Григорьев обрадованно вскочил, сунул ноги в сапоги:
– Н-ну! Идите сюда!
Васька обнял Николая и Антонину за плечи:
– Вот и свадьбу справим! Раз вина много – поженим!
Жвакин прислушался и, крякнув, поднял вверх палец, дружелюбно сказал:
– Пить нам нельзя: плоты разобьем. Разве что… по маленькой…
Саминдалов смотрел на Антонину и улыбался по-хорошему, думая о чем-то своем.
Жвакин экзаменовал, тыча пальцем в молодых:
– Что умеешь?
Антонина затараторила:
– Варить, шить, стирать, песни петь, читать…
– А ты? Сила есть?
Николай вдруг запрокинул голову, подпрыгнув, перевернулся в воздухе. А потом, подкинув ноги вверх, встал на руки и на руках вошел на плоты.
Жвакин неодобрительно покачал головой: мол, вот до чего довела любовь – на головах люди ходят! – и распорядился:
– Ладно. Обедать пора. Ты… Коля-колесо, становись ко мне подручным. А ты, девка, кашеварить будешь и другое что…
Сварили мяса в котле, достали из рюкзаков луковицы, соли, расселись все у котла. Коля вынул из чемоданчика два пол-литра и торжественно поставил на большой пень, служивший столом.
За обедом все развеселились, даже Жвакину понравилось, когда Васька, усадив Колю и Тоню на пеньки у котла рядом, как жениха и невесту, объявил:
– Внимание! Открываем таежную свадьбу. Жених, наливай всем по чарке, и если невеста выпьет – выпьем и мы. А то до песни – далеко!
Коля разлил всем по полстакана кому в кружку, кому в чашечку, а Григорьеву прямо в ковш, за неимением посуды.
Васька закричал «горько», все подхватили и рассмеялись: Тоня и Коля не знали, что такое «горько».
– Целуйтесь, черти!
Выпили. Григорьев медлил. Держа дрожащей рукой ковш с водкой, он посмотрел на сильно проголодавшихся жениха и невесту и подмигнул им мрачным, хитрым глазом:
– Ну! За пленных и всех военных! – и выпил залпом, и закрыл глаза, будто ожидая чего-то, очевидно, как проходит похмелье. Поморгал, тяжелой пятерней почесал волосатую грудь, погладил себя по животу и, вздохнув, блаженно улыбнулся: – За-хо-оро-шело!
Потом все чуть опьянели, то ли от жары, то ли от водки, то ли от веселого возбуждения, и заговорили о Тоне и Коле, об их молодости, отчаянности, о том, что дружны и не побоялись начать жизнь так рано!
А Тоня и Коля, счастливые от всеобщего внимания, опьянели и целовались на виду у всех, уже не дожидаясь «горько».
За день вода нагрелась, и тени стали длиннее. Когда плоты стоят, течение незаметно, и можно лежать на бревнах и говорить обо всем на свете.
Васька, показывая на целующихся Колю и Тоню, толкнул локтем в бок Жвакина.
– Вот и будут жить они молодо и счастливо. Много им не надо. Им ничего не надо. Любовь есть? Есть. Работа есть? Найдут. Жилья в тайге хватит. Молодцы! Решились на побег – сделали. В жизнь… убежали!
Жвакин возразил:
– Можно было им еще несколько лет со свадьбой повременить. Жизнь торопливых не любит. По минутам ее разбей… Сладкая минута пройдет – вспомнишь! Горькая – забудешь… А жить трудно! На себя работать – и то ее не хватит. Что миру дашь, а что от мира возьмешь!
– Да, философия… – растянул Григорьев, – только не понял я. Мне в жизни много надо. Все верну – что потерял. Не минуты, а годы!
– Математика простая! – дополнил Жвакин, воодушевляясь. – Ты вот, мил человек, в тюрьме отдыхал, а почему? Ты обидел и тебя обидели. Баш на баш! А почему? Плохо взял, где что лежит, не рассчитал… А для меня всякая власть одинакова. Я законный. Я и при царе жил – не обижали! Бывало, все ко мне: Карпыч, сделай то-то и то-то… Ухвачусь за дело – глядь, золотой в кармане. А еще мог и не согласиться…
Григорьев всегда говорил мало, больше размышлял, но сейчас он встал над Жвакиным громадный, с бородой, с жестким лицом, растопырив руки, одернул на себе брезентовую робу и пропитым, хриплым басом заговорил:
– Темнишь ты, старик! Ты вот раньше, пока я… отдыхал, у людей работал, а они тебе из своего заработка платили, от добычи какой… часть отчисляли. И выходит – минуты твои краденые. И помрешь ты, кустарь, когда люди эти не будут в тебе нуждаться. А я всю жизнь не на себя, не на других работал. В совхозе Васильевском на Днепре… государственным человеком! Бухгалтер я. А вот как стал на минуты-то жизнь рассчитывать, да на себя у других воровать… тут меня и на отдых!.. Так-то!
– Я жить умею, – похвастался Жвакин, – не помру! У меня просто: сделал – получи! Получил – живи! И не люблю, когда этому мешают. Человек должен не мешать другому. Всем жить охота. Помешал – я уже озлоблен…
Поднялся Саминдалов, слушавший всех внимательно, и выкинул руку.
– Я скажу, худые люди есть. Жить мешают… – Саминдалов стал показывать пальцем на каждого: – Мне, тебе, ему, им! – Жвакина он почему-то не отметил.
Все умолкли, прислушались: о чем поведает этот лобастый манси с коричневым лицом, с косичками, торчащими из-под платка, повязанного по-бабьи. Толстый, с красивой славянской головой, с чистым лбом, он был похож на человека древних времен. Заговорил, как запел:
– Легенда есть. Жили люди – седые и молодые. Оленей пасли, зверя били, рыбу сушили, детей рожали.
Солнце – на всех одно. У всех к солнцу любовь, а у него – в дар людям весна, жизнь и удачи.
Подрастет кто до ножа (это дают нож молодому: иди медведя добывай), медведя заколет – невесту себе выбирает!
Праздник у всех: белую лошадь на свадьбе варят для жениха и невесты и родичей, остальным мясо медведя. Едят, пляшут и солнцу песни поют.
А был худой человек среди этих людей – ни охотник, ни шаман, так – ленивый! Тоже подрос – дают ему нож: иди, корми невесту! Ленивый – всегда трус. Не пошел. Не дали ему невесту. А он красивую выбрал, все она умеет делать. Обиделся. Ленивый – всегда злой и хитрый.
Ночью, когда все люди на земле спят, он подкрался к солнцу – отдыхало оно за горами, – схватил и спрятал в мешок, а вместо него бросил в небо старый потрепанный бубен. Вот на луну похоже!
Ночь, темно. Люди уже год спят Откроют глаза, смотрят – все еще ночь, рано вставать. Ленивый всегда чужое ест. Съел он все припасы и тоже лег спать, а мешок с солнцем под голову положил. А солнце не спит – ему каждый день светить надо! Раскалилось оно – и мешок сгорел, и тот человек сгорел. Проснулись люди, смотрят: опять в небе солнце, на всех одно. И праха ленивого не видно. Худой человек был. Солнце перестает быть солнцем, когда оно на одного, а луна никому не нужна – светит, а не греет. Все!
– Интересно! – восхитился Васька, вспомнил о Глафире и задумался.
– Сказка-а! – вздохнул Григорьев и, зевнув, закрыл глаза.
Жвакин только рукой махнул – ничего не понял. Коля и Тоня сидели – слушали. А Саминдалов, довольный, ушел поспать, оставив всех. Жвакин, словно спохватившись, встал у греби и скомандовал громче обычного:
– Отчаливай!
Но прежде чем отплыть, все выкупались и немного отдохнули.
«Какие мы… разные!» – отметил Васька, становясь на рабочее место. Он смотрел на успокоившихся плотогонов и думал, что судьба свела их вместе, а работа сблизила их, и даже влюбленные Коля и Тоня, побег их, не могли помешать, потому что люди любят друг друга. А разве они все не совершили побег! Кто в жизнь, кто в работу, кто за рублем. Лишь бы куда-нибудь! Видно, человеку надоедает жить привычно и одинаково. Вот и убежали от жизни, сменив профессии, место… Почему? Что их зовет: рубль или новая жизнь?
Он, Васька Дубин, похоже, сбежал от невесты, Григорьев не вернулся на Украину – значит сбежал из родной стороны, Саминдалов покинул стойбище и родичей, Жвакин сбежал от нужды, с мечтой купить лодку и ружье, Тоня и Коля-колесо убежали от родителей просто в жизнь… Все это показалось Ваське обидным и малым… А ведь есть другой, большой мир, в котором люди не думают о себе и о рубле, вот как у геологов, где он работал, или… вот они ведут лес в Зарайский лесозавод, на стройку, к приехавшим отовсюду людям. Что-то их позвало в тайгу?! Сегодня всем было хорошо, весело – помогли молодым в беде. Все стали товарищами. И у каждого, наверное, душа похорошела… А это ведь всего дороже!
Ваське было грустно. Вот и пришло время, когда нужно раздумывать о многом и серьезном. Оказалось, жизни-то он и не знает, кроме той, в которой легко можно заработать, быть сытым и веселым.
Всю дорогу Васька заботился о Коле и Тоне, словно приобщался к чужой светлой жизни, на которую он едва ли был способен. Он понимал, что они еще дети – беспомощны и наивны, и легко их обмануть, обидеть, оскорбить. Они ему казались какими-то неземными, а потому слепыми. Вот есть у них любовь – и всем они довольны. Им не надо ни избы с огородом, ни коровы, ни сундуков с добром. Поцелуй, песни, дорога, улыбки людей и безмятежный сон, когда устанут за день от радостей, – и ничего больше. Им все равно где жить, кем и где работать, как жить. Наверно, их любовь окрепла от беспомощности, от того, что вдвоем они – сила! И держится-то она на радости. Ваське было приятно, что все это понимают.
Сам он рассказывал им забавные истории из своих похождений. Саминдалов относился к ним, будто подглядывал их счастье, восхищенно, трогательно и задумчиво. Однажды он сказал им доверчиво:
– У меня тоже невеста есть. Майра!
Григорьев сторонился их. Он стал еще мрачнее и загадочнее и подолгу не разговаривал ни с кем. Жвакин все время поучал их и раздражался, если что выходило не по его. Сами они, казалось, никого не замечали. Это было их право, право беспечных детей. Но все их полюбили за молодость, за неумение жить, за то, что их любовь была на виду у всех, и это было всем приятно, как доверие, как будто они дети всех, – за то, что такого не было в жизни ни у кого. Так они и плыли на плотах, как брат и сестра, как святые – святые дети земли и любви. Кто знает, что будет с ними дальше, когда они прибудут в Зарайск? Сумеют ли они отстоять себя!
Васька вспомнил, как поставили им палатку, и они, видя, что все спят под открытым небом, отказались от нее. И еще вспомнил, что однажды уставший Жвакин накричал на Тоню за пригорелую кашу. А она вдруг спокойно сказала ему в лицо:
– Не кричите. У меня… ребенок. – И заплакала.
Жвакин растерялся: «Мать, значит…» – и больше никогда на Тоню не кричал.