Текст книги "Расстрелянный ветер"
Автор книги: Станислав Мелешин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Михайла скрипуче рассмеялся, откашлялся, провел ладонью по горячей, заросшей щетиной щеке и молодцевато расправил подсохшие усы.
Все у него отняли: отца, богатство, земли, жену, свободу, и сам пока выбит из седла. Он потому и создал банду и стал главарем, чтобы, если и не вернуть все это, то хотя бы жестоко отомстить.
Вот он, жив! И сидит сейчас на камне, на свободе, один, Михайла Кривобоков, подъесаул казачьего войска Уральского! Лови, матрос Жемчужный, казачьего офицера, – выкуси, подпруга слаба!
На Кривобокова накатила гордость за себя и та бесшабашная веселость, когда кажется, что весь мир и вся степь принадлежит тебе, а посему что ж хорониться и волком выть.
Да и то, он – сам по себе, здоровый, буйнокровный, казак, – не из голытьбы какой-нибудь, и землю, что на него с рождения приписана, никому не отдаст за здорово живешь – любого уничтожит и вернет.
А убивать ему уже привычно. Убивать просто: пуля, сабля, петля и кулак – все сподручно. Хорошо убивать скопом и смотреть в глаза поверженных и читать в них мольбу о пощаде.
Грабить – законное право сильного, а возвращать отнятое – тем паче. Церемонии тут не в почете. Не парад.
Эх, ему бы сейчас войско казачье, собранное в кулак, он бы двинул полки вкруговую крушить, жечь, уничтожать человечество, ту голытьбу, что встала под красное знамя!
Кривобоков задохнулся от ненависти и злобы, откашлялся и понял, что говорит вслух.
Устал думать, оглох от самогона, изнервничался от самоутешений. Все равно того, что он представлял себе, не будет!
Кривобоков сполз с камня, притулился к его холодному боку спиной и положил голову на него, как на плаху.
Задремал.
Он видел сквозь дремотную дымку свободные далекие Тургайские степи, где нет его врагов, нет краснозвездных дозорных и нет матроса Жемчужного, который гоняется за ним вот уже два года.
Там все другое – и ковыли, и дороги, и небо, и облака. Там ветер дует в спину, подгоняет: скачи, мол, дальше…
В голове пронеслось: «А куда дальше? Дальше – некуда».
Он вздрогнул от этой мысли и, сразу проснувшись, услышал, как где-то за березой тяжело зашелестели намокшие травы.
Там кто-то пыхтел, раздвигая их, продирался.
Михайла Кривобоков, чуя опасность, открыл один глаз, задергал усом, прислушался.
Шелестело.
Кривобоков выхватил маузер и направил его под колышащие метелки овсюга.
«Кабан? – подумал он, но, оглядев березы, камни, родничок и травы, успокоился: – Откуда здесь кабанам быть – ни реки, ни камышей».
Он встал во весь рост за березу, прикрываясь оружием, не боялся, что его могут подстрелить. Подождал.
Из травы не стреляли.
Тогда он зло выкрикнул, туда, где продолжали болтаться метелки овсюга:
– Вылезай кто, мать твою разэтак!
Из травы послышалось:
– А это я, Михайл Маркелыч! Я ведь это. Как, значит, уговаривались. Все выглядал, кто, мол, с конем? А вдруг?..
Из травы выполз на карачках и поднял свое тщедушное тело растрепанный мужичонка с куцей бородкой на лице, бывший кривобоковский работник Епишкин.
– Ты что же это, сучья морда, запаздываешь?
Епишкин натянул до бровей картузик и с кашлем вздохнул…
– Дак ить со страхом добирался. Меж двух огней мы. И свой подстрелит, и чужой не погладит.
Кривобоков приказал:
– Садись. Выпей. Пешком шел?
Епишкин жадно прильнул к самогону, потом, когда Кривобоков похлопал его по плечу, оторвался, прислонил бутыль к камню, обтер рукавом бороденку, ответил:
– Шагал…
– Никто тебя не видел?
– М-м… Особливо никто. Так… бабешки попадались за станицей в поле.
Кривобоков разглядывал, что у него за пазухой, нервно гадал; пусто или есть кое-что?
– Батины сбережения принес?
Епишкин развел руками.
Кривобоков больно схватил его за плечо.
– Может быть, ты перепутал? Под тополем за баней, четвертый корень.
Епишкин перекрестился:
– Вот те крест, скажу как на духу. Ночью искал, ножом землю рыл под корнем. Не нашел пока.
Кривобоков зашелся в крике:
– Читай молитву, пес!
Епишкин бухнулся на колени, испуганно взглянул исподлобья:
– Какую?
– Читай вечернюю!
Так же глядя снизу в глаза Михайле, Епишкин старательно и благоговейно прочитал:
– Огради мя, господи, силою честного и животворящего твоего света и сохрани меня от всякого зла…
– Хватит. Верю. Рассказывай, как там и что?..
Епишкин успокоился, покосил глазом на бутыль и, покашляв, затараторил:
– Днем я по много раз любовался на тополь-то, да разве ж развернешься? Кругом колгота. В доме-то… Красной Армии штыки, чай, найдутся. Понаселились. С конями, с гармошками…
– Ну, а ты?
Епишкин заулыбался.
– А я у них опять же вроде за управляющего, как у Маркела Степановича прежде. Хе-хе.
Кривобоков сжал кулаки, вспомнив расстрелянного отца, есаула: «Старика не пожалели».
– Ну, а Евдокия?
– Евдокия что! Евдокия Лаврентьевна законом к Ваське Оглоблину перебралась. Дом, вишь ли, новый ставят. Вчера камыш ходили рубить.
Значит, тогда при налете, он только ранил Ваську, но не убил?! И Евдокия-жена теперь с ним…
– Стерва…
Епишкин не расслышал шепота Кривобокова, но на всякий случай поддакнул:
– Знамо дело.
Кривобоков помолчал, кусая руку, потом неожиданно закричал:
– Слушай сюда! Епишкин, ты сможешь хоть раз привести ко мне сына?!
Епишкин перекрестился:
– Что ты, что ты! Как я могу, помилуй, Михайл Маркелыч. Да Евдокия Лаврентьевна смотрит за ним пуще глаза. Суматошное дело! Да и на след это самое дело чего доброго наведет.
Кривобоков и сам знал, что увидеть сына никак невозможно, в бессильной ярости выдохнул: – У-ух! – и непонятно было, к кому это относится: к Евдокии, что смотрит за сыном пуще глаза, к Епишкину, что тот в этом деле не подмога, или к нему самому.
Он представил себе: бегает где-то по пыльной станице мальчонка, его родная кровь, а он, отец его, батька его, бродяжит волком по степи, не увиденный им ни разу, не ведомый ему…
Боль с умилением, щемящая тоска ложились на сердце, и он, оглядывая грустную вечернюю степь и пустынное небо, исторгал, сжав зубы, что-то похожее на мычание:
«Все отняли, все!» – подумал он с ожесточением и, взглянув на смирного, пригорюнившегося отчего-то Епишкина, смягчился: «Один верный… раб… остался».
– Ну, уходи! Выпей вот на дорогу и уходи.
Он вспомнил о своих казаках, что у него в отряде, и о тех, кто к нему придет, и с усмешкой заключил: «На них надежды нету. Продадут, разбегутся… при первой же опасности!» Прощаясь, положил руку с плеткой, сжатой в кулаке, на плечо Епишкина.
– Привезешь батины сбережения и спрячь вот сюда, под камень у березы. Отблагодарю. Утаишь, обманешь – подстрелю как зайца или же на этой же березе вздерну. Понял?! Да, кстати, как там наш беглец, Роньжин? Расстреляли его?
И, услышав в ответ, что Роньжин прощен, жив-здоров и занялся хозяйством, заскрежетал зубами.
– Попадется – с живого шкуру сдеру!
Кривобоков остался один, мятущийся и опустошенный, и, казалось, не было для него исхода.
Он цеплялся за каждую мысль, что хоть немного вселяла в него уверенности или отрады.
Там, на горе Магнитной, что стоит отсюда за пятьдесят верст, припрятана у него золотая добыча на черный день, и воспоминания о горе, о золотой добыче согревали ему душу. Да и то ведь, дьявольски он устал и душа вконец измотана.
А сейчас он повеселел, ухватился за спасительную мысль, что ведь это очень просто, взять и бросить все к чертовой матери: и отряд, и всю бандитскую канитель, и родную степь – и стать воистину свободным!
Наверное, прав был хорунжий-покойник, советуя ему такое же: бросить надо возню, себя спасать надо.
Кривобоков успокоился: «Ну, это в самом крайнем случае».
И, вскинувшись на седло, повел коня шагом, потом наметом, пустил рысью, вскачь, перевел в галоп и, взмахнув плеткой, гикнул и помчался по степи аллюром в три креста, и захохотал на встречном ветру, будто освобождался от чего-то.
«Не-ет! Рано советуешь, хорунжий! Мы еще подымим, потешимся! Мы еще… и – эх!»
Он мчался в горы, к отряду, на стоянку, где ждали его верные казаки, такие же веселые волки, как и он сам.
Глава 2
ДНИ И ВЕРСТЫ
Хвастливая мельница, что стояла на пригорке, долгие годы дружила только с ветром.
Ветер качал облака, посвистывая в небо, а мельница больше скрипела крыльями, чем работала.
Так они разговаривали.
Однажды она сказала ветру:
– И у меня тоже ведь есть крылья! Захочу – в небо улечу!
Ветер присвистнул и надулся:
– Дура ты крылатая! Да ты даже и с места не сдвинешься. Тебя земля не отпустит, – и улетел, рассердившись: сколько он бродяжил по белу свету, но ни разу не видел, чтобы мельницы по небу летали.
Она со злобой посмотрела ему вслед, перекатила в своей утробе жернова и заскрипела крыльями.
Она скрипела многие годы, силясь взлететь, но ветер был далеко, и она рассыпалась.
* * *
Густой холодный туман, тяжело переваливаясь, плыл по-над землей, обволакивая таежные горы. Он выходил из ущелий, из низовий, двигался к вершинам сопок, к соснам, цепляясь за сучья, и все вокруг словно дымилось.
И когда за продрогшими березами из-под земли медленно стал вырастать красноватый круг солнца и его сонные лучи заскользили поверх белого месива, туман заискрился радужно и ослепительно, стал голубым и еще плотнее.
Птицы не пели.
Вдали меж гор зябко покоилось озеро, и воздух и сизое небо были скованы промозглой прохладой.
В березовой лощине у огромной отвесной скалы полыхали костры, около них серыми тенями бродили люди.
Здесь раскинулась лагерем кривобоковская банда в пятьдесят сабель.
Булькали многоведерные котлы на перекладинах, по лощине разносился сытный запах вареной баранины, трещал огонь, то у одного, то у другого котла собирались группами казаки, раздавался многоголосый шум, и воздух уже покачивали пьяные песни и крики.
Поодаль в березняке бродили стреноженные кони с росистыми гривами, устало шарили мордами в траве, за шалашами и землянками в загонах блеяли овцы и мычали недоенные коровы – доблестная добыча последних дней.
За покинутыми то тут, то там повозками, телегами и тачанками, матерясь, дрогли обалдевшие от холода часовые.
На каждой скале, укрытые бараньими шкурами, молчали пулеметы, нацеленные по линиям обстрела на все подходы к лагерю.
Михайла Кривобоков проснулся от головной боли. В полутемной землянке около топчана в изголовье горела свеча, поставленная на фанерный ящик из-под леденцов.
Михайла долго смотрел на желтый язычок огня, вспоминая о том, что произошло вчера и отчего так дьявольски трещит голова, хотел потушить свечу и снова погрузиться в сон, но, услышав пьяную песню за дверью, откинул бурку и рывком вскочил на ноги.
Натянув сапоги и крякнув, пошел в угол к бадейке с водой умываться.
Из другого угла, с топчана, за ним настороженно следили черные глаза женщины.
Михайла оглянулся через плечо, бросил глуховато:
– Не спишь?
Женщина откинула одеяло, подалась вперед, радостно ответила грудным сочным голосом:
– Нет, Мишенька!
Кривобоков усмехнулся, передразнил:
– Ми-шень-ка! – и ударом ноги раскрыл дверь.
В землянку ринулся голубой утренний свет, хлынула за ним прохлада, язычок огня затанцевал, потом успокоился.
Михайла процедил сквозь зубы:
– Живем, как скоты!
Женщина подогнула колени и прищурила свои огромные глаза.
– Не пей, Мишка! Вчера ты корову от лошади отличить не мог.
Кривобоков опрокидывал в рот уже второй стакан самогона.
– Не дергай меня за нервы!
Он оглядел ее, лежащую на топчане в душной полутьме, ночная рубашка сбилась, открыв белые могучие бедра, высокая грудь вздрагивала, учащенно дыша, ноздри прямого носа с горбинкой трепетали, под черными сросшимися на переносице бровями сверкали ожидающие глаза, округлая красивая рука звала, просила примирения и радости.
«Сдобная баба», – подумал Кривобоков, подавил в себе желание и услышал тоскующее и обидчивое:
– Ты ко мне только пьяный… А теперь и пьяный не идешь. Бежишь от меня. Не любишь теперь. Спишь не со мной. Что с тобой, а, Миша? Надоела я тебе?
Кривобоков метнул на нее затравленный взгляд:
– Молчи, сволочь!
Ныло раненое плечо на прохладе. Это она стреляла в него год назад, когда он пустил банду в погоню за скотоводами.
Она просила:
– Ругай, как хочешь, я еще не такое слышала. Только люби меня…
Он с раздражением слушал ее грудной на рыдании голос.
– Думала, мы с тобой до конца одной веревкой связаны…
Подумал: «Ишь, развалилась, как шемаханская царица», и выкрикнул:
– Дура! Ты раба моя! Ты у меня в плену. Забыла, как я пощадил тебя?! Забыла?! Могу отдать отряду на потеху…
Она вздрогнула и заторопилась с ответом:
– Нет! нет! Я, Миш, ничего не забыла! – и закрыла лицо ладонями и зарыдала.
– Хватит воду лить! Сготовь что-нибудь поесть! Ну, живо!
Она, статная и величественная, встала, оделась, и, когда проходила мимо него, он небольно шлепнул ее по крутому заду.
Засмеялась. Это было примирение.
А может, и не примирение. Просто она хотела примирения. Просто некуда уже ей деваться. А когда-то…
Когда-то росла в степи единственной дочерью богатого скотовода, тургайского князька Султан-бека. Мать русская, из обедневших дворян, баловала ее и уговаривала отца, уже готовившего отдать дочку кому-нибудь в жены: мол, пусть пока поучится в гимназии, мол, не к лицу дочери Султан-бека дурой на свете жить.
В Оренбурге весело было. В женской гимназии подружки втихомолку распутничали. Она тоже не отставала.
Из гимназии с позором выгнали за прогулки в офицерские казармы. Все мечтала: выйдет замуж, привезет в степь отцу на удивление блестящего офицера-мужа. Вместо этого, когда пришлось вернуться, Султан-бек отстегал ее нагайкой и отвез из Тургая к богатому, тоже скотоводу, старому казаху в жены.
Это была не жизнь, а смех один. Умора! Уж потешилась она над ним, довела до смерти.
И оттуда родичи казаха выгнали ее.
После смерти отца матушка отослала ее в горы, к двоюродным братьям.
И революция и гражданская война не обошли ее стороной. Когда вернулась к матери, узнала, что все у них конфисковали.
А теперь вот последнюю потаенную отару овец отобрал Мишенька.
Теперь скакать некуда, мчаться незачем.
Принесла еду. Жалко улыбаясь, поставила перед ним то, что он любил, – чашку молока с земляникой.
Ему нравилось изводить ее, изгаляться над нею, постоянно напоминая, что она его раба, словно мстя далекой, изменившей ему жене Евдокии, а еще потому, что знал одно: бабам веры нет и быть не может.
Он стал вспоминать о том, какая странная судьба свела его с этой, подвластной ему женщиной.
Год назад доложили ему дозорные, что за увалом по степи гонят отару овец несколько вооруженных всадников.
Он сразу поднял банду На ноги и пустился в погоню.
Наступали осенние холода, запасы кончались и отбить овец было бы кстати.
По степной дороге катилось огромное облако пыли – отара была, как казалось, большой. Всадников – шестнадцать.
Сытые кони понесли всю банду вперед. Окружали по-волчьи, обгоняя неизвестных, суживали круг. Загрохотала перестрелка, и когда испуганное облако метнулось с дороги в сторону, сопровождавшие отару оказались как на ладони.
Всех их перестреляли.
Только один вырвался из круга и, нахлестывая коня, стал уходить в близлежащий березняк. Кривобоков пустился вскачь за ним. Поодаль от него, норовя выйти оторвавшемуся всаднику наперерез, скакали несколько казаков из банды. Всадник, спасающийся бегством, часто оборачивался, прикладывал к груди карабин и палил то в окружающих бандитов, то в Кривобокова.
Михайла стрелял из маузера, но никак не мог попасть, срезать цель: рука подпрыгивала от злости, что все они скопом не могут достать одного беглеца. И тут его больно ударило в плечо.
Он приостановил коня.
Вернулись в лагерь с богатой добычей: шестнадцать чистокровных степных скакунов, оружие, большая отара овец и один пленный.
Пленный, связанный, перекинутый животом поперек спины лошади, стонал и не мог поднять головы.
Кривобоков приказал снять его, поставить на землю и начал вершить суд.
– Развязать! Взять у него оружие!
Когда пленному разрезали веревки и отобрали у него нож и наган вместе с поясом, кто-то воскликнул:
– Мать честная! Да ведь это баба!
Кривобоков расхохотался:
– Проверьте!
И услышал крик женщины, громкий, визгливый.
Двое скрутили ей руки и, не обращая внимания на ее испуганно-умоляющее «Нет! нет!», рванули одежды до живота, и все увидели белые налитые груди с черными сосками величиной с вишню.
Тогда она начала отбиваться, кусаясь, била ногами и, вырвавшись, закатила обидчикам две здоровые затрещины.
Кривобоков хохотал. Потеха продолжалась.
Она упала перед ним на колени, злая, растрепанная, раскрасневшаяся, и, закрыв груди лисьей шапкой, кусая губы, сказала торопливо и гневно, глядя ему в глаза своими сверкающими глазами:
– Я Султанбекова! Я из княжеского рода! Убейте меня!
Заныло раненое плечо. Кривобоков поморщился от боли и с ненавистью взглянул на ее подкованные медью сапоги, пыльные бешмет и шаровары, короткую стрижку волос, на белые пухловатые пальцы, которые недавно нажимали курок, злобно отрубил:
– Все вы, суки, из княжеского рода!
Бандиты захохотали. Кривобоков, картинно придерживаясь рукой за раненое плечо, нравясь сам себе, как победитель, продолжал:
– Давить вас надо! Насиловать и убивать! Стрелять, как бешеных собак!
Султанбекова, закрыла глаза рукою, поднялась бледная и отрешенная, разжала губы и что-то резко сказала самой себе.
Кривобоков не расслышал.
– Что?!
Она медленно повела свой раскаленный отчаяньем и обидой взгляд навстречу его взгляду, и он заметил, что на ее шоколадных глазах дрожат крупные капли слез.
Он залюбовался ею, статной, беззащитной и красивой: «Ну и королева! Может быть, оставить для утехи?!», но пересилил себя: мол, добыча общая, – и великодушно приказал:
– Взять ее!
Султанбекова громко застонала, стала отбиваться от жадных цепких рук, но ее быстро скрутили, потащили и прижали к скале.
Кривобоков уже направился в свою землянку, но чей-то прерывистый голос позвал его:
– Михайла Маркелыч! Айда…
Раздался хохот, и, перекрывая его, пронзительно-радостный визг. Это завыла Султанбекова, вырываясь и протягивая руки к Кривобокову:
– А-ах! Михаил Маркелович, я вспомнила! Я узнала вас!
Ей зажимали рот и валили ее на траву, но она была здоровой и сильной женщиной – удалось докричать остановившемуся Кривобокову:
– Вспомнила! Ваш отец, Маркел Степанович Кривобоков, есаул! Он дружил с моим отцом Султан-беком и часто гостил у нас в Тургае! Михаил Маркелович, спасите!
Кривобоков вздрогнул, услышав об отце, что-то вспомнил, шагнул вперед и выстрелил несколько раз из маузера в небо.
– Отставить! Отпустите ее!
Да, он вспомнил! Отец часто уезжал в Тургайские степи закупать коней для Оренбургского казачьего войска, и Султан-бек, степной князек, тоже приезжал в станицу делать дела.
Вот чертовщина! Значит, она дочь Султан-бека, потому и фамилия ее Султанбекова.
Он приказал отвести пленницу в свою землянку и поставил часового у дверей.
Еще он приказал вернуть ей все: коня, тюк с одеждой, хлебом и вяленой бараниной, шкатулку-сундучок, пояс без оружия.
Вечером он вошел в землянку и удивился: все в ней было прибрано и чисто. В углу горела свеча, на стене к бревну было прилажено зеркальце, воздух был свеж и пахло духами.
Султанбекова, одетая в шерстяное длинное платье, причесанная и величественная, встретила его сдержанно. Она полулежала на топчане и курила папиросу, положив холеную спокойную руку на высокое бедро.
Кривобоков пришел в бешенство, с ходу выстрелом уничтожил зеркальце.
– Дур-рак! У меня есть другое.
Услышав это, он хотел тут же пристрелить и ее, но решил повременить, он ее сначала в дугу скрутит. И властно, с металлом в голосе растянул:
– Не забывай, что я пощадил тебя, но твою пулю я ношу вот здесь!
Раненое плечо снова заныло.
Он перешел на крик:
– Малейшее неповиновение – и я тут же могу все переиграть!
Султанбекова протянула ему руку с незажженной папиросой:
– Успокойся, Михаил Маркелович. Садись. Я знаю, что попалась. Но согласись: мы были как в честном бою – кто кого! А сейчас – я в плену. Ты можешь все… Но раз уж пощадил, выслушай…
Кривобоков немного успокоился, услышав приятный грудной женский голос, который словно баюкал и обещал что-то, его дразнили ее бархатные глаза и гордая округлая шея, выпирающие тугие груди и спокойная рука на высоком бедре, он желал бы обнять все это, всю ее здоровую красоту, утихнуть, отдохнуть за все эти годы мерзкого одиночества, но чувство хозяина взяло верх, и он хрипло разрешил:
– Говори!
– Вы убили двух моих братьев и перестреляли всех родичей. Пятнадцать человек! Вам это было просто… Набег… Погоня… Теперь я осталась совсем одна. Куда же мне податься?! Советы конфисковали у меня все! Последнюю отару овец, которую мы прятали в горах, отобрали вы. Жестоко и по-волчьи!
Кривобоков сжал кулаки и презрительно досмотрел ей в глаза:
– Сильный всегда бьет слабого. Нам нужно жить! И уничтожать всех, кто этому помешает!
– А мы шли в Тургайские степи… И вот… выходит, что вы ограбили тех, кого уже ограбила Советская власть. И еще… эта дикая сцена с насилием! Неужели тебе это не противно?
Кривобоков прикрикнул, теряясь:
– Ну, ну! Заговорила! Теперь вот что. У нас с тобой одна дорога: мстить и уничтожать всеми средствами и способами наших врагов!
Султанбекова приподнялась.
– Я на все пойду… Михаил…
Она с придыхом всхлипнула и протянула навстречу ему округло-белые руки. Он подошел к ней, и они взглянули в глаза друг другу. По ее улыбке, по ее затаенному спокойствию и подрагиванию рук он понял, что она благодарна ему, ждет его, некуда ей от него деваться.
Кривобоков припал к ней, и она обняла его. Обняла так горячо и крепко, что он чуть не задохнулся.
…Наутро Султанбекова уже звала его «Мишенькой». Из сундука-шкатулки, где хранились носовые платки, помада и пудра, она достала узелок золотых тяжелых рублей с портретом последнего царя и великодушно подарила ему на «общее дело»!
Несколько дней она почти не выходила из землянки.
И когда Кривобоков вернул ей нож и наган, и даже карабин, она вышла вместе с ним, вооруженная, в сапогах, шароварах, перепоясанная ремнями, и, зло глядя на остолбеневших бандитов, скривила губы усмешкой, услышав:
– Отныне госпожа Султанбекова, обиженная Советской властью и наш друг, входит в наш отряд наравне со всеми. Я лично расстреляю каждого, кто обидит или оскорбит ее. Для дела нашего она нужна! Братья мои! Скоро час мщения настанет! Выпьем за удачу!
По ухмылкам и восторженному гулу Кривобоков понял, что все довольны.
Освободившись на время от одиночества, он запил на неделю.
Она ходила с ним в налеты, до отчаянья смелая, но все время ненавидела всех за свой пережитый позор.
Это было давно, год назад.
Сейчас она осторожно отодвинула свечу и поставила на ящик из-под леденцов чашку с мясом.
Кривобоков хватал руками разваренную баранину.
– Мишенька! Задам я тебе один вопрос…
Кривобоков насторожился.
Она подошла к нему сзади, обхватила его голову теплыми руками и прильнула к небритой щеке.
– Ты меня еще любишь?
Кривобоков поперхнулся, и когда она села к нему на колени, он почувствовал горячую тяжесть ее тела, сказал:
– Уйди от меня!
– Куда же я уйду?!
Он потрогал ее за холодную коленку и услышал над головой дыхание.
– Мишенька! Когда ты рядом со мной…
– Заткни глотку!
Кривобоков ссадил ее и ударом ноги открыл дверь землянки.
За дверью осталась жизнь и женская обида, а навстречу ему в усталые глаза хлынуло лучами полдневное солнце. Послышалось пение:
Ой, бог! Не дай бог
Мишку Дудкина любить!
Нагибаться, целоваться —
Поясница заболить!
Он обвел горланящих, веселящихся бандитов подозрительным взглядом и, когда они примолкли, улыбнулся, махнул рукой: мол, продолжайте.
У другого костра раздавался хохот. Кривобоков подошел, прислушался.
Полуголый жилистый старик по прозвищу «Николай-угодник», выставив пузо к огню, потешал компанию, сам тоже похохатывая:
– Чистая ведьма была наша-то степная помещица. Я пастушил у нее. Стада на всю степь, а табуны коней как проскачут – гром кругом, земля качается, вот-вот расколется. Помещица-то была – во! Гренадер! Грешила срамно. Почитай, на кажнюю ночь мужика выбирала, чтоб ей, значит, баю-бай пропел. Организма требует! Ослушаешься – запорет!
Бабы от злости-ревности косы у себя рвут, а ничего, брат, не поделаешь.
Чудеса утром рассказывали, кто баюкал-то, всю ночь стон стоит в усадьбе. Под утро, кто возвращается, – еле дышит. Убаюкалась, значит. Плотоядная, стерва, была! Ну, и меня не миновала. Умаял я ее! Вот те крест! Как обниму – она в оморок сразки. Неделю не отпускала. Вина – залейся. Махану – бишбармаку – горы. Ну, а вскоре посватал ее какой-то, тоже гренадер, ей под стать. А ведь и ничего! Все равно утречками иногда в мой шалашик наезжала. И мы не лыком шиты! А однажды…
Михайла не дослушал, отошел в сторону. Ему ясно представилась белолицая, дебелая помещица с усиками над властно сжатыми обкусанными губами, которой принадлежали и степь, и рабы, и скотина. Вот она скачет на жеребце, осматривая свои стада… Все у нее есть: власть, воля, довольство.
Он мысленно позавидовал ей, а потом, усмехнувшись, сплюнул. Было когда-то!
Ему захотелось зарыться головой в холодную траву, уснуть и ничего не помнить.
Он пошел точить саблю.
Ему вспомнились молитвы, над которыми он насмехался, но, оставаясь наедине с собой, приходил к мысли: а почему же не помолиться: «Егда предаещися сну, глаголи: «В руки твои, господи Иисусе Христе, боже мой, предаю дух мой. Ты же меня благослови, ты меня помилуй и живот вечный даруй мне. Аминь».
Он вытянул саблю из ножен и, сидя на холодном камне, вдруг вспомнил пустой зрачок дула, направленного в его тело, прямо в сердце.
Вспомнил и поежился, зашептал еще одну молитву:
– Буди меня покров и забрало в день испытания всех человек, все они огнем искупаются, дела благие же от зла.
Сидел и вспоминал. Дни и версты прошли через всю его жизнь, сабля пела, он точил, правил как косу, поплевывал на цветы, и мысль о том, что так, за здорово живешь, можно взять и убить человека, засела в его мозгу.
Вот как это было.
В приятное время роздыха, когда не нужно вскакивать на коня и искать на боку маузер, а за плечом винтовку, пошел он с госпожой Султанбековой к озеру.
И он и она были пьяны.
Голая женщина словно все забыла, входя в воду. Она, пошевеливая пальцами ног, пробовала песочек на дне.
Неожиданно сказала:
– Мишенька! Забудь и ты все на свете!
Забыть все на свете он не мог, искоса стал любоваться ее могучим телом и думал о Евдокии, своей жене, думал о том, что Султанбекова, как ни хитри, его вторая жена, и, прищурив глаза, слушал ее дальше.
– Дай-ка мне, Мишенька, твой маузер, пострелять…
Он усмехнулся, подошел к воде, подал ей оружие в большую мокрую ладонь и услышал:
– А ты не боишься?! Я могу сейчас убить тебя.
Кривобоков сжал зубы потом исподлобья взглянул в ее дикие черные глаза и ответил:
– Меня уже много раз убивали.
– Постой! Слушай… Я забыла, что люди стреляют друг в друга. Но я не забыла…
Голая женщина выходила из воды, направляясь к своей одежде, и кричала:
– Зачем ты убил всю мою родню?!
Султанбекова пальцами огладила тяжелый металлический квадратный предмет, взвела курок.
Он смотрел на ее руку, держащую оружие, и спокойно ждал, когда Султанбекова направит дуло на него.
И она направила дуло ему в грудь.
– Вот и не будет тебя. Сейчас выстрелю – и ты умрешь!
Кривобоков смахнул с лица пот и приказал:
– Отдай мне эту холеру! Если ты меня… выстрел услышат! Тебя изловят и… ты знаешь, что с тобою сделают. А потом вздернут на первой березе!
Она стреляла поверх озера, в берег, в воду и, голая, неистовствовала.
– Дура я, баба! Тоска пьяная долит!
Он принял маузер, взглянул на нее и отрешенно дополнил:
– Сука ты.
Он это помнил.
Он вспоминал об этом всякий раз, когда на его душу ложились тяжестью и горе и беды, вспоминал и забывал тут же.
Но страха от пустого зрачка маузера, направленного ему в грудь, забыть не мог.
Вернувшись в землянку, он долго и пытливо глядел на Султанбекову.
Она расправила на своих бедрах и животе фартучек и сказала:
– Я знаю, что ты от меня уйдешь.
Кривобоков поднял вверх свой помутненный взор, о чем-то подумал и выхрипнул:
– Ну и что же?!
Султанбекова прищурила глаза.
– Мишенька! Есть в отряде… молоденький такой. Его кличка «Барашек». Волосы у него курчавые, беленькие…
– А-а-а! Это тот самый, который при налете на геологов чуть не стащил у них с тачанки пулемет?! Ну и что же?!
– Он с обожанием смотрит на меня. И весь дрожит.
Кривобоков хмыкнул и вдруг вспомнил о том, что сам лично, при налете на геологов, рубанул шашкой какого-то сжавшегося старичка в передке. У старичка были странные чистые голубые глаза, они посмотрели пристально, а потом потемнели и одна здоровая рука обхватила другую – подрубленную.
Кривобоков приказал:
– Убей его. Отведи в лес… и… будто он сбежал. Как ты думаешь, он хочет тебя изнасиловать? Да?
Султанбекова помедлила с ответом, ей было радостно, что Мишенька ревнует, и она доверительно ответила:
– После встречи с тобой… убью его!
Кривобоков уже седлал коня, приторачивал чего-то, нагромождал, торопился. Сказал устало:
– Вот что… Я скоро вернусь.
Ударил коня плеткой, и тот снова сноровисто понес его в глубь леса.
…Султанбекова возвращалась из леса мрачная и злая.
Только что через ее душу прошли соседями жизнь к смерть. В ушах все еще слышался плачущий, удивленный голос Барашка: «Вы меня… убили? Да? Я уже мертвый… да?!»
А до этого они шли в пахучую глубину леса, шли взволнованные оба ожиданием уединения, шли далеко, будто на край света.
Барашек, молоденький и красивый, перепоясанный ремнями, увешанный саблей, гранатами, револьвером и биноклем, прерывисто дышал, оглаживал ладонью свои девичьи румяные щеки и, встречаясь с раскаленными черно-угольными глазами Султанбековой, смущенно отводил в сторону голубые кругляшки глаз.
Еще на базе она почувствовала, что кто-то опять пристально разглядывает ее. Она знала – кто. Подошла, глаза в глаза, снисходительно спросила:
– Что смотришь? Хороша?!
Барашек растерялся:
– Л-любуюсь.
– Стрелять умеешь?
Заторопился, отвечая:
– Это я могу лучше всех в отряде. Еще в Троицкой гимназии по стрельбе брал первые призы.
– Ну, ну. Пойдешь со мной.
На пушистой, насквозь прошитой солнечными лучами, поляне, остановились. Прошли в березы, в густые зеленые травы.
Прохладно и темно.
«Ох, и отомщу же я тебе, Мишенька!» – усмехнулась Султанбекова и, закрыв глаза, раскинула руки:
– Ну, иди…
Барашек упал на ее грудь и услышал горячий шепот-приказ:
– Целуй меня.
Он долго не мог оторвать свое пылающее лицо от ее жадных властных губ и весь трясся. Мешали оружие и одежда.
Она вспомнила сплетни о Екатерине II, о ее дворцовых интимных приключениях, и ей льстило то, что и она может сейчас позволить себе быть Екатериной II. Опять приказала: