Текст книги "Безродный (СИ)"
Автор книги: Шурик Сливкин
Жанры:
Магическая академия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)
Он повернулся и пошёл к корпусу. Медленно. Считая шаги, считая вдохи, складывая внутри не приговор – план.
Сегодня ночью он постучит в комнату 410. Тихо. Три раза, ровно. Так, как стучат, когда знают, что откроют.
И поговорит с Лёхой.
Глава 27: Допрос
Он постучал в начале второго ночи.
Три раза, ровно, спокойно. Так, как стучал Никита. Так, как стучат, когда знают, что откроют, и которым всё равно, откроют или нет.
За дверью завозились. Чайник там не грелся – поздно, – но Кирилл слышал, что Лёха не спит. Кровать в комнате 410 скрипела всю ночь, через стену, последние три дня. Сосед не спал так же, как не спал Кирилл, – только по другой причине.
Дверь приоткрылась. В щель глянул один глаз – мутный, испуганный, с краснотой по ободку.
– Кирилл? – шёпотом. – Ты чего ночью…
– Поговорить, – сказал Кирилл. И вошёл, не дожидаясь, – так же, как входил Никита.
Комната 410 была зеркалом его собственной, только грязнее и теснее. Та же трещина на потолке – у Лёхи она шла не молнией, а кривым ручьём. Тот же казённый стол, та же продавленная кровать. На столе – сломанный чайник, размотанная изолента, кусок хлеба в развёрнутой салфетке. Кирилл посмотрел на хлеб и отвёл взгляд. Не время.
– Что-то случилось? – Лёха топтался у кровати, тёр руки о штаны. – Опять Канцелярия? Я слышал, они в южный корпус ходили, прикинь. Нашли там кого? Никиту твоего не…
– Сядь, Лёх.
Лёха сел. На край кровати, сгорбившись, как всегда.
Кирилл остался стоять. Он смотрел на соседа долго, молча, и видел, как тот мнётся под взглядом, как ёрзает, как тянет руки то к коленям, то к лицу, и не знает, куда их деть. Виноватые руки. Руки человека, который ждёт, когда заметят.
– В южном корпусе никого не было, – сказал Кирилл тихо. – В комнате семь. Пусто. Никита там никогда не прятался.
– Ну… хорошо же? – Лёха попытался улыбнуться. – Значит, не нашли. Значит…
– Лёх. – Кирилл сел напротив, на стул, локти на колени, лицо вровень с его лицом. – Я никому больше не говорил про южный корпус. Только тебе. Леру я отправил думать, что бегу в пятницу через котельную. Данилу – что Корнеев пишет рапорт Императору. Марго – что у меня артефакт, который глушит сканер. А тебе – что Никита в седьмой комнате. Четыре разные неправды. Четыре. Каждому своя.
Лицо у Лёхи менялось медленно. Сначала непонимание. Потом – как будто кто-то стирал с него кровь, изнутри, слой за слоем, пока не осталось бумажно-белое.
– И в южный корпус, – закончил Кирилл, – пошла Канцелярия. Сегодня. При всех. Искать Никиту в седьмой комнате.
Тишина.
Чайник не искрил. Хлеб лежал на салфетке. За окном шёл снег – мелкий, сухой, декабрьский.
– Кирилл, – сказал Лёха. Голос дрогнул и поехал. – Кирилл, я…
– Не ври, – сказал Кирилл. Без злости. Очень устало. – Пожалуйста. Хоть сейчас не ври. Я три дня не сплю. Просто скажи.
И Лёха сломался.
Он не закричал, не вскочил, не бросился ни в ноги, ни в драку. Он просто согнулся ещё ниже, обхватил голову руками, и плечи у него затряслись – мелко, по-детски, без слёз сначала, а потом со слезами, которые он размазывал кулаком зло, будто они были его виной, ещё одной, поверх всех.
– Я не хотел, – выговорил он. – Кирилл, клянусь, я не хотел. Ты думаешь, я… ты думаешь, я с самого начала? Нет. Я правда. Я правда хлеб тебе таскал просто так. Ты был… ты единственный, кто со мной по-человечески. Все остальные – мебель, мебель, сосед Безродного. А ты – нет.
– Кто тебя взял, – сказал Кирилл. Не вопрос.
– Черновы. – Лёха сказал это имя, и его передёрнуло. – Род Щёлковых… мы должны. Давно. Мой дед когда-то взял у Черновых, и не отдал, и с тех пор мы… мы у них в кармане. Они нам ничего, годами ничего, а потом приходят и говорят: вот, пришло время отдать. Маленькое. Пустяк. – Он поднял мокрое лицо. – Ко мне подошёл человек Артёма. В сентябре ещё, в самом начале. Сказал: ничего особенного. Просто живи рядом с Безродным и рассказывай, как он. Что умеет, с кем дружит, чего боится. И всё. И долг прощён. Кусочек долга.
– И ты рассказывал.
– Рассказывал. – Лёха зажмурился. – Что Ядро у тебя нестабильное. Что ты сдружился с Волковым. Что Корнеев тебя прикрывает – это они и так знали, но я подтвердил. Мелочи, Кирилл. Я клянусь – мелочи. Имена, кто к тебе ходит, кто куда. – Он сглотнул. – Я никогда… слышишь, никогда не сказал про фиолетовое. Про Нулевую. Про то, кто ты. Я ведь знал, я не дурак, я давно понял, что ты не Пламя, что с тобой что-то такое, что если рассказать – тебя не отчислят, тебя в землю закопают. Я не мог. Это бы тебя убило. Я мелочи давал. Самые… самые безопасные. Тянул. Придумывал. Чтобы и им что-то, и тебе не…
– Зачем, Лёх. – Кирилл смотрел на него. – Долг – долгом. Но ты три месяца. Зачем так долго?
– Димка, – сказал Лёха.
И заплакал уже не зло – тихо, безнадёжно.
– Двоюродный мой. Четырнадцать ему. Я тебе про него рассказывал, помнишь, я всё про него… – Он шмыгнул. – Человек Артёма мне в октябре фотографию показал. Димка. Из школы выходит. Просто фотография. Ничего не сказал. Просто показал и убрал. И я понял. – Он посмотрел на Кирилла, и в глазах у него было то самое, загнанное. – Ты сирота, Кирилл. У тебя никого. Тебя нечем взять – поэтому ты такой… свободный, что ли. А у меня семья. Мать. Димка. Род, который если что – раздавят и фамилии не останется. Меня есть чем взять. И они это знают. Рычаг. Я – рычаг, на котором висит вся моя родня.
Кирилл молчал.
Он сидел и слушал, и внутри у него происходило странное. Он ждал, что будет злость. Готовился к злости – к той, рэновской, холодной, которая просто решает вопрос. А вместо злости поднималось что-то другое. Тяжёлое и почти знакомое.
Потому что он сам всю прошлую жизнь искал того, у кого есть рычаг. Мастер Ро учил: у каждого есть кость, на которую жмут. Найди кость – и человек твой. Рэн находил. Рэн жал. Рэн был очень хорош в этом – пока однажды кто-то не нашёл кость самого Рэна и не вошёл клинком в спину человеку, который думал, что у него костей не осталось.
У Рэна была кость. Доверие. Единственный друг.
У Лёхи была кость. Димка. Четырнадцать лет, выходит из школы.
Они с Лёхой были одинаковые. Просто Лёху взяли первым.
– Перестань реветь, – сказал Кирилл. – Слушай.
Лёха поднял голову.
– Я мог бы тебя сдать, – сказал Кирилл. – Никите. Леру попросить – она бы через отца устроила, и Щёлковых не стало бы тихо, без шума. Мог бы и сам. – Он сказал это ровно, и от ровности этой Лёха побледнел ещё сильнее, потому что вдруг услышал, что это не угроза, а просто список того, что было возможно. – Но мне это невыгодно.
– Невыгодно? – переспросил Лёха.
– Ты лучшее, что у меня есть, – сказал Кирилл. – Только ты пока этого не понял, и Черновы не поняли. У меня внутри Академии есть свой канал к Артёму Чернову. Канал, которому Артём верит. Три месяца верит. – Он чуть наклонился. – Зачем мне его рвать? Я его разверну.
Лёха смотрел, не понимая.
– Ты будешь рассказывать дальше, – сказал Кирилл. – Всё так же. Только теперь ты будешь рассказывать то, что скажу я. Они будут думать, что у них глаз внутри. А глаз будет мой. Они будут строить планы на той картинке, которую я тебе нарисую. И каждый их шаг я буду знать заранее, потому что я сам его и подсказал.
– А если они поймут?
– Не поймут. Если ты будешь делать, как я скажу. Иногда – правду, мелкую, проверяемую, чтобы держать доверие. Иногда – то, что мне нужно. – Кирилл помолчал. – А твою семью я закрою.
– Как? – Лёха усмехнулся, горько, сквозь слёзы. – Как ты закроешь, Кирилл? Чем? Ты сам на ниточке висишь. Тебя через неделю вскроют. Ты ранг свой и тот прячешь – ходишь, прибедняешься, Искра-Искра. Безродный. Чем ты Черновых напугаешь? У тебя ничего нет.
И тогда Кирилл снял маску.
Он не двинулся. Не встал, не поднял руку, не сделал ничего, что делают, когда бьют. Он просто перестал держать.
Три месяца – каждую секунду, на каждом занятии, во сне и наяву – он держал Ядро прикрученным до тлеющего уголька. Прятал. Гасил. Сжимал в кулак то, что внутри хотело развернуться. Это была работа без отдыха, тяжелее любой тренировки, и он так привык к ней, что забыл, какой он на самом деле.
Сейчас он отпустил.
Ядро раскрылось не как огонь – как давление. Воздух в комнате 410 загустел и придавил. Хлеб на столе шевельнулся. Сломанный чайник вдруг затрещал, заискрил – и искры погасли, втянулись, словно их кто-то выпил, потому что седьмой канал Громовых не давал – он брал, он поглощал, он был Нулевой стихией, той, которой нет в таблицах, той, за которую вырезали целый род. По стенам комнаты прошла тень фиолетового – не свет, а отсутствие света, прожилки пустоты, расходящиеся от того места, где сидел Кирилл, как трещины по льду. Температура упала. Лампа под потолком мигнула и затухла наполовину, будто кто-то отнял у неё часть тока.
Лёха сполз с кровати на пол.
Не от удара – ударов не было. От того, что тело само поняло раньше разума: рядом сидит не первокурсник. Рядом сидит то, что давит на Ядро так, как давит глава большого рода. Так, как давит Столп. Лёха хватал ртом воздух, прижатый к полу собственным страхом, и смотрел на Кирилла снизу вверх, и в глазах у него был ужас – чистый, животный.
Кирилл смотрел на него сверху. Фиолетовое тлело по его скуле тонкой жилкой.
– Я не безродный, Лёх, – сказал он. Тихо. В густом, придавленном воздухе тихое слышалось как удар. – И не беспомощный. Я очень хорошо притворяюсь и тем, и другим. Три месяца. Ты жил со мной за стеной и не знал.
Он отпустил ещё на секунду – чтобы дошло до конца, – и убрал.
Давление схлынуло. Воздух вернулся. Лампа разгорелась. Чайник, опомнившись, искрил по новой. Фиолетовое на скуле потухло, и Кирилл снова стал тем, кого знала Академия, – худым первокурсником с сухими ладонями и скучным лицом.
Лёха сидел на полу и не вставал.
– Кто ты, – выдавил он.
– Тот, кого им нельзя трогать, – сказал Кирилл. – И кого они уже трогают. Поэтому слушай меня очень внимательно. Я не прошу тебя предать Черновых. Я знаю, что такое рычаг, я не дурак. Я прошу тебя выбрать, кому ты будешь врать. Им – или мне. Потому что врать придётся в любом случае, ты в этой игре уже три месяца. Вопрос только, кто будет писать тебе слова.
Лёха смотрел на него с пола. И в ужасе, который ещё не сошёл с его лица, проступило что-то ещё. Кирилл узнал это, потому что видел такое на дне собственных глаз, когда впервые проснулся в этом теле без огненного сна.
Надежда.
Страшная, неудобная, ни на чём не основанная надежда, что, может быть, не всё ещё кончено. Что, может быть, рычаг, на котором он висел три месяца, теперь держит не Чернов, а кто-то другой. Кто-то, кто сказал «твою семью я закрою» – и кому, после того что Лёха только что увидел на полу комнаты 410, почти можно поверить.
– Димка, – сказал Лёха. – Если они поймут – Димка первый.
– Они не поймут, – сказал Кирилл. – Я тебе обещаю не словами. Ты только что видел чем.
Лёха кивнул. Медленно. Поднялся с пола, держась за кровать, ноги не держали.
– Что мне им рассказать? – спросил он. И это «что мне рассказать» было уже другим человеком сказано – не кротом Черновых, а чьими-то ушами. Кирилловыми.
– Пока ничего, – сказал Кирилл. – Жди. Скоро придёт Рысин с приказом. И вот тогда у меня будет для тебя очень хорошая история, которую ты им расскажешь.
Он встал, подошёл к двери. Остановился. Посмотрел на хлеб на столе – на тот самый, в салфетке.
– Хлеб ты правда просто так таскал? – спросил он, не оборачиваясь.
– Правда, – сказал Лёха за спиной. Сипло. – Это – правда. Богом клянусь, Кирилл. Хлеб – без всякого. Просто ты тощий.
Кирилл постоял ещё секунду.
– Ладно, – сказал он. И вышел в коридор, в холод, к себе, в комнату 412, где над кроватью шла по потолку трещина-молния, а за окном падал декабрьский снег, и где можно было наконец-то, впервые за три ночи, лечь и не считать, кто из своих – чужой.
Теперь он знал. И теперь чужой был – его.
Глава 28: Корона и кость
Рысин пришёл в четверг.
Не один. За его спиной, в коридоре медблока, стояли двое в сером, и от них тянуло той же пустотой, что и от него самого, – теневые, выученные гасить чужие техники прежде, чем их успеют поднять. Сам Рысин был, как всегда, в гражданском: серое пальто, серые глаза, лицо без возраста. Полковник Канцелярии, ранг Буря, человек, который двадцать лет умел делать так, чтобы люди исчезали тихо.
Он положил на стол перед директором Северовым бумагу с печатью.
– Предписание, – сказал Рысин. – По линии Канцелярии. Принудительное диагностическое сканирование первокурсников с признаками нестабильного Ядра. Полный спектр. Всех каналов. – Пауза. – Начиная с курсанта Безродного.
Северов взял бумагу одной рукой – другой у него не было, правый рукав кителя был пуст и подколот, – прочёл, не торопясь. Шрам у левого виска не дрогнул.
– У меня в Академии, полковник, диагностику назначаю я, – сказал директор. Ранг Гром в его голосе слышался, даже когда он говорил тихо. – Или медицинская служба.
– У вас в Академии, генерал-лейтенант, – ответил Рысин ровно, – случай, который вышел за стены Академии. На банкете при двух сотнях свидетелей курсант выдал хроматический выброс, не соответствующий заявленной стихии. Это уже не ваша диагностика. Это интересы Канцелярии. – Он положил рядом вторую бумагу. – Согласовано. Печать выше вашей.
Северов посмотрел на вторую бумагу. И Кирилл, стоявший у стены под взглядом двух серых, увидел то, чего раньше не видел никогда: директор, ранг Гром, генерал, человек, перед которым тушевались мастера, – на секунду опустил глаза.
Печать была императорская.
Это случилось бы в субботу. Утром. Им оставалось чуть меньше двух суток.
Кирилл собрал своих в ту же ночь – но не в комнате 412, нет, он больше не повторял ошибок, – в подсобке у тренировочного зала, куда вёл только Корнеев и куда Корнеев замкнул на свой контур всё, что могло слышать. Их было шестеро теперь. Пятеро его – Данила, Лера, Марго, Лёха, – и сам Корнеев, мастер, ранг высший Гром на самом пороге Столпа, ветер и слоёное Ядро, человек, который двадцать лет назад вынес из огня младенца и до сих пор не знал, правильно ли сделал.
– Сканер, – сказал Корнеев, – это артефакт. Канцелярский, новой модели. Он не «видит» Ядро глазами оператора. Он снимает картину каналов и пишет её на кристалл. Картину потом читают там. – Он посмотрел на Кирилла. – Если прибор снимет твой седьмой канал – фиолетовое, Нулевую, – её увидят все, кому надо. И тогда уже не отчисление. Тогда машина, которая двадцать лет назад вырезала твой род, поедет снова.
– Значит, прибор не должен снять, – сказала Лера.
– Прибор снимет то, что есть, – сказал Корнеев. – Если в момент съёмки седьмой канал будет открыт – снимет седьмой. Если закрыт – снимет шесть. Но твой седьмой, Кирилл, не закрывается до конца. Ты не умеешь. Никто из вашего рода толком не умел – он живёт сам по себе, он голодный. Под сканером, под чужим давлением, он раскроется. Обязательно.
Кирилл это знал. Три месяца он держал уголёк прикрученным – и всё равно тот рвался наружу при каждом толчке.
– Тогда не один способ, – сказал Кирилл. – Слоями. Как вы меня учили драться, мастер. Не одна защита – пять. Чтобы, если пробьют одну, держала следующая.
Корнеев посмотрел на него. И впервые за всё время в сухом, как кора, лице мастера проступило что-то похожее на гордость.
– Говори, – сказал он.
И Кирилл разложил план. Слой за слоем.
Слой первый был – Корнеев.
– Сам прибор, – сказал мастер. – Канцелярский сканер хранится у них, его привозят запечатанным и при свидетелях ставят на стол. Подменить корпус нельзя – печати. Но внутри стоит читающий кристалл и контур, который пишет на него картину. Контур я знаю. Я двадцать лет в этой Академии, я видел, как эти приборы чинят. – Он помолчал. – Я могу за ночь до съёмки заменить внутренний контур на свой. Снаружи прибор останется тем же – те же печати, те же пломбы. Но писать он будет не то, что видит, а то, что я в него заложу. Ровную Искру. Чистое Пламя. Шесть каналов, никакой семёрки.
– Это вскроется, – сказала Лера. – Не сейчас – потом. Они сверят с прежними записями.
– Вскроется, – согласился Корнеев. – Поэтому это не единственный слой. Это первый. Он даёт нам субботу. Дальше – ваша забота, чтобы за субботой было что-то ещё.
Он не сказал главного. Кирилл узнал главное только в пятницу ночью, когда зашёл в подсобку без стука и увидел, как Корнеев меняет контур, – голыми руками, в раскрытом приборе, где канцелярский предохранитель бил по пальцам разрядом всякий раз, как касаешься не того. Мастер мог бы погасить разряд техникой. Но техника оставила бы след – ветер в замкнутом приборе читался бы потом как чужое вмешательство. Поэтому Корнеев работал руками. Голой кожей. И к утру правая ладонь у него была сожжена до мяса, тёмная, в лопнувших волдырях, и он прятал её в карман и говорил, что это пустяк, кора нарастёт.
Кирилл смотрел на эту руку и думал, что двадцать лет назад эта же рука вынесла его из огня. И что, кажется, она единственная во всех двух его жизнях, которая делала это не ради рычага.
Слой второй был – Марго.
– Контур Корнеева даёт ровную картину, – сказала она. – Но если в момент съёмки твоё фиолетовое полыхнёт слишком сильно – даже подменённый контур может сбиться, дать рябь, и они переснимут. Поэтому в субботу утром седьмой канал должен молчать. Не закрытый – погашенный. Снаружи.
– Ты можешь? – спросил Кирилл.
– Дед мог, – сказала Марго. Каштановые глаза с золотыми крапинками смотрели прямо. – Яков Козырев. Он изучал Нулевую полжизни и за это его убили. Но он успел записать. У меня его тетради. Есть состав – не лекарство, дед называл его «оброк». Он на несколько часов притупляет канал. Клеточно. Не лечит – глушит. Тело перестаёт чувствовать седьмой, как замёрзшую руку. – Она поморщилась. – Это больно и это вредно. Делать так часто нельзя – выжжешь канал совсем. Но один раз, на одно утро, на одно сканирование – выдержишь.
– Сколько он держит?
– Часа три. Потом отпустит, и отпустит резко. – Она посмотрела на него серьёзно. – Будь к этому времени один, Кирилл. Когда «оброк» сходит, фиолетовое возвращается всё разом, за все погашенные часы. Если ты будешь в этот момент при людях – будет хуже, чем на банкете.
Слой третий был – Лера.
– Бумага с императорской печатью – это сильно, – сказала она. – Но это предписание на спектр. Юридически – медицинская процедура с участием Канцелярии. А медицинская процедура над курсантом из рода, у которого есть глава, требует уведомления главы рода. – Она чуть улыбнулась, и улыбка была холодная, ледовская. – У тебя главы рода нет, Безродный. Но в предписании сказано «первокурсников» во множественном числе. Им, чтобы не выглядело, что охота на одного, нужны ещё. Им нужен список – несколько нестабильных, и ты среди них, чтобы спрятать тебя в толпе.
– И что? – спросил Данила.
– А то, что половина этого списка – дети родов, – сказала Лера. – И у их родов есть главы. И есть право требовать своего лекаря при процедуре, отсрочку, согласование. Мой отец – глава рода Ледовских. Один из тех, кто двадцать лет назад был на той стороне. – Она сказала это ровно, и только Кирилл знал, чего ей это стоит. – Он не любит Канцелярию. Никто из Четырёх Дорог не любит Канцелярию – она помнит, что они сделали, и держит их за это в кулаке. Отец будет рад вставить Рысину палку, ничем не рискуя. Я попрошу его поднять процедурный шум вокруг списка. Не ради тебя – ради приличий. Это разрежет приказ пополам и отодвинет всех, кроме тебя, на потом. Они останутся с одним тобой в субботу – и будут так рады, что не станут переснимать.
– Ты подставишь отца ради меня, – сказал Кирилл тихо.
– Я ничем его не подставлю, – сказала Лера. – Я дам ему повод сделать то, что он и так хочет. Это разные вещи. – Пауза. – Я давно научилась просить так, чтобы выглядело, будто это его идея. С отцом иначе нельзя.
Слой четвёртый был – Данила.
– А мне что? – спросил Волков. – Я бить не умею юридически. Я просто бить умею.
– Тебе – дверь, – сказал Кирилл.
– Дверь?
– В субботу будет суматоха. Корнеев подменит контур ночью, но утром прибор привезут, поставят, проверят пломбы. Между «привезли» и «включили» будет окно. Минут десять-пятнадцать. В эти минуты к прибору никого нельзя подпускать – ни техника Канцелярии, который вдруг решит сверить контур, ни лишних глаз. – Кирилл посмотрел на него. – Ты будешь стоять в дверях медблока. Не драться. Просто стоять. Ты сын Игоря Волкова, ранг почти Буря, и когда ты стоишь в дверях и смотришь, люди дважды думают, прежде чем тебя обойти. Тебе не нужно никого бить. Тебе нужно быть стеной, на которую не хочется лезть.
Данила подумал.
– Стеной я могу, – сказал он. И добавил, без улыбки: – Отец будет в субботу. Он в комиссии теперь, после турнира. Он там будет стоять и смотреть, как меня используют, чтобы прикрыть Безродного. – Он усмехнулся. – Знаешь, ради того, чтобы увидеть его лицо, я бы и без всякого плана пошёл.
Слой пятый был – Лёха.
– А я? – Лёха стоял в углу, тихий. После той ночи в комнате 410 он стал другим – не съёжившимся, а собранным, как будто страх, отпустив его изнутри, освободил место для чего-то твёрдого. – Мне-то что делать?
– Тебе – самое важное, – сказал Кирилл. – Ты расскажешь Черновым историю. Свою обычную, по своему каналу, как все три месяца. Только историю напишу я.
Он сказал, какую.
– Скажешь Артёму через своего человека: Безродный – обычное Пламя. Что выброс на банкете – побочка яда, «Слезы Полыни». Что целительница, Златова, разобралась: токсин ударил по каналам, дал ложную хроматику, фиолетовое – это не стихия, это след отравы, она уже сходит. Что Корнеев это подтвердил официально и что прибор в субботу покажет ровную Искру. – Кирилл смотрел на Лёху. – Понимаешь, что это даёт? Они получат от своего проверенного источника ту же картинку, которую покажет прибор. Совпадёт. Источник подтвердит прибор, прибор подтвердит источник. И никому в голову не придёт переснимать или копать – всё сходится.
Лёха медленно кивнул.
– А если Артём спросит, откуда я знаю про Корнеева?
– Скажешь правду, – сказал Кирилл. – Что подслушал. Ты ведь всегда подслушивал. Тебя за этим и держали. – Он помолчал. – Самая надёжная ложь, Лёх, – это правда, поданная не вовремя.
И Лёха, который три месяца был ушами Черновых, впервые улыбнулся той улыбке, которой улыбается человек, понявший, что наконец-то он на правильной стороне стены.
Суббота пришла с метелью.
Снег валил с ночи, и к утру Академию завалило по пояс, и небо было низкое, белое, без солнца. В медблоке топили, и от батарей шёл сухой жар, и пахло спиртом и казённым железом.
Прибор привезли в чёрном ящике под двумя печатями. Поставили на стол. Сверили пломбы – Кирилл, сидя на кушетке в одной рубашке, видел, как канцелярский техник пробежал по ним пальцами и кивнул: всё цело. Печати были целы. Никто не знал, что начинка под целыми печатями сменилась ночью, и что человек, который её менял, стоял сейчас у стены с рукой в кармане и сухим, ничего не выражающим лицом.
Список, как и сказала Лера, к субботе разошёлся. Глава рода Ледовских поднял шум о процедуре, и за ним – ещё два рода, и Канцелярия, не желая ссориться сразу с тремя главами накануне зимней сессии, отложила всех, кроме одного. Остался Безродный. Сирота. Тот, за кого некому вступиться.
Так они думали.
Данила стоял в дверях медблока. Просто стоял. Игорь Волков, его отец, ранг Столп, сидел в углу за стеклом, в комиссии, и смотрел на сына в дверях с лицом, по которому ничего нельзя было прочесть, и Данила смотрел на отца в ответ, и не отводил глаз, и это была их собственная, отдельная война, которая Кирилла не касалась.
Марго утром дала ему «оброк». Это было полчаса назад, в коридоре, из её рук. Горькое, с привкусом полыни – он узнал привкус, тело узнало, – и седьмой канал внутри сначала вспыхнул протестом, а потом онемел, отступил, сделался далёкой замёрзшей рукой. Кирилл сидел на кушетке и впервые за три месяца не чувствовал внутри голодного уголька. Было пусто и тихо. И страшно – потому что он отвык от этой тишины и не знал, держит ли его ещё хоть что-то.
Рысин стоял у прибора. Серый, спокойный, терпеливый.
– Руку, – сказал техник.
Кирилл положил руку на холодную пластину. Контур загудел – низко, на грани слуха. Он снимал картину. Писал на кристалл то, что видел.
То, что в него вложил ночью человек с сожжённой ладонью.
Экран над прибором ожил. Пополз график – шесть полос, шесть каналов. Земля, вода, огонь, воздух, свет, тьма – шесть, как у всех. Огненная полоса выше прочих: Пламя. Ровное, стабильное, скучное Пламя. Седьмой полосы не было. Фиолетового не было. Нулевой не было.
Рысин смотрел на экран долго.
– Переснять, – сказал он.
У Кирилла внутри всё оборвалось. Но техник уже перезапускал – спокойно, привычно, потому что для него это была рутина, – и контур снова загудел, и снова пополз график, и снова было шесть полос, и снова ровное Пламя, потому что прибор не врал, прибор писал ровно то, что в него заложили, дважды одно и то же, чисто.
– Стабильно, – сказал техник. – Пламя. Шесть каналов. Хроматический след в пределах нормы – остаточный, после токсического эпизода. Сходит. – Он глянул в бумагу. – Соответствует заключению целительской службы и… – палец прошёл по строчке, – и рапорту куратора, мастера Корнеева.
Совпало. Источник Лёхи и прибор сказали одно и то же. Кольцо замкнулось.
Рысин стоял ещё секунду. Серые глаза прошлись по Кириллу – по рубашке, по лицу, по сухим ладоням, – и в этом взгляде не было ни доверия, ни разоблачения. В нём было то, что хуже обоих: память. Рысин не поверил прибору. Рысин просто не нашёл, за что зацепиться. Пока.
– Удовлетворительно, – сказал он наконец. И отвернулся. – Закрывайте.
Он вышел, и двое серых вышли за ним, и метель в распахнутую дверь дохнула холодом и снегом, и Данила в дверях отступил на шаг, пропуская их, – не больше, ровно на шаг, как стена, которая решила, что эту воду можно пропустить.
Дверь закрылась.
И Кирилл, сидя на кушетке, почувствовал, как далеко внутри, в замёрзшей руке, что-то шевельнулось. Седьмой канал просыпался. «Оброк» сходил. У него было часа два с половиной, чтобы дойти до места, где можно остаться одному.
Он успел.
Корнеев нашёл его вечером, в той же подсобке у зала.
Метель улеглась. За окном синел ранний декабрьский вечер, и снег лежал ровно, нетронуто, и Академия была тиха, как бывает тихо после того, как очень долго ждали беды, а беда прошла стороной.
Фиолетовое уже отполыхало своё – Кирилл переждал возвращение седьмого канала здесь, один, кусая руку, и теперь сидел вымотанный, пустой, но целый. Маска на нём держалась. Запись в канцелярском кристалле говорила: Пламя, шесть каналов, удовлетворительно. Лёха уже передал своё. Лера уже разрезала приказ. Данила уже постоял стеной. Марго уже отравила и спасла его одним и тем же зельем.
Они выстояли. Все шестеро.
– Спасибо, – сказал Кирилл, когда Корнеев вошёл. Он смотрел на забинтованную теперь правую руку мастера. – За всё. За руку. За двадцать лет назад. За сегодня.
Корнеев сел напротив. Тяжело – он тоже вымотался, слоёное Ядро на пороге Столпа держать всю ночь чужой контур стоило ему не меньше, чем Кириллу – его седьмой.
– Не мне, – сказал мастер.
– А кому?
– Отцу своему, – сказал Корнеев. – Когда встретишь.
Кирилл замер.
Снаружи синело. В подсобке пахло пылью и металлом, и где-то капала вода с оттаявшей крыши.
– Мой отец мёртв, – сказал Кирилл. – Я читал список. «Хронику». Двадцать три имени. Громов Е.А. – последней строчкой. Я думал, там будет «убит». Там было «тело не обнаружено». – Он смотрел на Корнеева не отрываясь. – Вы знаете, что это значит. Я спрашивал вас тогда, в палате. Жив ли мой отец. Вы сказали: «Не знаю. Но знаю того, кто знает». Вы не назвали имя.
– Не назвал, – сказал Корнеев.
– Назовите.
И вот тогда Кирилл увидел то, чего не видел за все месяцы ни разу: мастер Корнеев, ранг высший Гром, человек, который не боялся ни Рысина, ни Северова, ни Канцелярии, ни машины, что вырезала целый род, – испугался.
Это было видно по тому, как он не отвёл глаз. Корнеев был из тех, кто, когда страшно, смотрит прямо. И сейчас он смотрел прямо, и в глазах у него стоял тот же холод, что стоял у Кирилла внутри, пока не сошёл «оброк», – холод человека, который сейчас произнесёт имя, и от этого имени уже не будет дороги назад.
– Завтра, – сказал Корнеев. – Не здесь. За стенами Академии. Тебя вывезут – тихо, я договорился, твоё имя нигде не прозвучит. Тебя отвезут к одному человеку. Единственному, кто точно знает, обнаружено тело твоего отца или нет. Потому что если оно не обнаружено двадцать лет – это либо потому, что искать перестали. Либо потому, что кто-то очень высоко приказал не находить.
– Кто он, – сказал Кирилл. Не вопрос. Требование.
Корнеев молчал секунду. Две.
А потом сказал – тихо, и от тихого этого слова в подсобке как будто стало холоднее, чем от всей метели за день:
– Император.









