Текст книги "Безродный (СИ)"
Автор книги: Шурик Сливкин
Жанры:
Магическая академия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Глава 24: Пробуждение
Потолок был белый.
Не серый бетон комнаты 412 с трещиной-молнией. Белый, стерильный, без единой щели. Кирилл смотрел на него несколько секунд, прежде чем понял, где он, и ещё несколько – прежде чем вспомнил почему.
Балкон. Звёзды. Лера, говорящая о стеклянных руках мёртвой матери. Хлеб. Жар. Фиолетовый – наружу, при всех.
Он сел рывком. Тело отозвалось болью – глухой, во всех каналах сразу, будто его выжали и плохо отжали обратно. Капельница дёрнулась в руке. Голова поплыла.
– Лежи. – Марго. Тут же, рядом, ладонь на грудь, мягко, но непреклонно. – Трое суток без сознания. Сядешь резко – упадёшь. Лежи.
Кирилл не лёг. Но и не встал. Сидел, держась за край кровати, и первое, что он спросил, – не «где я» и не «что со мной».
– Кто видел?
Марго помолчала.
– Все, – сказала она. – Двести человек на банкете. Три судьи. Директор. Преподаватели. Двое из Канцелярии. Все.
Кирилл закрыл глаза. Открыл.
Конец легенды. Полный. Окончательный.
– Версия? – спросил он. – Какая официальная версия?
– Моя. – Марго присела на стул. – «Токсическая реакция нестабильного Ядра на алхимический яд. Хроматическая деформация – побочный эффект отравления». Я заявила это при всех, как целитель Златовых. Корнеев подтвердил. Директор Северов – не оспорил. Пока – держится.
– Пока.
– Пока, – повторила она. – Кирилл, это шаткая версия. Очень. Она объясняет один эпизод – отравление. Она не объясняет, почему у тебя вообще есть «аномальное Ядро», способное на такую реакцию. Не объясняет фиолетовый цвет, который есть ровно у одной стихии в истории – у той, что носит запрещённое имя. Любой, кто захочет копнуть, копнёт за полдня. – Она посмотрела на него. – А копать уже едут.
– Рысин.
– Вызван экстренно. Той же ночью. – Голос Корнеева. Он стоял у окна, как стоял всё это время, – Кирилл не заметил его сразу. Кора, шрамы, руки за спиной. – Двое из Канцелярии доложили в ту же минуту, как ты упал. Рысин был в пути уже к утру. Сейчас он в Москве, заканчивает с какими-то делами в Канцелярии, оформляет бумаги. Через несколько дней будет здесь. С ордером.
– На что ордер?
– Пока не знаю. На принудительное сканирование, скорее всего. Может – на отчисление и передачу «для медицинского наблюдения». Может – хуже. – Корнеев повернулся. – У нас есть дни, Кирилл. Не недели. Дни. Считай – неделя, в лучшем случае.
Кирилл сидел, держась за кровать, и в голове – несмотря на боль, несмотря на выжатые каналы – уже работала арифметика. Холодная. Привычная. Та, что вела его две жизни.
Раскрыт полностью. Рысин едет с ордером. Версия Марго держится на честном слове целителя и подписи куратора. Артём доложил отцу про перенаправление. Князь Чернов складывает картину. Срок – неделя.
Что есть. Что можно использовать.
Он оглядел палату. Данила у двери – осунувшийся, с тенями под глазами, не спавший. Марго рядом. Корнеев у окна. И —
Лера. У изножья кровати. Бело-синяя, прямая. В руках – книга. Старая, в потёртом кожаном переплёте, без названия на корешке.
– Ты очнулся, – сказала Лера. Ровно. Но Кирилл, который теперь видел её настоящую, заметил: плечи чуть опустились. Облегчение, которое она не позволяла себе показать.
– Я очнулся.
Лера обошла кровать. Положила книгу на тумбочку – рядом с ним, тяжело, окончательно.
– Я нашла это, – сказала она, – в личной библиотеке отца. В запертой секции. Он не знает, что книга пропала. Пока не знает. – Пауза. – «Хроника Падения Пятого Рода». Запрещённое издание. Все экземпляры были изъяты и уничтожены двадцать лет назад. Отец хранил один. Не знаю зачем. Может – трофей. Может – память. Может – чтобы не забыть, что он сделал.
Кирилл смотрел на книгу. Не трогал.
– Зачем ты её принесла?
– Потому что ты имеешь право знать, как это было. – Лера встретила его взгляд. – Не версию Белозёрского. Не «мятеж, подавленный объединёнными силами». Настоящую хронику. Написанную тем, кто видел. – Она помолчала. – И потому что ты хотел мне что-то сказать на балконе. А я обещала подождать. Это – мой аванс. Я открываю тебе, что мой отец – один из убийц твоего рода. Теперь твоя очередь. Когда будешь готов.
Кирилл взял книгу.
Кожа переплёта была холодной. Страницы – желтоватые, ломкие. Он открыл наугад – посередине – и наткнулся на гравюру: горящее поместье, силуэты, языки пламени до неба. Подпись: «Падение дома Громовых. Ночь с 14 на 15 декабря».
Четырнадцатое декабря. Двадцать лет назад. Та же дата, на которой сейчас, в этом году, стоял турнир. Декабрь хоронил его род – и декабрь же привёл его обратно в Академию, к убийцам, к правде.
Он листал. Имена. Описания. Сухая, страшная хроника одной ночи, в которую Четыре Рода – Волковы, Ледовские, Златовы, Черновы – пришли к Пятому и стёрли его с лица земли. Не за мятеж. Слово «мятеж» в книге стояло в кавычках, с пометкой на полях рукой неизвестного: «удобная ложь».
За что? Книга не отвечала прямо. Но между строк – Кирилл читал между строк всю жизнь – проступало одно: Громовых уничтожили за силу. За Нулевую стихию. За то, что два Громова рядом – это «умножается, а не складывается», и двадцать три Громова вместе были силой, которую Империя не могла контролировать. И тогда контролирующие решили: проще стереть, чем сдерживать.
Он дошёл до последней страницы.
Список. Двадцать три имени. Аккуратные строки, фамилия, инициалы, возраст. Громова А.С., 34. Громов П.Е., 8. Громова М.Е., 5. Дети. Старики. Все.
И последняя строка списка – отдельно, ниже остальных, с припиской мелким шрифтом:
Громов Е.А. – тело не обнаружено.
Кирилл смотрел на эту строку очень долго.
Тело не обнаружено.
Не «погиб». Не «убит». Не «сожжён». Тело – не обнаружено. Двадцать два тела опознали, переписали, внесли в список. Двадцать третье – главу рода, отца, Егора Александровича Громова – не нашли.
Он поднял глаза. Посмотрел на Корнеева.
Корнеев смотрел в пол.
– Мастер, – сказал Кирилл. Голос – ровный, но что-то в нём дрожало, глубоко, под семнадцатью годами дисциплины. – Мой отец. Тело не обнаружено. – Пауза. – Он жив?
Тишина.
Она тянулась – секунду, две, вечность. Данила у двери замер. Лера не дышала. Марго опустила глаза.
Корнеев молчал так долго, что Кирилл уже думал – не ответит.
Потом – поднял голову.
– Я не знаю, – сказал Корнеев. И это была правда – Кирилл слышал правду, он научился её слышать. – Я вынес тебя из огня. Двадцать лет назад, из горящего поместья, полугодовалого, на руках. Егора я в ту ночь не видел. Мёртвым – не видел. Живым – тоже. Я искал. Двадцать лет. Ни следа. Ни тела, ни могилы, ни весточки. – Он сжал руки за спиной. – Я не знаю, жив ли твой отец, Кирилл. Я хотел бы знать. Больше всего на свете.
– Но?
Корнеев посмотрел на него. Долго.
– Но я знаю того, – сказал он, – кто знает.
Кирилл застыл.
– Кто?
Корнеев не ответил сразу. Подошёл к окну. Посмотрел во двор – на снег, на фонари, на декабрь, который хоронил Москву.
– Не здесь, – сказал он. – Не сейчас. Сначала ты встанешь на ноги. Сначала мы переживём Рысина. А потом – потом я отведу тебя к нему. К человеку, который точно знает, жив Егор Громов или мёртв. Который был там, в ту ночь. Который – Корнеев замолчал. – Который очень не хочет, чтобы ты задавал ему этот вопрос. Но придётся.
– Назовите имя.
– Когда придёт время.
– Мастер. – Кирилл сжал книгу. Фиолетовые тени под кожей дрогнули, отозвавшись на всплеск воли. – Назовите. Имя.
Корнеев обернулся. И в его глазах было то, что Лера, Данила и Марго уже видели три дня назад, когда он услышал про двух матерей. Страх. Старого мастера, который двадцать лет нёс тайну и теперь подходил к её краю.
– Не сегодня, – сказал Корнеев. И в голосе была сталь, через которую не пройти даже Громову. – Сегодня ты лежишь. Завтра – встаёшь. А имя – потом. Когда я буду уверен, что, услышав его, ты не сделаешь глупость, за которую заплатят все в этой комнате.
Он вышел. Контур у двери пропустил его – мигнул рунами и сомкнулся.
Кирилл остался сидеть с книгой в руках. С последней строкой, отпечатавшейся под веками.
Тело не обнаружено.
Лера села на край кровати. Близко. Не считая метры.
– Ты хотел мне что-то сказать, – напомнила она тихо. – На балконе.
Кирилл посмотрел на неё. На Данилу у двери. На Марго. На троих, которые три дня держали оборону у его постели – дети тех, кто убил его род, и внучка человека, погибшего за тот же секрет.
Стена в нём – та, что он строил тридцать четыре года после клинка в спину, – снова треснула.
– Соберите всех, – сказал он. – Завтра. Когда я встану. Всех пятерых. Лёху тоже. В комнате 412. – Он закрыл книгу. – Я скажу. Всё, что могу сказать. Раз уж теперь знают все – пусть хотя бы те, кому я доверяю, узнают от меня. А не от Рысина.
Лера кивнула.
И не сказала вслух того, что подумала, – того же, что думал Кирилл, того же, что висело над всеми ними с той ночи на крыше:
Среди тех, кому ты доверяешь, есть человек, который сливает тебя Канцелярии.
И завтра ты соберёшь всех пятерых в одной комнате. Включая крота.
Глава 25: Доверие
Комната 412 не была рассчитана на пятерых.
Кирилл понял это, когда они вошли – один за другим, в тишине, будто шли не к однокласснику, а на что-то, чему ещё не придумали имени. Данила сел на единственный стул и сразу занял его весь – широкий, тяжёлый, с руками, сложенными на груди так, что было видно: он готов и слушать, и бить, смотря что понадобится. Лера встала у окна. У того самого окна, через которое три ночи подряд приходил Никита. Она этого не знала, но место выбрала точно – спиной к стеклу, лицом к комнате, чтобы видеть всех. Марго присела на край кровати, поджав ноги, и положила сумку с травами на колени, как будто в любую секунду кому-то могло понадобиться лечение. Может, она и была права.
Лёха остался у двери.
Он не сел. Прислонился к косяку, сунул руки в карманы того самого старого мундира – не банкетного, Данилиного, а своего, повседневного, с заштопанным локтем, – и смотрел в пол. Кирилл отметил это и не дал себе ничего почувствовать. Ещё рано. Сначала – то, ради чего собрал.
Трещина-молния тянулась по потолку над ними, и снег за окном шёл медленно, без ветра, прямыми линиями, как будто декабрь решил для разнообразия сделать вид, что он спокоен.
– Закрой дверь, – сказал Кирилл.
Лёха закрыл.
Замок щёлкнул. Звук получился громче, чем должен был.
Кирилл стоял посреди комнаты. Он специально не сел – сидя такое не говорят. Тридцать четыре года жизни, из них семнадцать в этом теле, и ни разу, ни в той жизни, ни в этой, он не говорил вслух того, что собирался сказать сейчас. В той жизни он молчал из гордости. В этой – из страха. И вот теперь страх никуда не делся, он стоял в горле комом, но за спиной у страха выросло что-то новое – четыре человека, которые три дня держали оборону у его постели, не зная толком, кого защищают.
Раз уж теперь знают все. Пусть хотя бы эти узнают от него.
– Меня зовут не Безродный, – сказал Кирилл.
Никто не пошевелился. Только Марго чуть наклонила голову – целительница, привыкшая слушать то, что под словами.
– У меня нет фамилии в документах, потому что её вычеркнули. Двадцать лет назад. В ночь с четырнадцатого на пятнадцатое декабря. – Он посмотрел на Леру. – В ту самую ночь, о которой ты вчера рассказала. Когда четыре рода пошли на пятый.
Лера не отвела взгляд. Она знала. Не всё, но достаточно – она сама это сказала ещё на крыше, давно. Но одно дело знать, и совсем другое – слышать, как человек называет себя сам.
– Меня зовут Кирилл Громов, – сказал он. – Я из того рода, который вы все учили на истории как мятежников. Подавленных объединёнными силами Четырёх Дорог. Ваших отцов. – Он перевёл взгляд на Данилу, на Леру, и не стал смотреть на Марго, потому что у Марго отца в той ночи не было, у неё был дед, и дед был по другую сторону. – Меня вынесли из того дома младенцем. Я не помню. Меня растили в Капотне, в приюте, под чужим именем, и я не знал, кто я, пока не приехал сюда.
Тишина держалась.
Данила разомкнул руки. Медленно. Сложил их обратно.
– Седьмой канал, – сказал он негромко. – На полуфинале. Ты не блок мой погасил. Ты его… съел. Я почувствовал. Как будто в меня вместо стены воткнули дыру.
– Нулевая стихия, – сказал Кирилл. – Поглощение. Её больше нет ни у кого. Только у Громовых был седьмой канал. Из-за него нас и убили – не из-за мятежа. Мятеж придумали потом, чтобы было что написать в учебнике Белозёрского.
– Поглощение, – повторил Данила. – Это та фиолетовая хрень на тебе?
– Побочка. – Кирилл закатал рукав. Под кожей, у запястья, тянулись тонкие сиреневые линии – слабее, чем на банкете, Марго гоняла их каждый день, но совсем убрать не могла. – Чем больше беру чужого, тем глубже трещины. Слоями. Марго их сводит. Поэтому она знает дольше всех.
Марго кивнула, не поднимая глаз от сумки.
– Мой дед изучал это, – сказала она тихо. – Якоб Козырев. Полиморфное ядро. Он написал работу о том, что будет, если два носителя такого ядра окажутся рядом и активируются одновременно. – Она наконец подняла голову, и в её каштановых глазах золотые крапинки стояли неподвижно. – Сила не складывается. Она умножается. Без потолка. Дед написал это – и его убили. Через неделю. Несчастный случай.
– Поэтому я с тобой, – сказала она Кириллу, и сказала просто, без надрыва, как говорят вещь, которую решили давно и пересматривать не собираются. – Мой дед погиб за тот же секрет, который сидит в тебе. Я не отойду в сторону.
Кирилл сглотнул. Это было неожиданно – не сопротивление, не страх, а вот это спокойное «я с тобой». Он готовился к другому. Он тридцать четыре года готовился к другому.
Лера отлепилась от окна.
– Я знала, – сказала она. – Не всё. Но достаточно. Я узнала тебя ещё осенью – не лицо, движение. Так двигаются те, кто уже умирал. – Она помолчала. – Мой отец был одной из Четырёх Дорог. Он там был, в ту ночь. И он, и отец Данилы, и… – она запнулась, – и многие. Я выросла в доме человека, который убивал твой род. И я говорю тебе это в лицо, потому что иначе всё остальное не имеет смысла.
– Зачем тогда ты здесь? – спросил Кирилл.
– Потому что я не выбирала отца. – Лера сказала это ровно, фарфорово, но под фарфором что-то дрогнуло. – И потому что вчера ты чуть не сказал мне на балконе что-то настоящее. Я хочу дослушать.
Данила хмыкнул. Встал. Подошёл к Кириллу вплотную – на голову выше, плечи как у грузчика, и Кирилл на секунду напрягся, потому что Волковы бьют без предупреждения, его этому отец научил, Игорь Волков, рангом Столп.
Данила протянул руку.
– И чё, – сказал он. – Думаешь, я тебя сдам? Громов?
Кирилл смотрел на ладонь.
– Ты дрался со мной честно, – сказал Данила. – Ты мог меня размазать на полуфинале – я теперь понимаю, мог, – а ты сделал так, чтобы я ушёл с арены на ногах и думал, что почти выиграл. – Он криво усмехнулся. – Я, конечно, всё равно понял, что ты поддался. Я не тупой. Но ты поддался красиво. – Рука осталась висеть в воздухе. – А теперь ты стоишь тут и рассказываешь нам то, за что тебя Канцелярия в землю закопает. Зная, что любой из нас может пойти и продать тебя. И всё равно рассказываешь. – Он покачал головой. – Обидно, Громов, если ты решил, что я из таких. Жми давай. Рука затекла.
Кирилл пожал руку.
Хватка у Данилы была как тиски – он, кажется, не умел иначе, – но Кирилл выдержал, и что-то в груди, та самая стена, треснуло ещё на палец.
Остался Лёха.
Все обернулись на него – не сговариваясь, просто потому, что он один не сказал ни слова. Лёха всё так же стоял у двери, руки в карманах, и смотрел не на Кирилла, а куда-то между ним и окном.
– Лёх, – сказал Кирилл.
Лёха вздрогнул. Поднял глаза. И Кирилл увидел в них то, чего не понял тогда, но запомнил, – что-то загнанное, мелкое, виноватое, как у собаки, которая знает, что нашкодила, и ждёт, когда заметят.
– Я… – Лёха откашлялся. – Я из малого рода. Щёлковы. Земля. Слабая Искра. – Он усмехнулся, и усмешка вышла жалкая. – Меня тут вообще никто не замечает. Я мебель. Сосед Безродного, который таскает хлеб. – Он сглотнул. – Поэтому если кому надо что-то узнать про тебя или передать кому-то – лучше меня никого нет. Меня не подозревают. Меня просто… не видят.
Он выдохнул, будто собрался с духом для большого.
– Давай я буду твоими ушами, – сказал Лёха. – Я могу шляться где угодно, и никто слова не скажет. Принести-унести. Подслушать. Я малый род, Кирилл. Это один раз в жизни пригодилось – вот сейчас.
В комнате стало тихо.
Кирилл смотрел на Лёху и чувствовал, как внутри тёплое – благодарность, дурацкая, детская, – и не знал, что Лера в этот момент чуть прищурилась, а Марго опустила взгляд обратно в сумку, потому что обе они, каждая по-своему, услышали в этом «давай я буду твоими ушами» одну неправильную ноту. Слишком быстро. Слишком готово. Как будто человек уже пробовал.
Кирилл не услышал.
– Спасибо, – сказал он. – Всем. Я не умею это говорить, так что скажу один раз. – Он обвёл их взглядом – Данилу, Леру, Марго, Лёху. – Я тридцать… много лет никому не доверял. И, наверное, зря дожил до того, чтобы начать сейчас. Но раз уж начал – то вам.
– Тридцать? – переспросил Данила. – Тебе семнадцать.
– Оговорился, – сказал Кирилл.
Лера посмотрела на него. Не сказала ничего.
И в эту секунду в дверь постучали.
Не громко. Три раза, ровно, спокойно – так стучит человек, который знает, что ему откроют, и которому всё равно, откроют или нет, потому что он всё равно войдёт.
Все замерли.
Данила шагнул к двери первым, заслонив собой комнату. Лёха отшатнулся от косяка. Лера выпрямилась у окна. Кирилл узнал стук раньше, чем открыл, – он слышал его три ночи подряд, только с другой стороны, со стороны стекла.
Он открыл дверь.
В коридоре стоял Никита. В сером, без знаков, со шрамом, тянущимся от виска к уху. Старший – на три, на четыре года. Тот, кто приходил по ночам через окно и говорил «торопись». Тот, кого никто из этих четверых ещё не видел.
– Я думал, у тебя хватит ума не собирать всех в одной комнате, – сказал Никита, не здороваясь. – Я ошибся.
Он вошёл, не дожидаясь приглашения. Дверь за ним Данила закрыл сам – медленно, не сводя с чужака глаз.
– Кто это? – спросил Данила.
– Это, – сказал Никита, оглядывая комнату, останавливаясь на каждом по очереди – Данила, Лера, Марго, и дольше всех на Лёхе, – это человек, который пришёл сказать тебе, младший, одну вещь. – Он повернулся к Кириллу. – Я ждал снаружи. Слушал. Ты только что рассказал четверым людям, кто ты. Очень трогательно. Доверие, всё такое.
– Никита.
– Среди этих четверых, – сказал Никита, и голос его не повысился ни на тон, – есть человек, который вчера вечером отправил сообщение на личный номер полковника Рысина.
Тишина в комнате стала другой. Плотной. Как вода перед тем, как замёрзнуть.
– Не на канцелярский ящик, – сказал Никита. – Не по официальному каналу. На личный. Тот, который дают, когда работают вдолгую. – Он обвёл их взглядом ещё раз. – Я не знаю, кто. Я знаю только, что сообщение ушло. Из этого корпуса. Вчера. От одного из тех, кому ты только что доверился.
Четыре пары глаз.
Кирилл смотрел на них – на Данилу, который нахмурился и сжал кулаки; на Леру, которая стала ещё фарфоровее; на Марго, побледневшую; на Лёху, который стоял у двери, очень прямой, очень бледный, и смотрел в пол.
И впервые за этот вечер стена в нём не треснула.
Она встала обратно.
Глава 26: Крот
Никита ушёл так же, как пришёл, – не прощаясь.
Он постоял ещё секунду в дверях, оглядел их всех – Данилу, Леру, Марго, Лёху – будто запоминал лица на случай, если придётся опознавать потом. Потом сказал Кириллу негромко, только ему: «Не ищи зверя по следу. Зверь умнее следа. Поставь капкан и жди, кто в него сунется». И вышел.
Дверь закрылась. В комнате 412 осталось пятеро. И один из них только что сделался шестым – невидимым, чужим, влезшим между ними, как лезвие между рёбер.
– Это бред, – сказал Данила первым. Громко, зло, потому что злость была проще тишины. – Кто этот тип вообще? Пришёл, наплёл, ушёл. С чего мы должны ему верить?
– С того, что он не соврал, – сказала Лера.
Она стояла у окна, и лицо у неё было гладкое, фарфоровое, без единой трещины, – и именно поэтому Кирилл знал, что внутри у неё сейчас работает та же холодная машина, что и у него. Она считала. Перебирала. Прикидывала, кто.
– Он сказал ровно столько, сколько знает, – продолжила Лера. – Не больше. Не назвал имя – значит, не знает имени. Человек, который хочет кого-то подставить, называет имя. Человек, который говорит правду, говорит: «я не знаю, кто». – Она посмотрела на Кирилла. – Он не знает. Но он прав.
– Откуда ты знаешь, что он прав? – Марго сидела на краю кровати, прижав сумку с целительским к животу, как ребёнок прижимает игрушку. – Может, это он сам и есть. Пришёл, бросил подозрение, и теперь мы все будем грызть друг друга, а он в стороне.
– Может, – согласилась Лера. – Но тогда он очень странно выбрал момент. Зачем стравливать нас сейчас, когда Кирилл и так на грани отчисления? Проще подождать неделю и забрать всё целиком.
Кирилл слушал и молчал.
Он смотрел на Лёху.
Не специально – просто взгляд, проходя по комнате, цеплялся за него и соскальзывал, цеплялся и соскальзывал, как ноготь за заусенец. Лёха стоял у самой двери, очень прямой, очень бледный. Он не сказал ни слова с тех пор, как Никита произнёс «личный номер полковника Рысина». И эта тишина соседа, который всегда трещал без умолку, который таскал хлеб в салфетке и рассказывал про двоюродного Димку, – эта тишина была громче, чем крик Данилы.
«Не цепляйся, – сказал себе Кирилл. – Это и есть капкан. Подозрение – это и есть то, чего от тебя хотят. Стоит начать подозревать одного – и ты уже сдал всех остальных, потому что разучился им верить».
Он знал это не из книжек. Он знал это телом.
В прошлой жизни, когда он был Рэном и носил другое имя, у Мастера Ро было правило. Не первое, не из тех, что вешают на стену. Из тех, что говорят на ухо, когда ученик уже пролил достаточно крови, чтобы понять. «Предателя не ищут глазами, – говорил Ро. – Глаза врут. Сердце врёт ещё хуже – оно всегда оправдывает того, кого любишь, и винит того, кто неудобен. Предателя ищут так: дай каждому свой кусок неправды. Разный. Такой, который мог узнать только он. А потом смотри, чей кусок всплывёт на той стороне. Зерно не врёт. Птица, которая поёт чужую песню, поёт её только с одной ветки».
Канарейка.
Так это называлось. В мире Рэна шахтёры спускали под землю клетку с птицей: пока птица поёт – воздух чист; замолчала – беги. Ро перевернул смысл. Его канарейка не молчала, когда приходила беда. Его канарейка пела – и по тому, какую песню она спела на той стороне, ты понимал, через чьи руки она прошла.
Кирилл закрыл глаза на секунду. Открыл.
– Хорошо, – сказал он. – Давайте так. Никто никого не подозревает вслух. Мы не знаем – значит, не знаем. Расходимся. Делаем вид, что ничего не было.
– Делаем вид? – Данила нахмурился. – Кирилл, среди нас…
– Среди нас, может быть, человек, которого заставили, – сказал Кирилл. – А может, и нет. Если я сейчас начну тыкать пальцем, я потеряю всех. И тех, кто чист, – в первую очередь, потому что они мне этого не простят. Так что – расходимся. Я разберусь.
Лера посмотрела на него внимательно. Она поняла. Не как именно – но что он что-то задумал, поняла сразу.
– Один, – сказала она. Не вопрос.
– Один, – подтвердил Кирилл.
Он сделал это на следующий день. По одному. Так, чтобы каждый разговор выглядел случайным, чтобы ни один из четверых не мог потом сказать «а мне он говорил то же самое».
Это была самая трудная ложь в его жизни. Не потому, что трудно соврать. Соврать легко – Рэн умел врать так, что верили боги. Трудно было врать им. Тем, кому он вчера сказал правду. Смотреть в глаза Даниле и говорить неправду – после того, как впервые за две жизни сказал кому-то «доверяю».
Но другого способа не было. Капкан ставят не на того, кого любишь. Капкан ставят на того, кто пройдёт.
Леру он поймал в коридоре у библиотеки. Сказал тихо, будто доверяя самое страшное: что больше не выдержит, что готовит уход, что в пятницу ночью уйдёт из Академии через служебный выход у котельной – Корнеев обещал прикрыть, машина будет ждать. «Никому, – сказал он. – Даже Марго. Если я останусь – меня вскроют. Я лучше сбегу».
Лера долго смотрела на него. «Ты не сбежишь, – сказала она наконец. – Ты не из тех, кто бегает». И ушла. И он не понял, поверила она или раскусила, – а это было правильно, так и должно быть, канарейка не должна знать, что она канарейка.
Данилу он зацепил в зале, между подходами. Между делом, отдуваясь после спарринга, обронил: будто слышал от Корнеева – тот готовит рапорт. Наверх. В самый верх. «На имя Императора, представляешь? Про какого-то первокурсника. Видимо, про меня». Данила хмыкнул: «Корнеев и Император? Да брось. Корнеев бы скорее язык себе откусил». «Может, и брось», – согласился Кирилл и сменил тему.
Марго он сказал в медблоке, когда она меняла ему повязку на руке, которую он сжёг ещё на банкете, гася фиолетовое голыми ладонями. Сказал почти весело, как делятся хорошей новостью: что у него есть штука. Артефакт. Старый, из тех, что глушат сканирование Ядра. «Если дойдёт до принудительного – я не боюсь. Прибор покажет ровную Искру и ничего больше». Марго подняла на него глаза – золотые крапинки в каштановом – и сказала: «Покажешь?» «Потом», – ответил он. И снова – не понял, поверила или нет.
А Лёхе он сказал вечером. У них в комнате. Лёха грел воду в своём сломанном чайнике – том самом, который искрил и плевался, и который Лёха каждый раз чинил изолентой и заговорами. Кирилл сел на кровать, посмотрел на сгорбленную спину соседа и сказал – тихо, доверительно, как другу, которому веришь больше всех:
– Лёх. Никита. Брат который. Он не уехал. Он прячется тут, в Академии.
Лёха обернулся.
– В южном корпусе, – сказал Кирилл. – Старое крыло, которое на ремонте. Комната семь. Он там сидит уже три дня. Я ему еду таскаю. – Пауза. – Никому, ладно? Если Канцелярия узнает, что он на территории, – нам обоим конец.
Лёха кивнул. Быстро, мелко.
– Никому, – сказал он. – Ты чего, Кирилл. Я могила.
И отвернулся к чайнику. И чайник искрил, и плевался, и заговор не помогал.
Четыре куска неправды. Четыре зерна. Четыре разных, неповторимых, таких, какие мог узнать только один человек.
Теперь оставалось ждать, какое зерно прорастёт на той стороне.
Ро говорил: жди три дня. Птица не поёт сразу. Зерно сначала несут, потом сеют, потом ждут всходов. Если канарейка запела на первый день – это не канарейка, это ловушка на тебя. Жди три.
Кирилл ждал три.
Это были долгие дни. Он ходил на занятия, держал маску ровной Искры – ладони сухие, лицо скучное, Ядро прикручено до тлеющего уголька. Корнеев поглядывал на него с тревогой и держал свой контур: четыре человека, которым позволено приближаться, остальных – заворачивать. Комендант пытался войти дважды и дважды натыкался на сухое корнеевское «нельзя». Белозёрский передал через старосту, что «администрация ждёт от Безродного объяснительную», – Кирилл написал три строчки ни о чём.
Данила таскался за ним хвостом, делая вид, что просто рядом. Лера приходила в библиотеку в те же часы, что и он, садилась через два стола и читала, не глядя. Марго меняла повязку каждое утро. Лёха грел чайник, таскал хлеб в салфетке и трещал про Димку, про погоду, про то, что в столовой опять перловка.
И каждый из них, садясь напротив, смотря в глаза, протягивая хлеб, – каждый мог быть тем самым.
Кирилл смотрел на них и ненавидел Никиту за то, что тот пришёл. И понимал, что Никита пришёл не зря.
На третий день, под вечер, всё стало ясно.
Он узнал не от Никиты. Он узнал по Академии – потому что Академия загудела сама.
Канцелярия вошла в южный корпус.
Не тихо. Не ночью. Среди бела дня, на глазах у половины курса, который тащился с занятий мимо. Шесть человек в сером, и впереди – не Рысин, Рысин был бы слишком жирно, – но его люди, узнаваемые по той особой пустоте в движениях, какая бывает у тех, кто работает с тенью. Они вошли в старое крыло, в то, что на ремонте, поднялись на второй этаж и встали у двери.
Комната семь.
Кирилл стоял в толпе зевак и смотрел, как они выбивают замок. Как входят. Как поднимают пыль, светят фонарями в углы, простукивают стены.
Пусто.
Конечно, пусто. Там никогда никого не было. Никита не прятался в южном корпусе. Никита приходил через окно комнаты 412 и уходил в ночь, и где он спал, не знал никто, может, и сам Никита не знал. Комната семь в южном корпусе была не убежищем. Она была зерном. Куском неправды, который Кирилл вложил в одни-единственные руки.
Он смотрел, как серые выходят ни с чем. Как переглядываются. Как один говорит что-то в воротник, докладывает, и на том конце, наверное, недовольны, потому что лицо у докладчика делается кислым.
И где-то в животе у Кирилла стало холодно и пусто, холоднее и пустее, чем в любой ледяной комнате, через которую его прогоняли.
Потому что в южном корпусе, комната семь, не прятался никто.
И знал об этом только один человек.
Тот, кто грел воду в сломанном чайнике. Тот, кто таскал хлеб в салфетке. Тот, кто сидел в комнате 410, за стеной, и был его первым и единственным другом в этой жизни – с самого первого дня, со шкафа номер девять.
Лёха.
Кирилл не пошёл сразу к нему.
Он стоял в толпе, пока серые не ушли, пока зеваки не разбрелись, пока коридор не опустел. Стоял и держал лицо ровным – потому что если бы он сейчас дал лицу сделать то, что хотело Ядро, фиолетовое полезло бы прямо здесь, при всех, второй раз за неделю, и тогда уже никакой Корнеев не помог бы.
Он дышал. Считал. Гасил.
«Зерно не врёт, – звучал в голове голос Мастера Ро, сухой, как песок. – Птица спела чужую песню. Ты знаешь, с какой ветки».
В прошлой жизни Рэн на этом месте уже бы всё решил. Рэн знал, что делают с предателем. Рэн сам стал тем, в чью спину вошёл клинок, – и потому знал цену доверию и цену предательства до последней капли. Рэн пошёл бы к Лёхе ночью, и Лёхе не дожить бы до утра, и это было бы быстро, чисто и правильно по всем законам того мира.
Но Кирилл стоял в пустом коридоре имперской Академии, семнадцати лет от роду, и думал не о том, как убить.
Он думал о том, что не понимает.
Потому что зерно не врёт – но и не объясняет. Канарейка показывает, кто. Она не показывает почему. А почему – это был не пустяк. Лёха не был похож на человека Черновых. Лёха был похож на испуганного парня из малого рода, который таскает хлеб и боится собственной тени. И если уж этот парень оказался кротом – значит, кто-то знал, где у него болит. А у кого болит – у того есть рычаг. А у кого есть рычаг – того можно сломать в обе стороны.
Рэн убил бы предателя.
Кириллу предатель был нужен живым.









