Текст книги "Срывайте маски!: Идентичность и самозванство в России"
Автор книги: Шейла Фицпатрик
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Среди критических писем (составляющих более многочисленную группу нежели ультралояльные) открытые, за собственной подписью, нападки на Сталина или его политику встречаются редко, но нельзя сказать, что их нет совсем. В 1930 г., например, коммунист из Березовки под Одессой подписал своим именем письмо в «Правду», в котором резко критиковал сталинскую статью «Головокружение от успехов» как оружие, вложенное в руки врагов партии, и выражал надежду, что товарищ Сталин «признает свое заблуждение и повернет на правильный путь»{314}. Конечно, столь дерзкие письма после 1930 г. – большая редкость, однако в некоторых более поздних посланиях Молотову и другим политическим лидерам адресат подвергается прямой критике за конкретные действия или заявления. К примеру, инженер, писавший Молотову о детских ботиночках (см. с. 188), винит в дефиците «бездельников в наркоматах», но добавляет, что и с Молотова «это ответственности не снимает»: «…вы сообщили громогласно на весь СССР и весь мир, что в течение ближайших 2-х лет цены будут снижены, а через несколько месяцев цены на обувь, мануфактуру и др. повышены. Ох, как это нехорошо получилось…»{315}
Критика в адрес политических лидеров в подписанных письмах чаще затрагивала второстепенные фигуры, такие, как Литвинов, Коллонтай, Луначарский (три популярные мишени, поскольку многие коммунисты подозревали их в «буржуазных» или «либеральных» тенденциях). Вот одна из множества инвектив против наркома иностранных дел, написанная в 1936 г.: «Что за человек Литвинов? Ловкач, который давно поддался буржуазии. Скоро вставит в глаз монокль и будет разыгрывать из себя Бисмарка. Его мнение об И. В. Сталине всем известно и здесь, и за границей… Литвинову нужны лавры от буржуазии, а не похвала пролетариата, от которого он нос воротит… Заискивание перед буржуазными министрами – это не дипломатия, это позор!»{316}
Часто критиковалась политика режима в таких вопросах, как образование, причем иногда эта критика принимала более широкий характер. Например, мелкий советский чиновник, по его собственным словам – «советский патриот» на протяжении пятнадцати последних лет, в конце 1932 г. написал Кирову, что его верность подверглась суровому испытанию в результате неспособности режима справиться с нехваткой продовольствия. В особенности он не мог понять, «почему мы забросили детей»: «Вот моя жена в 5 железнодорожной школе Пскова. Она рассказывает следующее: при осмотре здоровья детей врачом оказалось около 90% с пораженным организмом на почве слабого питания…» Как подобное возможно, если «мы строим будущее всего человечества»?{317}
Ленинградские рабочие, отличавшиеся своим хозяйским отношением к режиму и уверенные в своем праве выговаривать ему, особенно склонны были писать наставительные письма. Чаще всего мишенью критики ленинградцев становились привилегии элиты и растущее отчуждение партии от рабочего класса{318}. Иногда в их словах даже звучала завуалированная угроза, как в одном подписанном письме Жданову, датированном июнем 1937 г., где рабочий-коммунист (недавно уволенный за пьянство и прогулы) жаловался, что заводское начальство превратилось в новую правящую касту и обращается с рабочими хуже, чем капиталисты: «Сопоставьте, тов. Жданов, сколько нас таких кандидатов в троцкисты, хотя я всегда боролся за социализм против капитализма и буду бороться, но другие в таком же положении, как я, за них – не ручаюсь, только слышу – ругань соввласти»{319}.
В анонимных письмах нередко отражались похожие настроения. Автор одного такого письма из Ленинграда в 1935 г. жаловался: «Во всех [нрзб.] аппаратах разных учреждений переполнены княжеством, дворянством и духовенством, во всех аппаратах сидят эти твари, и большинство имеют партийные билеты, а рабочий не имеет права в аппарате работать, всех гонют, чтобы не мозолили глаза…»{320}
Анонимка – жанр со своими особыми чертами. Одна из них – гнев, часто весьма бурно выражаемый, направленный против представителей прежних и новых привилегированных классов, иностранцев, евреев. Русская революция – часть международного еврейского заговора, а Сталин и Киров продались евреям, говорится в одной ленинградской анонимке 1934 г. Рабочие сыты по горло еврейским господством и скоро с ним покончат путем еще одной революции, утверждается в другой{321}.
Угроза во втором письме – не такое уж необычное дело. После убийства Кирова многие анонимки зловеще напоминали о нем, к примеру предупреждали, что если цены не будут снижены, то участь Кирова разделят и другие политические лидеры{322}. В анонимке 1936 г. какой-то заключенный, жалуясь, что «сейчас в советских колхозах остались одни женщины и сироты, а мужья этих жен сидят все по тюрьмам сырым, как сидит Ваш Тельман», пророчит восстания и войну, если власти не выпустят из тюрьмы «хотя бы колхозников»{323}.[132]132
Заключение лидера немецких коммунистов Эрнста Тельмана в тюрьму нацистами было темой многих гневных статей в советской печати.
[Закрыть]
Еще одна характерная черта анонимок – сарказм. Их авторы часто делают мишенью своих колкостей разрыв между риторикой насчет «великих советских достижений» и советской действительностью либо лицемерие режима, осуждающего капиталистические правительства за угнетение своих граждан. «Вот славная эпоха, – писал некий аноним в 1936 г. – [Но] для меня становится непонятным… Мы имеем колоссальную армию заключенных, десять миллионов, которыми переполнены тюрьмы, лагеря, колонии… В большинстве случаев… обвинения предъявляются совершенно нагло, нахально и строятся исключительно на лжи…»{324} В анонимке, присланной в 1930 г. в «Правду», язвительно отмечается, что в первом пятилетнем плане не учтено финансирование столь необходимого строительства тюрем: «Про это и забыл в 5-м плане верховный повелитель (князь кавказский Сталин) и его верный исполнитель приказаний (крестьянский староста Калинин)…»{325}
Язык
Формы обращения
Во многих письмах используется дружеский стиль приветствия: «дорогой товарищ» («дорогой товарищ Вышинский», «мой дорогой товарищ Сталин»), хотя встречается и более официальное «уважаемый/многоуважаемый товарищ»{326}. Коммунисты и комсомольцы часто подписывали свои письма словами «с коммунистическим (комсомольским) приветом», иногда – «с товарищеским приветом». Члены партии могли указать в письме (особенно в доносе) номер своего партбилета. Рабочие часто называли не только свое имя, но и завод, где они работали.
В некоторых письмах авторы фамильярно обращаются к политическим лидерам на «ты»{327}. Но чаще чувство товарищеской близости передавалось иными средствами. «Подумайте над этим вопросом, поговорите в Кремле», – советовал Жданову рабочий-коммунист в письме, посвященном внешней политике{328}. «Эх! Михаил Иванович! Проверьте…» – писал анонимный обличитель заговоров М. И. Калинину{329}. Некоторые деревенские или просто необразованные авторы использовали приветствие «Добрый день!». Одно письмо в «Крестьянскую газету» начинается так, словно автор только что постучался в дверь редакции: «Добрый день, товарищи работники. К вам колхозник»{330}.
Есть письма, где интимно-товарищеский тон плавно переходит в просительный, как, например, в воззвании агронома-коммуниста (колоритность которого по-английски даже трудно передать): «Товарищ Жданов, чуткий, родной – помоги»{331}. А есть такие, где товарищеская критика смягчается сознанием общей исторической миссии, как в пылком завершении письма рабочего, жалующегося на привилегии элиты: «Остаюсь с уважением и уверенный в победе за коммунизм. Н. А. Косоч. 2 апр. 1937 г., в 3 ч. ночи. 5 моих спят малых, а я пишу к будущему»{332}. Товарищеский стиль не исключал воинственности. Донос коммуниста на некоего низового аппаратчика, присланный областному начальнику, начинается с дружеского «Добрый день, товарищ Денисов», но заканчивается резко: «Сволочь нужно убрать из профсоюза. Если не примете меры, я напишу прямо в ЦК ВКП(б)»{333}.[133]133
Несмотря на дружеское приветствие, автор отмечает, что лично с Денисовым незнаком.
[Закрыть]
В письмах граждан 1930-х гг. встречаются напыщенное слово «вождь», эпитеты «вождь пролетариата», «соратник Сталина», хотя и реже, чем можно было ожидать. Например, рабочий, обращающийся с ходатайством к «товарищу Жданову» в 1937 г., именует его «вождем ленинградских большевиков [и] соратником вождя народов, товарища Сталина»{334}. В целом, однако, льстивый «придворный» стиль был больше характерен для интеллигенции и нового привилегированного класса, чем для представителей масс, и его чаще встречаешь в торжественных коллективных посланиях, а не в индивидуальных письмах[134]134
Поздравительные телеграммы к Международному женскому дню, присылавшиеся Жданову отделениями женской организации «Общественница», полны цветистых эпитетов вроде «верный соратник товарища Сталина» и «вождь трудящихся Ленинградской области». См.: Там же. Оп. 2в. Д. 2219. Л. 185-188.
[Закрыть]. «Дорогой и любимый наш Андрей Александрович», – предваряет Марк Шафран свою просьбу к Жданову, чтобы тот позировал ему для портрета{335}, а один математик, добивающийся поддержки для своего неординарного труда «Начала новой алгебры», не только умоляет Жданова о «защите и покровительстве», но и посылает ему два акростиха, которые он сочинил на имена Сталина и Кирова{336}. Простые люди и льстили проще. «Зная Вашу любовь к детям и заботу…» – писала Жданову мать троих детей, просившая «материальной помощи» (т. е. денег). «Зная Вашу исключительную отзывчивость…» – обращался проситель к Эйхе{337}.
Образ политического лидера как благосклонного отца, жалеющего и защищающего своих детей, или надежного, понимающего друга часто возникает в письмах. «Будьте родным отцом» и спасите нас от религиозных соблазнов, заклинает Сталина ленинградская комсомолка. «Я прошу Вас как родного отца, как друга народа», – пишет Румянцеву обманутая жена. Безутешный вдовец (см. с. 185) обращается к Сталину как к «единственному другу, который глубоко понимает человеческую душу».
Авторы писем то и дело взывают к справедливости. «Где правда и справедливость?» «Товарищи, ответьте нам, пожалуйста, где добиться правды?» «Если есть справедливость у советской власти, накажите этих людей…»{338} Не менее часто идет речь и о долге, но только в одном специфическом контексте: «Я считаю своим долгом (партийным долгом, долгом гражданина) передать…» – одна из стандартных преамбул доноса{339}.
* * *
Стиль
Взаимосвязь между советскими письмами во власть и дореволюционными петициями еще предстоит исследовать, но уже сейчас ясно, что многие письма 1930-х гг. написаны по правилам, которые гораздо старше советской власти. Образ представителя власти как «любимого отца», призывы к справедливости (без упоминания о законе), жалобы в высшую инстанцию на злоупотребления местного начальства, патетические строки о «крошке хлеба», коей столь часто не бывало во рту у авторов писем, – все это стандартные приемы петиций и в XIX в., и в 1930-е годы{340}.
В середине 1920-х гг. один советский ответственный работник классифицировал письма граждан по поводу налогообложения следующим образом: 1) петиции, отпечатанные на машинке юристами,, цитирующими законы и административные постановления; 2) петиции, написанные от руки писарским почерком («большие письма с завитушками»), с аргументацией в основном эмоционального, а не юридического характера; 3) личные просьбы, зачастую с автобиографическими подробностями, кое-как нацарапанные на грязных клочках бумаги{341}. В 1930-е гг. процветал третий тип писем, первый практически исчез, а второй сохранился главным образом в деревне, знакомые писарские «завитушки» украшали некоторые письма оттуда вплоть до войны.
Авторы нередко уснащали свои письма литературными или историческими примерами. «Голос колхозников помирает, глас в пустыне вопиющих», – писал один крестьянин (это сравнительно редкий случай включения в текст письма библейской цитаты). «Сживают меня с бела света, как сживала Пушкина черная свора палачей Николая 1-го», – с пафосом восклицал другой. Рабочий предупреждал, что вождей, отрывающихся от масс, может постичь судьба «героя мифа Антея», которого «оторвали от земли матери и задушили в воздухе, и у него лишь сила мать земля, как породила его»{342}.
Рис. 6. Бурное колхозное собрание. Рисунок из письма двух колхозников в «Крестьянскую газету» с жалобой на злоупотребления администрации колхоза, 1938 г. Разъяренные колхозники бранят членов правления, председатель пытается утихомирить собравшихся (РГАЭ. Ф. 396. Оп. 10. Д. 67. Л. 33)
Светлана Бойм, опираясь на литературные и кинематографические источники, недавно предположила, что графомания – тяга к писательству у людей, не имеющих литературного таланта, – в XIX в. характерная в основном для интеллигенции, в советский период вышла за пределы привычного ареала и стала «всенародной» болезнью{343}. Не отвлекаясь на вопрос наличия или отсутствия литературного таланта, скажем: жажда писать ради самого писания очень заметна в письмах населения 1930-х гг. В них часто чувствуется, какой восторг и наслаждение доставляет авторам способность пользоваться письменной речью, и это напоминает читателю, как недавно некоторые из них приобщились к грамоте. Такие письма порой способны растрогать историка (и несомненно трогали первоначальных адресатов).
Письма во власть наверняка в равной мере представляли собой (или, по крайней мере, могли представлять) своеобразную форму народной культуры и проявление народного творчества, подобно любительским спектаклям и игре на балалайке, которые часто заносились в эту графу. Грань между писанием писем и писательством в литературном смысле в народе была тонка, и есть свидетельства, что многие писатели-любители ее не проводили. Читатели, забрасывавшие «Крестьянскую газету» жалобами, доносами и запросами, столь же стихийно слали в газету «художественные» произведения – рисунки (см. рис. 6), стихи, рассказы – надеясь увидеть их напечатанными{344}.[135]135
С 5 по 8 июля газета получила 90 рисунков, 45 стихов и рассказов. Граждане также посылали стихи и другие литературные сочинения секретарям обкома. См., напр.: ЦГА ИПД. Ф. 24. Оп. 2в. Д. 1554. Л. 66.
[Закрыть] Порой жанровые различия просто стирались: анонимные инвективы против советской власти излагались классическими катренами, письма о «злоупотреблениях начальства» иллюстрировались карикатурами. В одном случае автор/художник закончил письмо просьбой взять его карикатуристом в газету{345}.
Рис. 7. «Врагам советского народа не может быть пощады». Письмо в «Крестьянскую газету» от колхозника В. В. Смирнова, 1937 г. (РГАЭ. Ф. 396. Оп. 10. Д. 161. Л. 29)
Еще один пример зыбкости границ между писанием писем и народным творчеством в почте «Крестьянской газеты» – эссе в форме сказки, озаглавленное «Подвиги хулигана-плута Тычинкина С. М»: «В темной деревушке д. М. Кемарах… гремело имя колхоза “1-е августа”… Почему он рос, в кого был прислан коммунист Васеев И. И. с советской душой и коммунистическим сердцем, Васеев вина в рот не брал, вся масса любила Васеева… но кто растаскивал колхоз, тому стало скучно жить с Васеевым, растаскивать колхоз не дает, бросились на Васеева, хотели изжить Васеева, но стойкий коммунист отбросил далеко негодяев. Кто был главарем негодяев, Тычинкин Степан Михайлович… И не было избиению и хулиганству конца… писать не хватает газеты…»{346} Коллективные авторы просили газету «поместить нашу заметку»[136]136
Письмо подписали шесть человек, двое назвали себя «сочувствующими [коммунистической партии]», четверо – «колхозниками».
[Закрыть]. Такое желание высказывалось очень часто, несмотря на то что осуществлялось крайне редко. Многие авторы писем в газеты намекали на обязательность публикации, давая им заголовки, обычно по образцу заголовков из советской печати: «Кто из них классовые враги?», «Примите меры», «Незаконное дело», «Не вредительство ли это?»{347}. Колхозный ветеринар В. В. Смирнов (судя по изящному почерку, возможно, бывший писарь) предпослал своему доносу на председателя колхоза целый набор декоративно оформленных лозунгов (см. рис. 7):
«Серьезный сигнал из колхоза “Красного Потягина” Вятского сельсовета Большесольского района Ярославской области.
Врагам советского народа не может быть пощады.
Покрывают врагов – Ненаказанные преступники –»{348}.
Даже письмам не в газеты авторы иногда давали заголовки{349}. Это возвращает нас к вопросу о «публичности». Учитывая ничтожные шансы на публикацию письма, но гораздо большие шансы на некую официальную реакцию (расследование спора, наказание обидчика, ускоренное предоставление недостающих благ), рациональной целью писем следует считать не публикацию, а официальное вмешательство[137]137
Из писем, присланных в «Крестьянскую газету» в 1937-1938 гг., было опубликовано менее 1%, но почти по 60% было проведено расследование, и в 33% случаев газета сообщила об итогах. См.: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 114. Д. 857. Л. 27-31 (резолюция Оргбюро «О положении в “Крестьянской газете”, 12 апр. 1938).
[Закрыть]. Однако многие их авторы настаивают на обратном. Это заставляет предположить, что поток читательских писем, хлынувший в газеты и журналы в эпоху горбачевской гласности, – не случайное явление{350} и что советские авторы писем, возможно, всегда хотели увидеть их напечатанными и сделать свое мнение достоянием общественности.
Авторы сталинской эпохи изо всех сил старались овладеть языком «Правды». Советские эпитеты, партийный жаргон, риторические обороты использовались в изобилии и зачастую весьма нелепым образом: «Это не колхоз, а гнездо помещика и жандарма… В доме собралась кучка бывших людей.,. В правление колхоза… пролезли разложившиеся элементы… Мы ведем решительную борьбу с рвачами… Грубо нарушена революционная законность… Они глухи к [моим] сигналам… [Он] открыто стал на путь террора… Я не раз разоблачал руководителей колхоза… но разоблачение мое районные руководители прячут под сукно… Чужак авантюрист… применяя старые методы троцкистов… Шкурник [с] партийным билетом… Кучка кулацких недобитков… Троцкисты, белогвардейцы, вредители…»{351}
В письмах 1930-х гг. встречаются цитаты из Сталина, правда реже. (и в более двусмысленном контексте), чем можно вообразить, основываясь на «образцовых письмах», время от времени публиковавшихся в печати{352}. Несколько фраз, по-видимому, прочно запечатлелись в народном сознании. Одна из них – «кадры решают всё» – стала расхожим штампом и часто звучала из уст работников, недовольных тем, как с ними обращаются{353}. Другая – «жить стало лучше, жить стало веселее» – порой использовалась с иронией{354}. Но, пожалуй, самым крылатым из всех выражений Сталина в конце 1930-х гг. было заимствование из басни Эзопа – «волки в овечьей шкуре»[138]138
В своем докладе на Пленуме ЦК ВКП(б) 3 марта 1937 г. Сталин спрашивал: «Чем объяснить, что наши руководящие товарищи… не сумели разглядеть настоящее лицо врагов народа, не сумели распознать волков в овечьей шкуре, не сумели сорвать с них маску?»: Сталин И. В. Сочинения. Т. 1 (14) / под ред. Р. X. Макнила. Стэнфорд, 1967. С. 190 (курсив мой).
[Закрыть]. «Пусть раскроют, кто она такая, сорвут маску… волк в овечьей шкуре». «Эти волки в овечьей шкуре рады всем нести зло нашей партии». «Нужно уметь распознавать врага в овечьей шкуре, распинающегося за советскую власть, а имеющего мысли волчьи»{355}.
Представление себя
Стереотипы
Подобно мемуаристам и актерам, те, кто пишет письма, участвуют в своего рода представлении. Многие выбирают определенную роль и разыгрывают ее, прибегая к укоренившимся социальным стереотипам и риторическим приемам. Среди авторов советских писем много сирот – наверное, даже больше, чем было в реальной действительности[139]139
В русских челобитных XVII в. практически все челобитчики называют себя «сиротами» своего господина («сироты твои»). См.: Крестьянские челобитные XVII в. Из собраний Государственного исторического музея. М., 1994.
[Закрыть]. Одни ссылались на свое сиротство и воспитание в детском доме в доказательство своей нерушимой приверженности советским ценностям: «Во мне с детства вкоренилась бдительность и справедливость»{356}. Другие использовали его как метафору беспомощности и беззащитности, призванную вызывать сочувствие. Осиротевшие Чурковы, дети сосланного кулака, добивались именно такой реакции, ходатайствуя о возвращении им родительской избы{357}. Изображение себя слабым, бедным, необразованным, беспомощным существом наиболее типично для женщин и детей, но этой уловкой пользовались и крестьяне-мужчины: «Товарищи, помогите, просим вас о помощи, о вразумлении…» «Мы малограмотные… [вот нас и] грабят»{358}.
Женщины часто выступали в роли матерей. Во многих случаях – потому что писали ради детей, просили принять сына или дочь в институт, оказать им медицинскую помощь, выпустить из тюрьмы. Матерям красноармейцев это звание приносило практическую пользу, поскольку давало кое-какие особые льготы{359}. Некоторые женщины упоминали, что их дети коммунисты, комсомольцы или выдвиженцы, в доказательство собственных достоинств как советских гражданок. Женщины, просившие «материальной помощи» по бедности, неизменно описывали печальное положение своих детей, которые ходят босиком, в лохмотьях и «не имеют крошки хлеба». Одна крестьянка, анонимно обличавшая сквернословие и хулиганство в своей деревне, так и подписалась: «Мать»{360}.
Авторы-мужчины зачастую представлялись как патриоты. Заявление о членстве в партии – самый очевидный способ обоснования претензии на это звание, но многие также подкрепляли его указанием на конкретные заслуги перед революцией (например: служил в Красной гвардии, пошел добровольцем в Красную армию, сражался с бандитами на Дальнем Востоке или на Кавказе). Слова о крови, пролитой в Гражданскую войну, нашли широчайшее применение в качестве образчика эпистолярного красноречия. «Я коммунист с 1918 г., потерял здоровье (рука) за новую жизнь». «Я уже заплатил кровью своей, сражаясь на фронтах гражданской войны». «[Мы], не жалея своей крови, боролись с паразитами»{361}. В анонимках излюбленным приемом легитимации автора была подпись вроде «Ветеран гражданской войны» или (в Сибири) «Красный партизан»{362}.
Бывали патриотки и среди женщин. Одна из них, в 1934 г. просившая Кирова о помощи в семейном деле, сообщила, что она «член большевистской партии с марта 1917 г.», в 1917 г. арестовывалась юнкерами, участвовала в боях под Пулково и т. д. Спустя три года та же самая женщина написала Жданову с просьбой о помощи в очередном семейном кризисе. Интересно, что на этот раз – несомненно, в ответ на восстановление семьи в ранге общественной ценности в связи с дебатами об абортах и законом против абортов 1936 г. – она слегка подправила свою саморепрезентацию: не только революционерка-патриотка, но и родительница взывала в 1937 г. к Жданову «как член большевистской партии с марта 1917 г. и мать троих детей»{363}.
Еще одна форма патриотической идентификации – корреспондент с завода или из села (рабкор, селькор), т. е. гражданин-общественник, который регулярно, добровольно и бесплатно писал в газету, «сигнализируя» о неэффективности местной бюрократии и «разоблачая» вредителей. Рабкоровскоселькоровское движение 1920-х гг. имело много общего с американским движением «разоблачителей» в 1970-е гг., правда, в СССР мишенями рабкоров/селькоров становились не руководители корпораций, а антисоветски настроенные инженеры и коррумпированные колхозные председатели. Во время коллективизации ряд селькоров были убиты «кулаками» в своих деревнях. Формально этот институт прекратил свое существование к концу 1930-х гг., но образ бесстрашного правдолюбца по-прежнему сохранял свою привлекательность, и многие деревенские авторы писем о «злоупотреблениях» присваивали себе звание селькора. «Меня преследуют как селькора», – привычный рефрен этих писем{364}.
Рассказ о былом угнетении – дореволюционной бедности, нищете, эксплуатации – служил и средством вызвать сочувствие, и доказательством просоветских симпатий. Колхозники изображали себя бывшими бедняками и батраками; староверы указывали, что их преследовали при царе{365}. «По-старому, я незаконнорожденная, мать моя до моего рождения батрачила в Тверской губернии», – писала партработница, втянутая в какую-то местную склоку, стремясь зарекомендовать себя как человека, пострадавшего при старом режиме. «В детстве перенесла большую нищету», – отмечала жена арестованного директора завода в своем ходатайстве за мужа в 1937 году{366}.
Самоидентификация в качестве рабочего также была способом подчеркнуть свою верность советской власти. В глазах «рабочих» авторов писем этот статус наделял их особыми правами, включая право критиковать режим. Такие люди ожидали, что власти к ним прислушаются, и архивные материалы свидетельствуют, что их ожидания оправдывались. Они объявляли о своей рабочей идентичности с гордостью: например, один автор подписался так: «От рабочего и члена союза водного транспорта Бобровского затона Слащева Василия Федоровича, стаж службы в водном транспорте с 1908 г. и беспрерывно до настоящего года»{367}. Конечно, звание «рабочий» использовалось и в манипулятивных целях. Анонимные авторы частенько подписывались: «Одесский рабочий», «Рабочий-производственник», «Рабочий Путиловского завода», «Старый рабочий» и т. п.{368}
В 1930-е гг. авторы все чаще стали представлять свои достижения. Самыми крупными достижениями в то десятилетие могли похвастаться ударники и стахановцы, перевыполнявшие нормы и получавшие за это премии и общественное признание. Три комсомольца, рабочие Московского метростроя, добавили слова «ударники-значкисты» к своим подписям под доносом на политических деятелей в родной Южной Осетии{369}. Одна женщина идентифицировала себя как «общественницу, инициатора движения жен инженерно-технического персонала в городе Ленинграде, за что была награждена правительством»{370}.
Быть выдвиженцем – т. е. человеком, которого выдвинули из низов в административный аппарат или в ряды квалифицированных специалистов, – тоже достижение, и ряд авторов называют себя именно так{371}. Обычно в их словах сквозит гордость за то, что они сумели подняться над своим скромным происхождением. Однако Седова, обманутая жена из Сибири, о которой мы уже говорили (см. с. 185), в горькой заключительной фразе придала этим словам, может быть невольно, иной оттенок, показывающий, что вертикальная мобильность – всего лишь другая форма утраты корней: «Я выдвиженка, сирота»{372}.
* * *
Индивидуальная саморепрезентация
Было бы неверно с моей стороны оставить у читателя впечатление, будто абсолютно все авторы писем представляли себя в качестве олицетворения нескольких узнаваемых социальных типов. Есть отдельная подгруппа авторов, которые, напротив, подчеркивали свою индивидуальность и исключительность своего жизненного опыта. Их репертуар включает философскую рефлексию, иронию (не путать с сарказмом, характерным для многих разоблачительных писем), интроспекцию, эмоциональные излияния, анализ психологии и мотивации.
Для жанра исповеди индивидуализированная автобиография и проявления эмоций были нормой. «Я жаждала кипучей, живой деятельности, – писала юная комсомолка, рассказывая о своей духовной одиссее, которая завершилась для нее выходом из комсомола. – Я хотела броситься в работу, чтобы забыть о себе как индивидууме, потерять счет времени, погрузиться в тревоги, радости и волнения коллектива. Я думала, что смогу найти все это только в комсомольском коллективе. Но с самого начала была разочарована…»{373}
Однако не все письма, посвященные душевным страданиям, относятся к исповедальному жанру. Школьный учитель, коммунист, в 1934 г. умолял Жданова выяснить правду о смерти его дочери. Та, работая инженером на железной дороге, подвергалась сексуальным домогательствам со стороны начальников и коллег, а затем вдруг умерла при загадочных обстоятельствах. Жена автора, охваченная горем, убедила себя, что от нее что-то скрывают. Она будила мужа среди ночи и спрашивала, где их дочь и не засунули ли ее в психбольницу. Она и его подозревала в участии в заговоре, хотя он слал письма и запросы куда только можно. Письмо заканчивается словами: «Жизнь превратилась в ад»{374}.
Еще у одного человека жизнь превратилась в ад по другим причинам. В 1937 г. ему исполнился 31 год. Он был сиротой, работал пастухом, сельхозрабочим, жил беспризорником на улице, пока в начале 1930-х гг. не вступил в колхоз и в партию. Несмотря на отсутствие образования, его сделали председателем сельсовета, а в сентябре 1937 г. продвинули на еще более внушительную должность председателя райсовета. Там ему пришлось столкнуться с последствиями ареста его предшественника как врага народа. Он совершенно не справлялся с делами, мучился из-за своей «политической и общей неграмотности», насмешек окружающих (имен он не приводит), которые называли его «дураком». По его собственным словам, он страдал «нервным расстройством», не мог есть («за 21/2 мес. такой жизни… потерял до 10 кгр. весу организма») и просил освободить его от должности{375}.
Женщина-инженер рассказала, что ее отца-армянина убили в межнациональной стычке во время Гражданской войны, мать стала беженкой и вскоре умерла, затем описала, как она росла в привилегированных условиях в квартире брата в московском Доме правительства, прежде чем перешла к насущной проблеме: ее собирались уволить с работы за контакты с лицами, разоблаченными ныне как троцкисты (дело происходило в 1937 г.), несмотря на то что она общалась с ними, так сказать, «по долгу службы», поскольку работала на НКВД осведомителем{376}. Еще одна женщина написала Молотову, протестуя против решения Моссовета выселить ее из квартиры, которую она занимала 12 лет, на том основании, что на данную жилплощадь мог претендовать только ее бывший муж. Это настоящая ирония судьбы, жаловалась она, ведь ей только что удалось получить диплом по животноводству – через семь лет после того, как муж бросил ее с «жестокими словами», что она всего лишь домохозяйка и «отстала от политической жизни»{377}.
Женщина постарше прислала Жданову письмо на восьми страницах о своих неприятностях на работе, с оттенком мрачного юмора описывая конфликты, спровоцированные ее горячим, вспыльчивым характером, и с печалью рассуждая о личном одиночестве и чрезмерной зависимости от дружеских отношений с сослуживцами{378}. Мужчина, чью жену арестовали как шпионку, объяснял Молотову, что та по самой своей натуре неспособна на что-либо подобное: «Это человек не сложный, не сокровенный… По характеру своему я мог не показать вида, что со мной стряслась какая-нибудь неудача. Она не могла. Она “выкладывала” все очень быстро, да и не нужно было слов – слишком прозрачны были ее настроения, чтобы увидеть их, даже не особенно присматриваясь. И я не могу верить, чтобы она под личиной простодушия носила какую-нибудь черную тайну»{379}.
* * *
Поскольку письма – это тексты, которые не только пишутся, но и читаются, остается рассмотреть вопрос об ответах на них. Дабы понять как следует феномен писем населения, нам, разумеется, крайне важно знать, какого типа и насколько интенсивной реакции оно могло ожидать от властей. Если люди писали письма, не имея достаточных оснований надеяться на ответ, то речь идет об односторонней коммуникации, которая, по всей видимости, не играет большой роли в общей картине отношений между государством и обществом. Если же граждане резонно (благодаря опыту) полагали, что на их письма ответят, значит, коммуникация была двусторонней и, таким образом, общественное значение этого процесса возрастает.
Информация о реакции властей на письма граждан у нас, к сожалению, неполная и бессистемная. На протяжении всех 1930-х гг. не иссякал поток инструкций, предписывающих всем учреждениям отвечать на письма граждан своевременно и добросовестно. Увы, те же инструкции свидетельствуют, что многие представители власти этого не делали. По приблизительным оценкам, основанным на результатах моей работы в различных архивах, 15-30% хранящихся там писем получили ответ, т. е. вызвали некие бюрократические действия или распоряжения. В некоторых архивах эта цифра увеличивается до 70%, если расширить значение слова «ответ», включив в него поручение бюрократа секретарю перепечатать написанное от руки письмо. Какая доля от общего числа писем сохранилась в архивах, конечно, неизвестно.