Текст книги "Фашист пролетел"
Автор книги: Сергей Юрьенен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
– Еще не совсем, – и он, закрыв глаза, уходит под воду. Надолго, благодаря объему легких.
Когда выныривает, мама еще в дверном проеме.
– Марганцовку в ванну не забывай, когда купаешься. Поставлена специально. Нам с отцом не хватало только вензаболеваний.
– Можешь не беспокоиться.
– Как не беспокоиться? Вместе живем.
– Во-первых, это ненадолго...
– Эти угрозы мы с отцом уже слыхали. А во-вторых?
– Флора, можно сказать, девственная.
– Ах, девственная? Мазок, что ли, брал? Откуда тебе знать?
– Богиня, – говорит он, – Флора...
– Ах, богиня?
– Цветущих садов. Не помнишь разве?
– Что должна я помнить?
– В Эрмитаже Рембрандта портрет?
Сдержавшись, мама решает отступить.
– Ладно. О твоей личной жизни поговорим, когда поступишь. Здесь-то не провалишься?
* * *
Справа жесткая стена туи, которую приходится тревожить плечом. Дорожкой сквера навстречу спускаются оркестранты с громоздкими футлярами.
Они поднимаются на плоскую вершину холма. Черная листва деревьев, слишком редких. Скамейки попадаются, но недостаточно защищенные и слишком просматриваемые с улицы и из окон Суворовского училища. Справа гасит окна, погружаясь в свою грузную черноту, памятник эпохи монструозности. Вавилонская башня, возведенная до третьего уступа. Театр оперы и балета. Cо школьным культпоходом когда-то пришлось и ему побывать в этом сусальном царстве фальши:
О дайте, дайте мне свободу
Я свой позор сумею искупить...
Они выходят за ограду.
Газовые лампы озаряют Коммунистическую.
Ни души.
Сплошной фасад жилых домов обращен к улице, на противоположной стороне которой находится здание повышенной секретности. Тоже памятник сталинизма, только позднего. Этакий местный Акрополь – Главный штаб округа. За чугунной оградой, за сплошной стеной непроходимой туи, под листвой бесшумно скользят навстречу друг другу тени часовых.
Не сговариваясь, идут к ее дому. Балкон ее на третьем этаже. Занавешенное мерцание от телевизора. Она переходит на шепот и сдерживает стук каблучков, хотя балкон и малопосещаем.
Тремя этажами ниже само время припаяло к дому уникальную телефонную будку. Повсюду в городе прозрачные кабинки, за стеклами которых многого не позволишь. Но чудом недосмотра оставлен им этот сталинский гардероб.
Он пропускает ее вперед.
Внутри пованивает мочой десятилетий, что терпимей, когда свежей. Закрываясь, дверь издает надежный скрежет – фанерно-многослойный. С первой попытки не открыть. Снимая руку с железной скобки, он совершает действия по извлечению – бесхитростные, но трудоемкие. Просыхая много раз за вечер, отвердевшая полоска вновь промокла, но теперь не зря. Он стягивает край, находит, принагнув, и, утвердясь в горячем устье, перед броском вперед упирается плечом. Прочно подвешено тяжелое железо телефона-автомата. Подошвой туфли она шаркает по стенке и находит для своей ноги упор. Отсвет просачивается в окошко за спиной. Огромные глаза сверкают, зрачки расширены – по меньшей мере, она захвачена риском. Что испытывает он? Просто сразу все, что давит – "мир" – отваливается за плечи. Впечатление, что он вернулся. В то единственное место, где хорошо. Где горячо и тесно. Сопротивление, которое при этом приходится преодолевать, наполняет его предвосхищением. В ушах начинает бухать.
Как вдруг по стеклу монеткой:
– Скоро вы там кончите?
Хохот кольчато сжимает его – не выйти. Осознав свою способность к мертвой хватке, она продолжает смеяться уже из чистого хулиганства. Но опускает глаза, когда он открывает дверь.
И сразу за будку, чтобы не узнали.
У тротуара белая "волга" – с радиатора срывается сверкающий олень. Водительша – пергидрольная блондинка в черном платье с блестками. Она демонстративно недовольна – одна рука на крыше машины, другая уперта в бедро. Несмотря на то, что Александр галантно оставляет дверь будки открытой, блондинка испепеляет его глазами брюнетки.
Он догоняет Алёну, она возбуждена:
– Ты понял, кто это?
– Мегера.
– Нет, Аида!
– Из оперы Верди?
– Из телевизора! Правилова Аида, заслуженная артистка. Она программу ведет по ящику. Ищем таланты.
– Так вот, кто автоматы в городе ломает! На выпивку не хватает?
Они уходят, не оглядываясь. Запущенные вслед им "двушки", обгоняя, скатываются с тротуара.
– Вандалы! Хулиганы!
Из открытого окна машины грозит кулак, унизанный перстнями. Телезвезда уносится вниз по улице.
– Встреча с прекрасным.
– Слушай, а действительно? Давай возьмем сухого.
– На что?
Она открывает сумочку.
– Вот три рубля. Возьмешь?
Винный на Круглой до одиннадцати. Когда он выходит с румынским рислингом в папиросной бумаге, от нее отскакивает прикадрившийся волосатик:
– Привет, хипарям!
Она открывает дверцу такси, они садятся на заднее сиденье, и Алёна, выдавая какой-то прежний опыт, говорит:
– На кладбище.
– Их много, – отзывается шофер-флегматик.
– На Военное.
Он берет ее за руку.
Вечный огонь на мгновенье озаряет ее – устремленную на поиск ночных приключений.
* * *
– Можете поздравить...
Взяв в руки новенький студенческий билет, мама фыркает, и он согласен:
– Воняет. И не только клеем.
– Чем бы ни вонял, а за него теперь расплачиваться.
– Это с кем же? – вдруг не понимает отчим.
– С теми, кто нам услугу оказал.
– Ничего себе услуга! – возмущается Александр. – Завалить пытались по истории СССР. Как русского.
Отчим возмущенно:
– То есть?
– Не нацкадр.
Тут отчим смолкает, не желая вникать в подробности национального вопроса. Для него эта страна разделена не на республики, а на военные округа.
– Скажи спасибо, что допустили к сдаче. За это нужно отблагодарить.
– Так, – говорит отчим. – И в какой же форме?
– Известно, в какой. Банкет!
– Это что, за стол один садится? Я с этой братией в одном поле бы не сел!
– Беден, но честен. Знаем. Потому имеем халупу, в которую людей не пригласить.
– Да... При Сталине я в Бауманку! Без какой-либо протекции! Да что я, парнишка из Сибири. Когда супруга Его, Наталья Аллилуева, и та поступала на общих основаниях! Нет.
– Как нет?
– А так! – Большим пальцем вминает в трубочку пол-папиросы. – Погоны позорить я не стану.
Александр решительно встает. Столкнув сковородку, на которой разогревается ему котлета, сует в голубое пламя студенческий билет. Мама хватает за рубашку так, что швы трещат. Отнимает. Дует на опаленную корочку.
– С ума все посходили. Нельзя подходить к современной жизни с прежними мерками.
– Это мы еще посмотрим, – недобро обещает отчим.
– Жизнь изменилась.
– Изговнилась – хочешь ты сказать.
– Закон сейчас один. Рука руку моет. Ты мне, а я тебе.
Семья подавленно молчит.
– Пф! пф! Что ж, ты права. За все надо платить. Сними, мать, с книжки сколько надо и уплати наличными.
– Издеваешься?
– Не понял?
– У нас там рубль всего. Один!
– Разве?
Отчим округляет глаза с таким простодушным изумлением, что она начинает задыхаться.
Александр отстегивает клапан нагрудного кармана. Вынимает хрустящие пятерки. Три голубых бумажки. Выкладывает их на стол:
– Мой вклад.
Они поднимают на него глаза.
– Откуда?
– Заработал.
– Чем?
– Пером! За поэзию в этой стране, представьте себе, платят. – И насладившись паузой: – Но только за продажную. Первый и последний мой гонорар. Я с этим завязал.
Они озаряются.
– Слава-те Господи! А то во дворе меня совсем затуркали: "Вторым Евтушенко сын ваш хочет стать?" Отец, ты слышал?
– Камень с души! Время-то идет такое, что... Не то, что на публике фрондировать, бумаге лучше бы не поверять.
– Скажи ему, отец. На партсобраниях им информацию дают, которую в газете не прочтешь...
– Там, наверху... на Самом! Реставрацию, похоже, начинают.
– Это год назад ты говорил.
– Это я говорил всегда! Еще на коленях к Нему приползут.
– И что, все снова?
– Что снова?
Они смотрят друг на друга, и Александр решает не заходить с козырного туза:
– "Кавалер Золотой Звезды" вместо Хемингуэя? "Свинарка и пастух" вместо "Затмения"?
– Вот именно. Затмение... Кончается оно!
– Я про фильм Антониони.
– Сынок-сынок! Свихнули вам мозги. Что ж. Как-нибудь обратно вправим. Мать? Возьму я, пожалуй, сотню-другую в кассе взаимопомощи. И нос себе зажму.
* * *
Однажды случилось и в постели.
Ярким воскресным утром он впускает ее, примчавшуюся на такси. Торопится отщелкать пленку, пока в квартире солнце. В перерывах он, курящий не очень, не может дождаться, когда можно будет снять с ее впалого живота хрустальную пепельницу с гравировкой по мельхиоровому ободку, в 1956 году подаренную деду сослуживцами из архитектурно-проектного бюро с улицы Росси. Последний раз особенно затягивается, будучи седьмым, она под ним даже смеется: "Идешь на рекорд?" Когда с отяжелело-мокрыми волосами он отваливается и раскидывает руки, на потолке догорает закат.
На кухне горит свет, когда он выходит из трамвая, проводив: родители приехали. Дух в квартире такой, что он пугается с порога: ведь приоткрыл окно?
Но то грибы, конечно. Выложенные на газеты сыроежки с присохшими иголками, скользкие маслята, губчатые подберезовики, подосиновики со шляпками, вызывающими пошлую ухмылку, крепкие боровики и белые, которыми отчим особенно гордится, обещая в следующее воскресенье набрать еще больше и подавая безумную надежду.
Чудо не повторяется. Не по причине дождя. Просто переменчивы у взрослых настроения.
Снова они на улице.
* * *
Центральный Ботанический сад основан в 1932-ом. Как и Парк культуры полузабытого, но характерного для той эпохи имени, которое лязгает и клацает: Челюскинцев.
Сад от Парка отделяет стена, за которой оставлена Алёна.
К этой стене он и бежит.
Наперерез из темноты подлетает металлический свист.
Взяв розу в губы, он успевает ухватиться – на опорной квадратной колонне кирпичи выступают через один. Эстетика сталинизма, который заботился об отдыхе трудящихся и радовал им глаз. Карабкаясь, он слышит удары лап по набеганной тропе. Над ней протянута проволока, по которой скользит карабинчик, пристегнутый внизу к ошейнику.
Огромная немецкая овчарка, извиваясь, бросается за ним в полет. Но лязгают клыки вхолостую.
Он на стене. По толщине ее отходит и сверху смотрит в Парк культуры. С розой во рту.
Внизу Алены нет.
Из-за сосен доносится разухабистый твист. Ушла на танцплощадку? Увели?..
Упорный цербер скулит и обдирает когти, следуя за нарушителем, который на недоступной высоте занимается бегом с препятствиями, перелезая архитектурные излишества – кубы надстройки.
На фоне твиста начинает различаться странный шум. Ячеисто отзванивает нечто. Перемахнув очередной куб, он видит, как в аттракционе "Лабиринт" кто-то тяжелый озверело бросается на посеребренные сети. Туда-сюда мелькает блузка Алены. Спрыгнув, он влетает в "Лабиринт". Ноги сами находят путь среди сетей, и в глубине хитросплетений он хватает Алену за руку. Бычья тяжесть с утробным рыком бросается на сетку, но при попытке забросить ногу в сандалете, надетом на носок, срывается в загон обратно. Звук бутылки, лопнувшей в заднем кармане, омывает сердце чистой радостью. Вслед за ними рев:
"Убью-у-у!.."
С осколком в жопе он может моментально выбраться. Они бегут. Плечом к плечу несутся к свету. Вот и решетка. Копья разогнуты нечеловеческим усилием – возможно, тем же Минотавром. На постамент – и пролезают.
Спрыгивают на газон. Здесь, далеко от центра, Ленинский проспект пустынен. По инерции они идут, потом останавливаются для поцелуя. Привкус крови. При посадке губы пробило колючками розы, которую Алене и вручает.
– Черная?
– Как черная? Я красную срывал. "Классическую красную"... – В свете фонаря осматривает. – По-моему, есть отлив...
– Какой?
– Да... В темноте не только кошки. Тебе не нравится? Роза анархии?
– Примета плохая. Черная роза – роза печали...
Стрелою отправляет в урну:
– Идем за красной!
Фронтальным наскоком "Ботанику" не взять. Копья решетки и ворот парадного входа – как шеренга псов-рыцарей. На большой высоте тускло поблескивают позолоченные острия.
За углом решетка переходит в стену, тоже неприступную. Поверху натянута колючая проволока. Справа отходит ко сну жилой квартал, потом, за следующим углом, начинаются какие-то невнятные строения, за которыми спортивный комплекс. Асфальт под ногами сменяется землей, колючая проволока – поблескиванием битого стекла на фоне черных елей. С этой стороны стены тоже начинаются деревья. Они то ближе к стене, то дальше. Одно растет почти вплотную, можно перейти по ветке. "Подождешь?" – "Нет, я с тобой!" Она задирает на бедра юбку, отстегивает натянутые края чулок. Снимает и заталкивает в сумочку. Туфли он застегивает себе за пазуху.
Ветви трещат, но держат. Забравшись по дереву выше уровня стены, он хватается за верхнюю ветку и, перебирая над головой руками, идет по нижней. Потом, раскачавшись, спрыгивает на стену. Выбивает каблуками вмазанные раствором осколки пивных бутылок. Подготовив посадочное место, принимает на стену Алену. Ели дальше, чем казалось снизу. В пустоте, которую не перепрыгнешь, поблескивает проволока для церберов. Их не видно и не слышно. Периметр огромный. Наверное, щелкают своими челюстями на парк Челюскинцев.
Там – далеко – доигрывают шейк, и наступает тишина. Кончилось воскресенье. Завтра трудовые будни.
Он спрыгивает, перекатывается через голову, встает и поднимает руки к силуэту на стене. Ловит в объятья, но не удерживает. Они откатываются под накрыв еловых лап.
Встают и дальше. Перебежками.
Тьма благоухает. Мокрые от пота и росы, они лежат за кустами, прислушиваясь к размеренному хрусту гравия. Их двое. Собака и усталый человек. Шаги приближаются. Они перестают дышать. От Алены исходит запах азарта, духов и косметики, но слегка подгнивший аромат розария забивает чутье овчарки, которая протаскивает мимо ночного сторожа.
"Красную, значит?"
Она не хочет никакую:
"Зачем? Когда их миллион".
"Может быть, орхидею?"
"Нет".
"А что?"
Они отступают в заросли сирени.
Сад огромный. Избегая аллей, полян и мало засаженных мест, вроде сектора флоры Средней Азии, они добираются до "Северной Америки". Он выбирает для привала калифорнийскую секвойею. Алёна перекуривает, пряча огонек в кулаке. Между деревьями мерцает озеро, где под звездами скользят два черных лебедя.
– Чего они не спят?
– А мы? – Он смотрит на фосфорные стрелки своих "Командирских".
– Сколько?
– Много. Наверное, в морг уже звонят.
– И пусть звонят. Сашок вчера из салона меня выгнал.
– Какой Сашок?
– Прости, но папашу зовут, как тебя. Главное, что ни за что. По ящику война идет, а мне в рот попал... ну этот: смехуёчек.
– Смешинка – хочешь ты сказать.
– Если бы! Сестрица по спине стучит, а я все не могу остановиться. Он как разорется. "По следам старшего братца катишься!" Дрянью глумливой обозвал.
Обиженно умолкает. Ночь. Американская природа. Пара бессонных лебедей анархии. Знать ничего не хочет он о том, что вокруг сада.
Неохотно он задает вопрос:
– А с братом что?
– Сидит.
– За глумление?
– Точно не знаю. Но статья плохая.
– Убийство?
– Нет... А что это, глумление?
– Издевательство над тем, что считается святым. В особо циничной форме.
– В особо циничной... Ха! Ничего святого в фильме не было. Война, как война. Вернулись саперы из развалин и воткнули: "Проверено. Мин нет".
– Ну, и?
– Не понял? Вот и я: сто раз смотрела эту муть, и вдруг дошло.
Задний ход в оранжерею через выбитый квадрат, заставленный фанерой, которую они задвигают изнутри. Кто-то при этом вспархивает и, трепеща крылышками, улетает вглубь. Тепло и сыро в микромире тропических растений. Никто не найдет их в темном благовонном хаосе, где сухо шуршат папоротники, жестколисто прикасаются к лицу и различаются на запах жасмины и магнолии, олеандры и лимоны, и что-то совсем уж изощренное – за пределами ботанических познаний. Что-то капает, шипит. Пробираясь в кромешной тьме сквозь джунгли, она шепчет: "А змеи тут не водятся?" Черт его знает, думает он, осторожно ставя ногу и отвечая, что не думает:
"Но, возможно, крокодилы..."
Под навесом пальм она ускальзывает из объятий, приседая и пропадая из виду. Он смотрит сверху, напрягаясь зрением. Тьма непроницаема. Закрыв бесполезные глаза, он ощущает, как из латунной пряжки тонкие пальцы неумело вынимают конец ремня. Ствол пальмы толст и волосат, он обнимает его сзади, прижимается лопатками. Он знает, что сейчас произойдет, поскольку все как-то уперлось в эту границу. Сейчас она падет. Он станет не тем, кем был. Страх? стыд? восторг? Он сам не знает, что, но что-то не дает этому маленькому писцу, невидимому хроникеру, который где-то в нем сидит и неустанно переводит жизнь на слова, как бы запасаясь для будущей литературы, входить в детали новых ощущений, которые уже вторглись за границу ранее возможного и расцветают дальше бессловесно. Есть общая невыносимость. Хроникер внутри хранит молчание. Строчка не бежит. Издавая сквозь ноздри первобытные звуки на "у", Александр Андерс, 18 с половиной, тупо катает затылок по древесной волосне, одновременно вцепившись в нее руками за спиной. Финик? Кокос? Банан тропического леса?
Какая б ни была, под этой пальмой происходит то, во что поверить невозможно.
Он напрягается. Задача при этом поелику возможно уменьшить объем неминуемого катаклизма. Он запрокидывает голову. Борется со стоном и распугивает птиц.
Она не отпускает и потом. Непереносимо, но он честно мучается на волосатой пальме – попавши к людоедке на десерт.
Воздух обжигает.
Она вырастает перед ним с вопросом:
– Кто твоя муза?
Глаза мерцают неизвестно, от какого света. Он ее обнимает, она отводит голову, чтобы скрыть от него его же запах – вполне уместный в этих тропиках.
– Я правильно?
Авторитет на карте. Не будучи ни в чем уверенным, он глубоко кивает.
– Я никогда еще...
Он тоже. Теперь, по эту сторону границы, его тоже переполняют сомнения и вопросы. Но, в отличие от Алены, задавать их некому.
– От этого можно забеременеть?
* * *
Дома он открывает словарь. Так оно и есть. Тропики от греческого "tropos". Что значит "изменение" и даже "поворот".
Крутой...
* * *
С порога отчим проявляет светскость:
– А где же, так сказать, глава?
Хотя и объяснялось по пути на мероприятие, оплаченное ими, но устроенное на чужой жилплощади, что глава там – мать Адама. Которая в ответ разбрасывает руки:
– Художник, знаете ли. Неуправляемая личность!
Из комнаты Адама навстречу им выходит Стенич – гость еще более ранний и вполне непринужденный. Белая рубашка апаш и школьные брюки. Одет он более, чем скромно, но ему можно при такой победительной мужественности. Линия челюсти, как в кино, улыбка ослепительна.
– Стасик! – восклицает мама. – Вас поздравить можно?
– Нужно!
– А с чем?
– Театрально-художественный институт!
– Есть и такой? – удивляется отчим.
Прикладываясь к ручке, бывший одноклассник переигрывает ослепление изумрудным платьем ацетатного шелка, снисходительно кивает отчиму, который, отказавшись "позорить погоны", столбенеет в штатском, после чего входит в соприкосновение с Александром, обнимая его за талию:
– Идем, мон шер, расскажешь нам московские шалости...
За портьерой в руке Адама легально золотится коньяк, который наливается в три пузатых бокала, но Стен срывается на зов, требующий "грубой мужской силы".
– Ветреник! Что ж?.. Поздравляю?
– С чем? – Александр берет бокал. – Выебли меня по-крупному.
– Не тебя одного.
Закушав ломтиком лимона, Адам сообщает новость о том, что Мазурка невинности лишили – не в социальном смысле, а в буквальном. Причем, не домработница.
– А кто?
– Еврейка. Но какая! Будущий сексолог. Из семьи не просто состоятельной: богатой. Old money. Если можно так выразиться применительно к тем, кто пережил сталинизм не с пустыми руками.
– Адам, тебя маман! – Стен расстегнул свою рубашку на пуговицу ниже для демонстрации растительности. – Как там наш Третий Рим-четвертому-не-быти? – Он допивает свой коньяк, по-хозяйски наливает снова и подмигивает. – Скверик у Большого посещал?
– А что там?
– Не знаешь? Как у нас "Мальчик с Лебедем"...
И внезапно бросается с поцелуем, одновременно пытаясь прижаться выпирающим из тесных брюк бугром. Отталкивающе разит разгоряченным потом. Упирая ладони в могучую грудь внезапного неприятеля, который языком разжимает ему зубы, Александр уже готов коленом дать по яйцам. Стен отступает сам, увидев Адама, который вносит хохломской поднос с закусками.
– Ну, чего ты?
– Я? – Александр оттирает обслюнявленные губы. – Это ты – чего?
– Из просвещенной Москвы приехал, а зажат, как девочка.
– Какая, на хер, девочка? Совсем рехнулись в этом омуте?
Из прихожей доносится голос новой гостьи: "Сколько лет, сколько зим!.."
Стенич перестает смеяться. Мертвеет лицом и переходит на шепот:
– Кто это?
Адам отодвигает портьеру:
– Госпожа Правилова Аида. Актриса и, можно сказать, телезвезда.
– Что это за звезда, я знаю! Откуда она здесь?
– Мамашина подруга боевая... А что?
– Не мог предупредить?
– Откуда же я знал? Мамаша список редактировала. Ты можешь сказать, в чем дело?
Всем своим крупным телом Стенич бросается на пол, припадает к ковру но под диван ему не влезть. Убедившись в этом, вскакивает. Озирается. Балкон!..
Шторы еще не успокоились, когда со звоном украшений врывается тучная и очень ненатуральная блондинка – та самая ночная истеричка с улицы Коммунистической: "Здесь, говорят мне, ученик мой?" Не здороваясь, смотрит на них, молчащих, оглядывает комнату, и, увидев три бокала, уверенно идет к балкону. Раздвигает шторы, занавеси. Но за стеклами Стена нет. Она оглядывается, они молчат. "Ах, он, наверное, ручки моет!"
И выбегает.
– Комедия дель арте, – говорит Александр.
– Надеюсь, что.
Адам открывает балконную дверь. Тела на асфальте нет. Но рядом по стене – пожарная лестница.
– Змей ускользнул. В цирке бы ему работать.
– В качестве монстра.
– Ну, какой он монстр? Парнишка просто хочет выйти в люди. Господь ему отмерил, согласись.
– Весьма умеренно.
– Как сказать? Девятнадцать сантиметров. И что еще важней – двенадцать в диаметре.
Александр смотрит на Адама:
– Ты откуда знаешь?
– Разве ты не знал?
В дверь звонят, когда уже зовут за стол.
На пороге беглец с букетом белых хризантем:
– А вот и я!
За Высшее Образование уже выпито, когда появляется Мазурок розовощекий и набыченный, не говоря про отсутствие галстука. Но что значит власть: навстречу поднимаются и дамы. Отнюдь не первый из собравшихся красавцев; тем не менее, одна из не последних генеральш, в поисках "видов" приведшая горделиво пунцовеющую дочь, промокает влагу умиления, как бы про себя произнося: "Такого б нам орла!" Окрыленного бычка обнимает входящая с кухни мать Адама, она вбирает в свое объятье всю их компанию и произносит с прописной, как в классицизме:
– Законодатель, Любомудр, Лицедей и Одописец... Друзья, прекрасен ваш союз!
Отцы рассудительно гудят:
– Что бы ни говорили, а и среди м`олодежи...
– Есть, есть! Смена у нас вполне...
– Будет, кому передавать бразды...
– Запечатлеть их!
Друзья ухмыляются, сплетаясь монументальной группой – той, что встречает посетителей местного музея изобразительных искусств: "Коммунисты перед расстрелом".
Вспышка слепит. Юркий аспирант Адамовой мамаши, великовозрастный мальчик-чего-изволите, общелкивает и снисходительных отцов, предварительно развернув бутылки ярлыками к объективу.
– За тех, перед кем в долгу мы неоплатном... За отцов за наших! проникновенно выступает с фужером Лицедей, о родителе которого, кстати, Александр никогда и ничего не слышал.
Адресаты тоста впадают в скромность:
– Нет-нет, положено сначала за прекрасных дам...
– А также и не дам, – вставляет Мазурок, чем вызывает поощрительные хохотки, а также приливы новой крови к пунцовым щекам генеральской дочки, чей восторг по поводу себя и своего розана стыда не ведает.
Но дамы отклоняют, все, как одна, единодушно поддерживая Стенича, который наглеет в лицедействе:
– Тост пьется стоя и до дна!
Он так и пьется.
– Ну, а теперь за дам! До дна и не садясь!
Отщелкав пленку, аспирант опрокидывает первый фужер, наливает второй, накладывает на тарелку гору и, перед тем, как взяться за вилку, таращит глаза и растирает руки.
Перекур. Кто-то из Академии начинает аргументировано сокрушаться по поводу ихнего превосходства по части информатики: "Что с нами будет? А в 76-ом? А в 86-ом? Страшно себе представить..." Актриса Правилова не без оговорок, но в целом одобряет орган Домского собора в Риге, выдвигая при этом обнаженное плечо, на котором ходят мускулы от того, что под скатертью рука сжимает – будем считать – колено соседа, который выглядит понурым и даже вдруг небритым: это огненный-то Стен? Случайное соприкосновение между матерью и аспирантом вызывает электрический разряд с последующим комплиментом, от которого она заразительно смеется, сияя золотой коронкой. Прикусив папиросу и гоняя желваки, отчим энергично кивает местным реакционерам: да! в Сорок Пятом надо было врезать до Ла-Манша, не имели бы сейчас проблем с Заходней Яуропой – нет, это не он сказал, это они все хором...
На блюде отрубленная голова с печально прикушенной петрушкой, потерявшей свежесть. Ненавистно все – с лиловым хреном вместе. Съеденного поросенка жалко вдруг до слез. Глаза теряют фокус. Все эти лица, персонажи мгновения, в котором заключен, тушуются и рвутся вместе с холстом отпущенного времени, в прорехи которого сквозит, когтисто сводит кожу жуть небытия: о боги?
Неужели так и юность нашу?
И меня?
Ноги подбрасывают с опасной легкостью.
По пути к телефону, который в коридоре, его заносит, но палец попадает безошибочно.
Стенич грозит издалека и мимоходом, он отворачивается, плечом прижимая трубку, которая в одно и то же время разит тяжелыми духами благополучных дам и надрывается на грани истерики:
"Лапа, нас на картошку отправляют! На месяц, представляешь? Лапа! Я без тебя умру!"
* * *
Слетая по лестнице, он сталкивается с алкашом в чернильно-синем прорезиненном плаще и круто возвращается, чтобы поднять засаленную кепку, которую вручает – отцу Адама...
– А-а... потерянное поколение? Видел, видел я стишки в журнале.
– Спасибо.
– За что спасибо?
– Поддержали...
– Не за что нас благодарить! Школьный учитель из Рязани всех нас отменил. Нет среди нас, просравшихся, вам ни опоры, ни авторитета. Ну, да и хер с вами, Божьи сироты... сами давайте, ножками... топ-топ! Эй, куда ты? Хальт! Руссише швайн... С кем говоришь? Кого презираешь? Перед тобой герои рельсовой войны! Мы вам поезда их под откос пускали, а вы святыню нашу! Сбросили в пролет... В Москве! В гостинице "Москва"! Ах, мы не знает? Пьем водку и в упор не видим злодеяние? – Пытаясь вынуть из кармана бутылку "Столичной", сталинский лауреат соскальзывает, хватаясь за железные подпорки, от помощи отказываясь, грозит ему, как "сыну оккупанта", сползая на ступеньки бормочет про "незалежность":
– А Москве своей вот это передай... – Хлопнув по сгибу локтя, вращает кулачком. – За Янку нашего Купалу! За все! О-так! И покрути! По конституции! И вплоть до отделения!..
* * *
Предки выпустили под предлогом вынести ведро. По пути к мусорным бакам и обратно она клянется, что не поедет никуда. Отвертится! Еще есть пару дней, достанет справку. Под тусклой лампочкой подъезда отрывается от поцелуя:
– По-быстрому?
Бросив ведро, вслед громыхающее дужкой, по ступенькам вниз в подвал, до хруста под ногами, налево в темный проход, снова налево, где черней. Споткнувшись, хватается за озаренный кирпич стены и утверждает ногу в перламутровом резиновом сапоге между деревянными рейками обивки трофейного чемодана того типа, который называли во времена отцов "колониальным".
Нетерпеливый взгляд через плечо – глаза сверкают.
Спичка обжигает пальцы.
11
Мама резко срывает одеяло, которое спросонок он успевает ухватить, чтобы прикрыть эрекцию, называемую утренней, хотя за окном фонарь и ночь.
– Иди ищи работу! Трудоустраивайся! Только и умеют – жизнью наслаждаться! Эрогенные зоны тешить! Не допущу, чтоб сын мой превратился в тунеядца! Кто не работает, тот не ест!
Про питье в источнике не сказано, но даже чаю не дает. Выталкивает обеими руками.
Темень во дворе, как три часа назад, когда явился с прощального свидания. Пытаясь завязать шнурок, он одноного скачет среди луж. Соображает использовать скамейку для упора. Сквозь вату в голову толкается: "Перекончал..."
Он просыпается в трамвае и выходит, как сомнамбула. Пересекает привокзальную площадь и снова засыпает – в зале ожидания. Притеревшись к мешку, набитому хлебом, которым город кормит деревню в стране, что парадоксов друг... Рывком его ставят на ноги. "Документы!" – "Qui pro quo". "Чего?" Заламывают руки, и в отделение, где он уже бывал. На желтую скамью. Через полчаса лейтенант, тоже заочник, но с юрфака, возвращает ему студенческий билет: "Зла не держи, Сашок. Ну, обознались? Errare humanum est".
Клочьями висит туман.
За площадью среди деревьев просматривается здание университета. Там горят огни.
Забор, которым огорожена университетская территория, оклеен объявлениями в жанре "Требуются..." Разнорабочие, строители, грузчики. Иногородним представляется общежитие, но ему не светит даже эта льгота.
Две доски в заборе снизу выбиты студентами, сократившими путь к вокзалу. Он поворачивается боком – пролезает. Парк на задах университета облетел. Одна скамейка откинула лапы. Здесь он распивал "чернила" с Эдуардом П., который, убывая с победой, зазывал к себе в районную газету, обещая напечатать что-нибудь рубля на три. Поехать, что ли?
Под ногами хлюпает листва.
К глухой стене приткнулось несколько машин.
Серая "Победа" среди них, как малый танк. Но с гофрированными занавесками.
Доносится усиленное мегафоном ликование: "Партия решила – комсомол ответил: "Да!"
Массовое мероприятие на площади. Выложенная бетонными плитами, как аэродром, площадь эта просторней привокзальной: мог бы позавидовать Пекин. Горизонт закрывает П-образный Дом правительства с гербом во лбу. Многооконный коллективный разум ведет и направляет, конечно, Ленин, который с высоты в семь метров взирает на прощальный митинг первокурсников.
У тротуара перед университетом ожидают автобусы, давно уже снятые с городских линий. К заделанному фанерой заднему окну прикноплен ватман с образцом комсомольского "огонька":
"Антошка! Антошка! Иди копай картошку!"
С неприятным чувством Александр вспоминает, что он тоже член ВЛКСМ. Автоматически убудет в 27, но пока от обязательств состоять на учете никто его не освобождал. А он блуждает, не учтенный. Взносы не платит. Не голосует на собраниях, о которых давно забыл. Не осуждает гневно. Единодушно не приветствует. Картошку не копает, а хлеб – и преимущественно белый – ест втуне.
Только название, что член...
Он поднимается по ступеням, открывает высокую дверь. Студенческий билет, который он предъявляет на вахте, снаружи не отличается от тех, что у студентов дневного отделения – такая же серая корочка. Изучив расписание, находит пустую аудиторию. Гулко взойдя к стене, садится на последний ряд. Затем отваливается под пюпитр и переносит ноги на скамью. С лакированной панели пялится ощетинившийся циклоп, нацеленный художником промеж колен предполагаемых студенток. Червеобразно подтягиваясь, он вползает дальше по скамье, накрывается пальто и сразу засыпает.