
Текст книги "Фашист пролетел"
Автор книги: Сергей Юрьенен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Оставляя навсегда одну в заснеженном дворе, где лукавый истопник помогал девчатам Осиповой и Мазанник пронести в полешках адский подарок из Москвы, он всходит на крыльцо и за тяжелой дверью погружается в другую...
Советская литература!
Дуб, бронза и хрусталь. Ковры, панели, люстры. Из-за гардин пыльные лучи пробиваются в салоны с кожаными креслами. "Что они здесь делают?" "Письменники? Водяру глушат и ругают власть. Которая их поит".
Буфетчик уже на посту. Справившись у Адама о здоровье "папы", смахивает рубль в карман и наливает по полстакана: "Только по-быстрому, ребятки..."
Водку Александр еще не пил.
"Давай!"
И он дает. Вместо немедленного прободения становится хорошо. Адам укладывает в рамку большие бильярдные шары. Подает кий. Подражая другу, Александр натирает мелом фетровый кончик и смеется:
– Бильярд в половине десятого... Утра!
Шар разбивает тишину. Они поглядывают на стоячие часы, потом забываются.
Как вдруг знакомый бас c порога с нарастающим гневом начинает декламировать подрывные стихи Евтушенко:
– Писатели Минска и Киева? играя весьма остро? Вооруженные киями, борются за мастерство? Вот где элита духа... Шары, понимаешь ли, гоняет! Бульбоедов, обычно добродушный, налит кровью. – С мовы родной срываться? Ну, этот ладно, освобожден как оккупанта сын. Спешит освоить литературные пороки, не напечатав ни строки... Но ты, Эварист Галуа? Надежда многострадальной нации? Вот я скажу отцу. Марш в школу!
Кии остаются на сукне.
Они выскакивают на мороз.
– У самого, небось, башка трещит с похмелья, – говорит Адам. – Он вообще-то неплохой мужик. Не обращай внимания.
– На что?
– Ну, это... "Сын оккупанта".
– А я и есть. Но только не родной.
– Завидую. Но еще лучше быть круглым сиротой.
После школы они уходят вместе не сговариваясь.
– Она мне твердит, что я должен быть им благодарен. "Уже за то, что на свет произвели". А у меня они спросили? Ладно бы, в Париже. Я бы еще подумал. Но в данном времени и месте я лично наотрез бы отказался. Этот мороз, эта сталинская архитектура, эти "Слава КПСС", "Вперед, к победе коммунизма", "Коммунизм – светлое будущее всего человечества"... Да на хера мне все это? Я произведен помимо моей воли. Вот, где все заложено. В первоначальном насилии над личностью.
– Точно, – разделяет Александр.
– Обо мне и мысли не было, когда они еблись! Им и сейчас плевать, что сыну через стену слышен весь процесс. Вчера она сначала не давала. Рубашку, мол, ночную пачкать. Сними, он говорит. Хиханька да хаханьки, а после как пошла катать лауреата по ковру. Рычит при этом яко зверь. Никогда не скажешь, что в Академии наук.
Александр молчит, подавленный столь яркой картиной родительской сексуальности. Что могут они ей противопоставить? Уединение в сортире? Тему онанизма Адам, при всей его откровенности, не поднимает. Что любопытно.
– Вот так они живут на самом деле. Но молчат об этом. Роман "Мать" штудировать заставляют...
Александр оживляется:
– Горький еще куда ни шло. Алексею Максимовичу многое можно простить за мальчика...
– Который "был ли?"
– Есть у него и другой, из которого взрослые сапогами насмерть выбивают детский грех. Но зачем Горькому было основывать позорную литературу, которая молчит об этом?
Проспект называется Ленинским. Расстрелянные снежками, над ними тянутся холщовые щиты наглядной пропаганды. Мускулисто и скуласто Страна Советов шагает в Коммунистическое Завтра, тогда как они, два злобствующих школьника, – неведомо куда...
* * *
Гусаров выбивает мозговую кость. Наливая разогретый борщ, мама говорит Александру:
– Что-то поздно стал ты возвращаться.
– Другим путем хожу.
– Хлеб чесночком натирай... Приятельница появилась?
– Приятель.
– Кто у него родители?
– Какая разница?
Гусаров отрывается от кости:
– Мать спрашивает!
– Интеллигенция.
– Нам с тобой, отец, не чета. Квартира, конечно, в центре?
– Не в абсолютном. И машина старая. "Победа".
– Машина исключительная, – отвлекается Гусаров. – А название Сам утвердил. Опытный образец ему представили в сорок шестом. Думаем, товарищ Сталин, назвать "Победой". Можно ли? Трубочкой попыхтел. Небольшая победа у нас получается – Он говорит. Ну, пусть будет...
– А собой что представляет?
– Парень как парень.
Гусаров снова сводит брови:
– Ты конкретней.
– Конкретней? Развит в соответствии с Кодексом строителей коммунизма. Гармонически. Шестнадцати еще нет, а плечевой пояс развил себе – во! По всем предметам пятерки, иногда с плюсом. Хорошо начитан. Любимый автор Достоевский.
– Нерусский писатель, – говорит Гусаров.
Александр поднимает брови:
– Чей же?
– По происхождению, может быть, и русский. Но не для нас.
– Это почему?
– Потому что мы любим, когда доходчиво и ясно. А там одни извивы да изломы. Для извращенцев чтиво. Недаром его любит Запад. Раскольникофф, Раскольникофф! Помню, в Австрии одна дамочка...
Мама перебивает:
– А зовут-то как?
– Не по-русски, к сожалению. Адам.
– Адам?
– Бодуля по фамилии. Писатель есть такой, так это его отец... Александр откладывает ложку. – Однажды они ехали по горной дороге над морем. В открытом "ЗИМ"е. Папаша за рулем, мать спереди, а на заднем сиденье Адам и мешок крымских яблок.
– И?
– Вдруг яблоки он высыпает, а освободившийся мешок отцу на голову.
Гусаров округляет глаза:
– Так тот же за рулем?
– Да. И мамаша рядом.
– Он что, того?
– Вполне нормальный.
– Тогда что за бзик?
– Это не бзик.
– А как назвать такое?
– Внутренний голос повелел. Он не исключает, что то был голос Сатаны.
Гусаров смотрит, как будто никогда не видел Александра. Поперек лба у него вздувается жила. Оттолкнув тарелку костей, поднимается и выходит.
– Зачем ты его доводишь?
– Кто доводит? Попросили дать отчет, я дал.
– А он тебе подарок готовит на шестнадцать лет...
– Ну да? Какой?
– Сам увидишь. Сюрприз!
Инесса Иосифовна влетает, как на крыльях. Отдельно от общей кипы, прижатой с классным журналом, в руке порхает его сочинение на тему "Что такое гуманизм?"
– Прекрасно! Педсовет решил послать на всесоюзный конкурс. Прочтите, Александр, вслух.
– Б-боюсь, что не смогу.
– Читайте, читайте. Чтобы до них, в конце концов, дошло!
– Нет, – возвращает он листок.
– Не понимаю?
– Ну, там... высокие слова.
– Но ты же написал их? Ты что, успеха своего боишься? Или стыдишься лучшего в себе?
Он опускает голову.
– Ну, Александр... Даже не знаю, что сказать. Для меня ты какой психологический ребус.
За спиной хихикают: "Ребус, ребус..." В порыве отчаяния он говорит:
– Инесса Иосифовна?
– Что?
– Для себя я тоже.
Класс ржет.
– Что ж, садись. Опубликуй, по крайней мере, в школьном журнале. И чтобы все прочли! Потому что повода для смеха у вас нет. Скорее, напротив. В то время как ваш ровесник уже всерьез задумывается над тем, что значит быть человеком, подавляющее большинство из вас, к превеликому сожалению...
"Литераторша" уходит к задним партам. Адам наклоняется:
– Поздравляю. Только можно я читать не буду? Скучное слово "гуманизм".
– Почему?
– Резиной отдает. Бумагой...
Александр молчит.
– Так как сегодня? Штангу едем к тебе смотреть?
Мама с порога:
– Ф-фу! Несет козлищем! Форточку давай-ка настежь! Ты что тут делал?
– Качались мы с Адамом.
– Он был здесь?
– Только что ушел.
– Он не в шляпе ходит?
– В шляпе.
– Значит, это с ним я разминулась... Интересный, скажу тебе я, парень.
– Ага. Как человек в футляре.
– Глаза, как угли. Так и обжигают.
– Я, может быть, порву с ним.
– Почему?
– Так... Пьет он по-черному.
– Девчонку встретит, перестанет.
– Я же не пью.
– А наверно, пил бы. Как дедуля твой покойный. Иногда я думаю, а даже хорошо, что ты больной. Бодливой корове Бог рог не дает.
Ах, не дает?
* * *
Новый костюм разошелся по швам, и, повторяя: "Голь на выдумки хитра", мама воскресила брюки из темно-синего армейского сукна – удлинив и наложив заплату, скрыть которую, по замыслу, должна была сама ее огромность.
Может быть. Но, подпирая стену в коридоре, сам он заплату ощущает жгуче. Впрочем, у Стенича штаны намного хуже. Светлые не по сезону, только чудом они не лопаются на мускулистых ляжках. И обнажают носочки цвета застиранной сирени.
– Что, Стен? – внезапно для себя он говорит. – Зеленое из моды вышло?
И с ужасом видит, что попал в больное.
Стен разворачивается всем корпусом. Весь красный, начинает надвигаться, сжав кулаки.
Коридор замирает, предвкушая схватку – как выражается директор "звезд литературы и мастацва".
Стен замахивается, но неумело, как-то по-женски отводя руку. Александр ныряет под удар, хватает за ногу. Рывок – и Стенич рушится, как статуя. Александр с силой прижимает его к натертому паркету. Зрители, их обступившие, не видят конфузливого взгляда поверженного Стена, который шепчет, жарко выдыхая прямо ему в лицо: "Пусти же, дурачок!" Распятый и прижатый к паркету, сопротивление оказывает Стен при этом только в одном неожиданном месте – железным напором в области кармана. Гантелю, что ли, носит в подражание Адаму? Вдруг он осознает. У Стенича стоит. Александра подбрасывает, как пружиной.
В уборной Стенич задевает его, глотающего воду из-под крана:
– Что, растиньяк с окраины? Своих не познаша?
– Да иди ты...
– Куда? Задай мне направление?
Стен смеется, но, застегнувшись на шпингалет в кабинке, меняет голос на серьезный:
– Андерс, я всегда к тебе испытывал симпатию. Нет, серьезно?
– Поэтому не замечал в трамвае?
– А мы надулись? Ха-ха-ха! Слышишь, Андерс? Ты еще там?
– Чего?
– Я в это воскресенье детей буду пытать. Я не шучу. Гестаповца играю в "Юных мстителях". Оставить контрамарку?
* * *
Волнистые кудри, широко расставленные фиолетовые глаза, выпуклые скулы, четко очерченный подбородок – внешность героя из народа. За свое будущее Стенич может не волноваться. Успех обеспечен на всех подмостках страны – в диапазоне от спартаков и оводов до молодогвардейцев и парубков с баянами. Он уже подрабатывает в ТЮЗе напротив школы, куда после уроков срывается на репетиции с места в карьер:
– Адье, мальчишки!
Адам замечает вслед:
– Пегас наш далеко пойдет.
– Если ноги не обломают, – проявляется из общей массы Мазурок. – А то эти нуриевы только об одном лишь думают...
О чем? Что за нуриевы?
Но Мазурок как в рот воды набрал. Облик при этом от сохи.
Что интригует.
Отныне краснощекий Мазурок гужуется на переменах вместе с ними, что отмечает и директор:
– Четвертый мушкетер? А книгу кто напишет?
* * *
Отчим сдвигает защелку и снимает футляр.
У пишущей машинки запах, как в романе "Прощай, оружие!" Опрятный.
Зеркальный черный лак, рычажки с чистыми буквами дугой изгибаются от фланга до фланга, клавиатура поблескивает никелированными ободками. Трофей этот в Германии брали не для работы – за ради красоты. Резиновый валик девственно матовый, на отвороте тускло золотое слово IDEAL.
Мама вдруг пугается:
– А регистрировать ее не надо? Леонид?
– Где?
– Ну, там... У них.
– Это зачем?
– При Сталине нужно было. Номер записывали и снимали шрифт.
– Не думаю. Другие времена...
Мама все равно вздыхает.
– И зачем она тебе, сынок?
– Я же говорил. – Издавая рокот, он вворачивает чистый лист бумаги. Журналы требуют, чтоб было на машинке.
– Что за журналы? – твердеет голос отчима.
– Московские.
– Не "Новый мир", надеюсь?
– А что?
– А то, что очернители там окопались. Помои, понимаешь, льют.
– На все святое?
– Вот именно! В армии у нас сняли его с подписки. Вместе, кстати, с твоей любимой "Юностью".
– Во всяком случае, – перебивает мама, – с голоду он теперь не пропадет. Будет брать работу на дом, если что. Он же печатает вслепую.
– Разве?
– Не глядя на пальцы. Покажи отцу.
Был в жизни Александра период изобразительного искусства, когда всюду ходил с альбомчиком, изображая батальные кошмары и гитлеровцев с засученными рукавами; отчим тогда просил пейзажи: "Видик бы нарисовал – на стену бросить!" Был период музыкальной муки, когда ему не только нанимали учителей с отвратительным запахом изо рта, но и сгоряча приобрели концертный рояль, непонятно как пролезший в квартиру и с тех пор отнимающий у них полкомнаты. "Ну-ка, сыграй нам что-нибудь для души", – говорили ему, навсегда застрявшему на этюде Черни. Столько лет с тех пор прошло, и вот опять!
– За нее столько заплачено, что не знаю, как до зарплаты дотянуть... Давай!
Левым мизинцем Александр выбивает "Я".
– Последняя буква в нашем алфавите. Помнишь, как я боролась с твоим ячеством, чувство коллективизма прививала? Давай-ка дальше.
– Давай, сынок. Продемонстрируй.
Он бьет мизинцем. Я! Я! Я!
Дзынь. Конец строки.
Остальное – молчание. За спиной. Которое сгустилось так, что может разрядиться ударом по затылку.
Но мама вздыхает.
– Наверное, правильно немцы говорили про писателей: "Гадят в собственное гнездо". Идем, отец. Сказал бы хоть спасибо.
– Спасибо.
– Не за что, – говорит отчим, а мама:
– Самоутверждайся!..
5
"Паспортный" возраст решено отметить коллективным нарушением.
Среди прочих "запрещается" на задней обложке дневников, где "извлечения" из правил поведения для школьников, утвержденных Министерством образования СССР, с годами все сильнее возмущал запрет на посещение ресторанов без сопровождения. Пора, друг мой, нам приобщиться взрослых тайн, предположительно реющих под лепными сводами родительских времен
в угаре пьяном,
в дыму табачном...
Выдвигается стул, колени сминают накрахмаленную скатерть.
Тяжелое меню ложится в руку.
Они при галстуках; у Адама с янтарной заколкой. Такие же запонки на манжетах. Мазурок появляется в лыжном свитере. С мороза раскрасневшийся.
– Над кем смеетесь?
– Ты похож на любовницу Блока, – говорит Александр. Пятнадцатилетнюю.
– А мне и есть пятнадцать. Шестнадцать только в апреле. Да. Водку пить не буду.
– Cитро тебе закажем. Ты почему без галстука? Мы же договорились?
– Мамаша подняла хипёж. Решила, что к Нинке иду женихаться.
Адам кривится, как от боли:
– Не надо про мамаш.
– Лучше про Нинку, – просит Александр.
– А что про Нинку? Запретили с ней встречаться.
– Почему?
– А из низов.
– Домработница, что ли?
– Почему? Отец милицейский генерал. Соседи-суки мамаше донесли. В подъезде застукали нас. А мы просто стояли.
– В подъезде стояли трое. Он, она и у него.
– Не буду отрицать, но мы при этом просто держались за руки. Чего смеетесь? Читайте Вильяма Шекспира.
– Уильяма.
– Вильяма!
– Будем заказывать, мальчики? – выказывает нетерпение официант.
Они оглядываются на колонны входа.
– Где же танцор наш?
– Вряд ли он придет. Во-первых, ему не в чем, – аргументирует Мазурок. – Во-вторых, какой интерес ему с пацанами яшкаться?
– А сам он кто?
– Якшаться, – говорит Александр.
– Кто якшается, а кто яшкается.
– Ладно, – решает Адам. – Берем закуску.
Стенич появляется, когда на скатерть ставят селедку с луком, лимонад "Ситро" и бутылку "Экстры". Высок, красив и белозуб. Галстук на резинке подчеркивает не столько толщину шеи, сколько бедность школьной его "битловки" брусничного цвета.
Адам разливает.
– Ну? В жизни раз бывает?..
– Неужели дожили?
– Кто дожил, а кто нет...
– Ты дуй ситро.
– За нас, мальчишки!
Они с чувством выпивают первую в жизни ресторанную рюмку.
– На фильмы до шестнадцати отныне с полным правом, – говорит Александр.
– Как будто раньше не ходили...
– Ха! Я еще в тринадцать прорвался на "Америку глазами французов".
– Режиссер Раушенберг. – Адам берется за бутылку. – По второй? За оттепель? Ты наливай себе ситро. Самообслуживайся...
– Никогда не забуду, как на Биг-Сюр с нее купальные штаны сползают. Полосатые. На бегу под мокрой тяжестью.
– Вот оно, тлетворное влияние, – говорит Мазурок. – Нет, правильно Хрущева сняли.
– Помнит.
– Еще бы я забыл! Этой картине первой поллюцией обязан.
– Впервые взялся, что ли?
– Нет, Мазурок, это когда непроизвольно. Одно от другого я могу отличить. В отличие от своей матери.
– Им бы курс специальный – у кого сыновья.
– В смысле разбазаривания фонда она мне постоянно говорила: до шестнадцати хоть потерпи. Не знаю, почему, но, как ни посмотри на эту цифру, она есть рубеж и веха.
– Боюсь, что это тост.
– А ты не бойся, наливай!
После третьей разговор о наболевшем разгорается. Стенич вынимает пачечку сигарет под названием "Фильтр".
– Эх, вы, ребята-жеребята, ничего-то вы не понимаете... – Красиво затянувшись сигареткой с белым фильтром, Стенич опускает ресницы. Рассказать про афинские ночи?
– Про финские?
Мазурок, конечно, так и не открыл белого с золотом Платона полученного батей в порядке спецобслуживания, с неохотой одолженного Александру и уже возвращенного после ежедневного жлобского нытья.
– А-финские, – снисходит Стен. – Только не в порочном древнем мире, а в нашем тихом омуте. Вообразите же себе ровесника, ну, скажем, вроде вашего покорного...
Он тонкой струйкой выпускает дым, обнаруживая губастость, как у покойного Урбанского в картине "Коммунист".
– Ну?
– Не "ну", а антр ну. Договорились?
В облезло-позлащенной раме стены напротив было тогда панно, уже, конечно же, исчезнувшее, как канули фаюмские портреты египетских провинций римской сверхдержавы. В "Детской энциклопедии" на репродукции был его любимый "Юноша в золотом венце" с глазами Адама, тогда как ресторанное панно на темы ГТО – Готов к Труду и Обороне – являло сводный образ физической культуры времен, когда страна была готова к штурму не только мировой цивилизации, но и самой Вселенной, – и очерняемых теперь в журнале "Новый мир". Он смотрел то на Стена, то на дискоболов и метателей копий, внимал бархатному голосу и представлял себе – в голубом почему-то свете кресло типа тронного, свисающие руки юного принца, в ноги которому так и валятся снедаемые извращенной жаждой сильные мира сего, которые, если ему верить, чуть ли не волками рыщут в Центральном сквере той тенистой аллейкой, что между бронзовым фонтаном "Мальчик с Лебедем" и писсуарным теремком на задах Драматического театра...
The rest is silence. Не будем называть имен, они всегда в аншлаге... но мальчики! Достаточно выйти к итальянскому фонтану, чтобы понять, каким капиталом мы располагаем. Как можем повлиять на собственную будущность...
– У нас с Адамом будущность в кармане, – говорит Мазурок. – Шнырять аллейками для этого не надо.
– Рад за вас.
– И с чего ты взял, что фонтан итальянский?
– В центре живешь, и не знал? Работы скульптора Бернини. "Мальчику" скоро сто лет.
– Самое время кое-что ему отбить.
Стенич закатывает глаза. Мол, о чем тут говорить...
Вокруг выпивают и закусывают. Пучатся, ужимаются рты с размазанной помадой. Поблескивают золотые коронки.
В порядке назидания мама сообщила Александру историю "из жизни". Про его ровесника из Заводского района, совращенного дамочкой бальзаковского возраста. Как от боли в яичках изнуренный мальчик плакал по ночам, пока не признался своей маме, которая устроила скандал соседке, пригрозив привлечь за растление малолетних. Рассказать?
Инициативу снова перехватывает Мазурок:
– Моя мамаша...
– Опять про мамаш! – берется за голову Адам.
– Она подруге жаловалась, я подслушал: "Чем гонять в кулак, лучше бы брюхатил домработниц". А я считаю, Чернышевский в своем трактате прав. Не дам я поцелуя без любви. Сначала любви дождусь.
– И не давай. Только не лезь в бутылку, – говорит Адам. – Из-под кефира. А также в пылесос.
– Пылесос нам домработницы сломали.
– Лучше в ванной в раковину. И смотри при этом на себя с любовью.
– Не учи ученого, Адам. Как дальше, знаешь?
– Почему нет? Рецепт небанальный. Все нужно испытать. Один раз – не порок, как говорит Вольтер.
– А что?
– А философия.
От смеха Стен откидывается.
– Четыре шницеля, ребятки? – склоняется официант.
– Три. Мне, философы, на оргию...
– Два! – говорит Мазурок. – Мне тоже. На поругание к мамаше. Но сначала тост... Адам, не водкой! Однажды по весне на крыше мы дрочили с пацанами.
– Анапест или амфибрахий?
– Амфибрахий, хотя, – отвечает Адаму Александр, – там сбой в конце...
– Такой закат был, что едва я не упал с седьмого этажа.
– Это он к чему?
– Он родом из детства, – тонко улыбается Стен.
– А потом мамаши нас застукали. И всех отпиздили поодиночке. Давайте, мужики, за коллектив!
Залпом выдувает стакан ситро, рыгает и уходит, оставив трешку под нетронутой салфеткой. Стенич добродушно замечает:
– О будущем ему не думать. Баловень судьбы... Ну что же? Двинулся и я.
– Посидим?
– Пора, мой друг. Пора!
– Тогда на посошок?
Покосившись на часы, на бедную свою "Победу", Стен дает себя уговорить...
– За "Мальчика с Лебедем"!
Выкладывает рублевую монету, одаряет сверху белозубой улыбкой и, огибая столики, уплывает в афинскую ночь.
Адам хватается за лоб:
– Ну, бестия! Обставил! Всех обошел в борьбе за это! – Берет бутылку. – Давай.
– За девочек?
– За жизнь!
Александр орудует в горчичнице миниатюрной ложечкой. Под шницеля с картошкой и жареным луком они допивают бутылку и выходят в красноватый туман вывески ресторана "Арена".
– Через год повторим?
– Всенепременно.
Натянув перчатки, Адам зачерпывает снег, и, обжимая, несет снежок в ожидании цели. Центр ушел в себя. Окна заморожены. Бульвар Дзержинского, улица Карла Маркса... Ни души. Фонари, что ли, бить? Не размениваясь на попытки опрокинуть, они проходят мимо заснеженных мусорных амфор сталинского образца. На Кирова сворачивают к школе, затемнившейся до понедельника.
На крыльце серебряной краской мерцают из-под снега анатомически переразвитые статуи – Салютующая Пионерка и Пионер, Поднявший Горн.
– Икры, как у Стена, не находишь? – говорит Адам, массируя снежок.
Врубив Пионеру по первопричине всех наших мучений, снежок разлетается.
Снова тишина. Вдруг скрип. Справа деревья школьного участка скрывают беседку. Оттуда тень, еще одна... Целая кодла "центровых". На ходу обтягивают кожей перчаток кулаки, а один, который не вышел ростом, со скрежетом вытаскивает из ножен под пальто длинный немецкий штык. Тускло просиявший желоб для стока крови приводит их в движение.
Они вылетают на улицу.
За ними центровые.
Вверх по осевой. Справа сливается с ночью гигантский параллелепипед ЦК. В фойе там свет. Охрана. Искать защиты? Инстинкт подсказывает, что спасение в ногах. За сквером огни Центральной площади. Зайцами они прыгают по газонам, ботинки пробивают наст.
Центровые жаждут крови.
Не отстают.
Лед ступеней. Ленинский. Направо под уклон. Мимо гранитных опор откоса, скрытого щитами наглядной пропаганды, мимо железных запертых ворот, мимо жилой громады, где в бельэтаже светится оранжевым торшером окно предусмотрительного Мазурка, который давно уже под теплым одеялом...
Лоб заливает пот.
Спуск к перекрестку – чистый лед. Расставив руки, они скользят на страшной скорости.
Только бы не грохнуться, только б уйти... о боги! Боги!
* * *
Рассказы с трудом влезают в синий почтовый ящик, на интимном месте которого гордо выпирает герб. Перед тем как надеть перчатку, Александр оглаживает рельеф – переплетенные снопы колосьев. Звездочка. Серп и Молот, впечатанные в Земшар. Всегда хотелось оторвать и сохранить на память, но герб наш был припаян на века.
С разбегу он перемахивает линию сугробов, перепрыгивает автоколею и рельсы. Еще один сугроб – и каблуками он впечатывается в снежный покров тротуара. Морозец. Дышится хорошо даже гарью.
Свернув в проезд между домами, он замечает странную фигуру.
Что за акробатика?
Выбираясь из тьмы, которой уже накрылась доживающая свой век без электричества Слепянка, размахивая шапками, по одной в руке, человек на своем горбу выносит к свету ближнего. Зарезали, что ли...
Он замедляет шаг. И узнает:
– Мессер?
Враг детства сбрасывает товарища в сугроб, напяливает ему одну из шапок, другой утирает пот, сует себе подмышку. Рука, как плоскогубцы:
– Здоров.
– Досрочно освободился?
– На поруки взяли. Ну. В цех горячей обработки. Нет закурить? Давай тогда наших пролетарских... – Все нараспашку – пальто, пиджак. Галстук приспущен, клин нейлоновой рубашки белеет из ширинки. Вывернув карманы, заправляет их обратно. Заодно застегивает брюки. – Не обтруханный я, нет? Мы же со свадьбы, понял... Не куришь, что ли? И не пьешь?
– Ну, почему. Случается.
– С чувихами барался?
– Пока не доводилось.
– Все, значит, учишься.
– Учусь.
– Я в нашу школу заходил. Сказали, перевелся в центровую. Выше жопы хочешь прыгнуть?
– Пытаюсь.
– Ты неплохо прыгал в высоту.
– Бегал я тоже хорошо.
– От нас бы ты не убежал. Повезло тебе, что ты нам не попался.
– В смысле?
– Под Новый год мы центровых метелили. От Круглой до Центральной всех подряд. Скоро с арматурой на них пойдем, предупрежу тогда, чтоб дома пересидел... Эй, ты, стакановец? Живой? Пойду, не то он задубеет. Со свадьбы мы с ним, понял... – Под мертвой тяжестью товарища его заносит, но он остается на ногах. – Ох, набарался я! Три дня не вынимая.
– Так это ты женился? – вдруг понимает Александр.
– Я? Ты чего? Вот этого охомутали! – Мессер подбрасывает плечами свисающее тело. – А нам с тобой еще бараться да бараться, верно говорю, Сашок? Иди, живи! Приказ от Гитлера. Помнишь, как меня ты наколол?
Через несколько шагов он останавливается. Ждет вполоборота.
– Слышь? Когда мне дело шили, из Серого дома один меня ломал. Кто, мол, внушил любовь к регалиям заклятого врага, кто повлиял, и все такое. Тебя не потревожили?
– За детские дела?
– "Я родом из детства" – видел фильм с Высоцким? Но ты не бойся. Никто не потревожит. Понял?
* * *
Они стоят на "островке спасения". Выслушивая про очередной случай потери невинности, Александр пропускает очередной трамвай.
– Ладно тебе, Адам. И мы лишимся.
– С кем?
– Найдем.
– Где мы найдем? Мамаша давеча дала мне два билета на Гарри Бромберга, на органиста. Пригласи, говорит, подруги дочку.
– Видишь? Неисповедимы пути.
– Но кончилось по Федору Михайлычу. Скверным анекдотом. Сначала вдвоем внимали музыке сфер. В антракте шампанским напоил, у дома облапил. Она мне руками в грудь: "А ты веришь в Алые Паруса?" Ладно. Пришлось себя выдать за читателя журнала "Юность". Сосалась, надо сказать, отлично.
– То есть?
– Целовалась, – насилу произносит он "высокое" слово. Изобретательная стерва. Шарф с меня сорвала и шеи нам обоим обмотала, чтобы лицом к лицу. В подъезде уже под шубу допускает. Ну, все, я думаю. И начинаю расчехлять. Однако чувихе надо выяснить сначала по большому счету. Есть ли в жизни у тебя Мечта? С заглавной буквы? У человека яйца разрываются, ан нет. Сначала ты скажи. Ну, ладно. Стать членом Академии наук. Да, но для чего? Как, то есть? Во имя чего? Во имя блага человечества? Нет. Исключительно за ради статуса. Чтобы иметь возможность к стене младенцев прибивать. Но только безнаказанно. Она на меня шары. Каких младенцев, зачем их прибивать? А смотреть, как мучаются. Посасывая через соломинку сок манго. Оттолкнула и убежала с криком: "Лечить таких надо!" Права чувиха. Только от чего? Какой диагноз?
При этом здоров, как бык.
– Нетерпение – диагноз. И кстати – ананасовый. В первоисточнике.
– А ты его пробовал когда-нибудь?
– Манго тоже не пробовал.
– Значит, не дошел еще до вашего района. У нас в гастрономе целые пирамиды из манго возвели. Северный Вьетнам расплачивается за бескорыстную помощь. Так что прости. Позволил себе осовременить.
Из-за поворота выезжает "тройка", и на прощанье Александра осеняет:
– Слушай, а давай на танцы сходим? Твист умеешь?
– Перед зеркалом могу...
* * *
Дворец культуры профсоюзов. Субботний вечер.
Они прорываются с заднего хода.
Перед этим в Центральном сквере на шестерых распиты две бутылки липкого зеленого ликера "шартрез". С ними одноклассники Иванин, Басалаев и Кирпотин, здоровые коблы, которые после уроков "лажают" в ГУМе продавщиц: "Девушка, у вас есть трусы?" – "Синие и черные". – "А на себе?"
Мазурок подпирает колонну.
Озираясь, партнерши боязливо крутят задом. Они же твистуют, запрокидываясь так, что волосы на затылке прикасаются к паркету.
Красные повязки вторгаются в кольцо зевак, чтоб обуздать зарвавшихся юнцов. Их разгибают – одного за другим. Прихватывают и Мазурка. Заламывают руки, уводят, вталкивают в кабинет директора.
– Золотая молодежь?
Они молчат.
– Что же вы? Нарушили порядки нашего Дворца. Интеллигентные с виду юноши, а...
– Нарушили не мы, – перебивает Мазурок.
– А кто?
– Ли Харви Освальд.
Директор резко бледнеет. Под наглыми глазами Мазурка отеческое выражение сползает:
– Отпустите.
– А этих?
– Тоже.
На бегу Александр поднимает голову и видит бледное лицо над балюстрадой – издалека, но как бы стараясь запомнить каждого, директор смотрит, как двенадцать ног грохочут вниз по мрамору.
На площади перед Дворцом они качают Мазурка:
– Заступник! Избавитель!
Потом приходят в себя:
– А что за Освальд, кстати?
– Тот самый, что ли?
– Который чпокнул Кеннеди? Не может быть?..
– Мало кто знает, и прошу не разглашать, но выстрелы в далеком Далласе имеют отношение и к нашему зажопью... – Жест экскурсовода на белый фронтон Дворца с целой шеренгой статуй сталинизма. – Именно здесь, на танцах-обжиманцах, бывший морской пехотинец США, который выбрал у нас свободу, повстречал свою любовь по имени Марина.
Он наслаждается молчанием.
Он добавляет:
– Недаром говорят, что наши кадры – лучшие в Союзе.
– Так Освальд был у нас?!!
– Что он тут делал?!!
– Наших девчат барал. А в свободное время трудился на радиозаводе, знаете, на Красной? А жил на улице Коммунистической. Где Дом-музей Первого съезда РСДРП, так прямо напротив. Где ремонт часов.
– Ну, дела...
– Откуда ты все это знаешь?
– Оттуда.
– Почему ты знаешь, а мы нет?
– Потому.
Ребята озираются, родной город как бы в упор не узнавая. Сникают и расходятся без шума.
Мутная луна призрачно озаряет привычный вид. Пришибленные откровением, они стоят посреди Ленинского проспекта на мосту, бесчувственно соприкасаясь рукавами. Возложив руки в перчатках на чугун.
Вальяжный дом, где жил предполагаемый преступник века, выходит на реку, на широкую излучину льда, который местами истончился до полыней. Окна в доме кое-где еще горят. Горит ли свет у Освальда? Кто там сейчас прописан?
Лучше бы не знать. Проклятый Мазурок.
– И вправду, тихий омут, – произносит Александр. – Черт знает, что здесь происходит.
– Лично я гордость испытал. И даже окрыленность.
– Чем тут гордиться? Бежать отсюда без оглядки. Ноги делать.
– Куда? В Париж? Весь мир есть место преступления.
– Не знаю. Не был.
– И не надо. Зачем? Вот город Эн, в котором проведем мы эту жизнь, единственную и неповторимую. Город, забытый богом задолго до нашего рождения.
– Вот именно.
– Но мы здесь не одни.
– Втроем. С призраком Освальда.
– Нет, нет! Есть Кто-то, кто за нас, – бормочет завороженно Адам. – Он помнит нас и бьет хвостом свирепо. Он нас зовет, сзывает под свои знамена, я слышу этот клич...
– Типа "Ты записался добровольцем"? "Родина-Мать зовет"? Идем. Где пункт приема душ?