355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Фашист пролетел » Текст книги (страница 2)
Фашист пролетел
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Фашист пролетел"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Но обрывать эти трофеи городу еще не скоро.

Оставляя на ступеньках следы, он спускается, бросает коврики и ажурную выбивалку, сплетенную из разноцветных проводов. Снег пушист и рассыпчат, снежка не слепить.

Во дворе никого. Новые друзья, обещанные мамой, дрыхнут.

Через проезд такой же дом, их даже несколько, приставленных друг к другу – сплошная пятиэтажная стена с подъездами уходит в даль.

И он уходит тоже, ступая в чьи-то ранние следы. Из одного следа торчит письмо, он поднимает. Разворачивает. Кто-то с грубейшими ошибками пишет своей маме, какая хорошая жизнь в городе, всегда есть хлеб, а дальше чернила расплылись.

Квартал загибается под прямым углом, а дальше просто снег. Проваливаясь все глубже и глубже, он приходит к обрыву. Внизу сияние долины. Объясняя новое название района, долину окружают трубы и дымы. Розовые, голубые, сиреневые, зеленоватые – колонны нежно-ядовитых тонов, которые подпирают небо. Осыпая искры, слева по дамбе уползает в город красный трамвайчик с замороженными окнами.

Этим новым видом он захвачен так, что не сразу понимает, что за звуки проникают в голову. Прикусив варежки, он развязывает свою солдатскую ушанку.

Это визг.

Нечеловеческий.

Два мужика тащат свинью. Из деревни за околицу – в долину. Один тащит за уши, другой подпихивает в зад. За ними солдат – на ходу шлепает по своей ладони длинным немецким штыком. Свинья вырывается. Они догоняют и сбивают с ног. Опрокидывают кверху брюхом, розовым и в сосочках. Солдат замахивается. Но не втыкает. Снова замахивается, примеряясь. И всаживает по рукоять. Визг такой, что Александр зажимает уши. Разбросав их всех, свинья со штыком в брюхе пропарывает сугробы. Ее догоняют в бурьяне. Снова выворачивают. Кровь бьет фонтаном. Двое держат, а солдат, выдернув обратно штык, бьет сапогом. Его оттаскивают. Двое запрокидывает голову, а третий режет, уворачиваясь от крови, которая хлещет, дымится, застывает. Голова постепенно отпадает. Готово. Солдат вынимает красную пачку сигарет, и они закуривают, глядя на дело своих рук.

Александр срывает шапку. В глазах у него яростные радуги.

Пулемет.

Машинен бы гевер!

Ребята высыпали.

Но чернеют как-то по-крысиному.

С недобрым предчувствием он возвращается к крыльцу. Раскатывает на газоне коврики – бордовые с зелеными полосками. Набрасывает снег и выбивает его вместе с пылью прошлой жизни.

Ребята подтягиваются. Обступают. Молча смотрят. Потом начинают футболить снег на выбитое, сводя труды насмарку. Он разгибает спину, и сумрачно: "Кончайте". – "А мы только начинаем!" Он откладывает выбивалку. Они оглядываются на главаря, который с дорожки перепрыгивает в снег газона. Он в драной шапке. В маневренном осеннем пальто. Мороз, похоже, не берет. Ростом меньше, но при этом жилист и готов на все. Об этом говорят не только прозрачные глаза. Под левым выцветает синяк, а на веснушчатом носу царапина.

"Ну? Хули смотришь?"

"Мессер, давай! – подначивает мелкота. – Пусти ему юшку, Мессер!"

Александр переспрашивает:

"Мессер?"

"А тебе-то что?"

"От "мессершмитт"?"

"Чего-чего? Какой там Шмит?.." – и начинает приближаться, беря на испуг замахами.

Гусаров учит: бей первым, если избежать нельзя. Так бей, чтобы не встал. И Александр бьет.

Противник отлетает, но тут же вскакивает из сугроба. Вместе с ним на Александра бросается вся кодла...

– О Господи! Кто тебя так?

– Новые друзья, – гнусавит он.

– Леонид, меняй район!

– Поздно уже.

– Как мог ты согласиться?

– А я что, знал? В штабе Округа сказали: "Сталинский". Ну, думаю, приличный...

– Одни амнистированные здесь! И их потомство! Вот, полюбуйся!..

– Мать, не кудахчи. Подумаешь, нос расквасили. Боевое крещение! Надеюсь, ты им тоже врезал?

Он кивает, сжимая ноздри.

– Молодец! В Ленинграде один наступил мне на сапог. Я его аккуратно переставил, он опять. Что делать? Врезал. Он из трамвая прямо на Литейный вылетел. Старушки мне в ладоши били: "Браво, браво, товарищ офицер!" Хуком, понял? Знаешь, что такое хук? Садись-ка, порубаем, потом я тебя научу. Давай, давай! Там, кто хочет, пусть себе витамин "Цэ", а мы с тобой сальцэ! А после с ними силами померимся...

И придвигает дощечку со своей "заправкой". Мерзлое сало нарезано тонкими ломтиками. Алыми напросвет. Добиваясь этой алости, Гусаров предварительно оттачивает нож.

– Не буду.

– Как это не будешь?

Александр втягивает носом, но кровь оттаяла, и без руки ее не удержать...

На библиотеке имени автора романа "Как закалялась сталь" старое название района заклеено полоской бумаги с исправлением чернилами. Район отныне называется уныло – Заводской.

Воскресенье. Читателей битком. Все взрослые. Металлическая пыль въелась в поры рук, которые выбирают книги про войну и про шпионов.

Записывается он под новой фамилией, которая библиотекарше не нравится:

"Из Аргентины, что ли?"

Странное предположение. Странно и то, что все при этом замирают, косясь и глядя сверху вниз. В полной тишине услышав отрицательный ответ, постепенно возобновляют перелистывание.

К полкам основного фонда не допускают. Но он находит пищу для ума и в ящике текущего оборота.

" "СС" в действии"? От "Мюнхена до Нюрнберга"? Да тебе сколько лет?!"

Отобранные книги летят обратно в ящик.

Остаются три.

И то хлеб...

С улицы Долгобродской, обледенелой и пустой, доносится грохот. Неожиданный вид транспорта – гужевой. Такая у него страна. С одной стороны, победы в космосе, с другой – оглобли и хомут. Телега подлетает со страшной скоростью. Уперев ноги, в ней стоит и правит краснощекая старуха. Натягивает вожжи, хлещет битюга. Гнедая заиндевелость. Пар из ноздрей. В огромном глазу безумие.

"Чтоб ты сдох, байстрюк!"

Он слышит напутственный крик, он видит, как налетает кнут. Не увернуться.

Удар. Ожог раскаленной спирали пробивает шапку и пальто. Рывком сбивает с ног и с толку.

За что?

Что значит "байстрюк"?

По льду разлетаются книжки, которые он собирает на коленях: "За колючей проволокой". "По ту сторону". "Никогда не забудем!"

"Ты глянь на себя в зеркало! Кто тебя так?"

Рубец до глаза, который моргает и слезы льет помимо воли.

"Сказал уже!"

"Старуха на коне? Что за безумная фантазия! За что она тебя?"

"А просто так".

"Так просто не бывает. Говори?"

Именно в тот момент он преисполнился невыразимым.

И онемел.

Как ни пытались вытрясти признание – ни звука из груди. Не потому что он постановил себе молчать, как сделал бы в гестапо. Просто голос ему отказал. Аппарат, который производит звук.

При этом он совсем не отупел. Напротив. Что было на языке, то стало на уме. Внешний голос стал внутренним – и звучал в нем постоянно. Не только "устно". Внутренний голос умел и писать. Александру оставалось только читать самого себя – что можно и с открытыми глазами. Создавая целые картины, непрерывная строчка внутри него бежала из никуда вперед – как было в детстве, когда он задирал голову на световые и многоцветные рекламные вершины огромных зданий Северной Пальмиры.

Дар речи потом вернулся, пусть не без некоторых нарушений, а на исходе того дня он приоткрыл под одеялом военный трофей лейтенанта Андерса, присланный деду с бабушкой из побежденной им Германии. Вот и страница с марками всех номиналов и цветов, но с одним и тем же портретом. Он вынимает одну. Лизнув, приклеивает к стене. В сиянии уличного фонаря сиреневый квадратик с надписью Deutsches Reich – под правым профилем. Фюрер в миниатюре такой же пасмурно-усталый, как на последнем в его жизни снимке, где – воротник шинели зябко поднят – он отдает свое последнее тепло, касаясь щеки мальчишки-верфольфа, которому уже не стать Сверхчеловеком.

Веки зажимают прихлынувшие слезы.

Приказ держаться. Выжить, чтоб отмстить за поругание страны. Доверен фауст-патрон. Но Александр знает, что под залпом тысяч батарей за слезы наших матерей, он, несмотря на фауст, обречен, волчонок-оборотень...

Берлин ли осажденный? Ленинград? На "островке спасения" трамвая номер семь, что значит здесь-сейчас, вдруг начинают оседать и падать люди, в крови намокает лохматая авоська с хлебом, кто-то бросается бежать, но попадает в тень и опрокидывается, раскидывая руки. Тело еще теплое. Он переворачивает: "Мама? Мама?" Глаза отражают небо. И все это, как на репродукции из "Детской энциклопедии", том, посвященный искусству, как на картине, где художник, которого любил товарищ Сталин, живописал его, Александра – кулаком грозящим безответным небесам отчизны. Допустившей все это. Его не защитившей...

"Сынуля, что с тобой? Приснилось что-то?"

Он мотает ниткой слюны, он всхлипывает: "Фа-фа-а..." Переворачивает мокрую подушку, утопает и, не просыпаясь, сухо информирует:

"Фашист пролетел".

* * *

В новой школе хулиганят не только мальчики.

Две девчонки, глядя друг на дружку, хлопают в ладоши и попеременно выкрикивают явно нехорошую считалку:

"...Три-четыре-пять: легли на кровать!"

"Четыре-пять-шесть: он ей в шерсть!"

"Пять-шесть-семь: засунул ей совсем!"

Звонок. Он отрывает зад от батареи. Раскрасневшиеся девчонки преграждают путь:

"Что делает мальчик, надев очки?"

"Читает?"

Они прыскают, зажимая рты, чтобы не расхохотаться ему в лицо, и с тем же вопросом к Мессеру, который отвечает не оглядываясь:

"Ябёт! А новичок чего сказал? "Читает"? Га-га! Не знает! Новичок не знает!"

При этом Мессер торопливо изводит мел, покрывая к приходу учителя классную доску свастиками. Мелок крошится, плечи дергаются – вместе с классом Мессер смеется над "читателем". Но если Александр и не знает, что делает мальчик, надев очки, он знает, что свастики, которые паучками усеяли всю доску, даром этому тупому классу не пройдут.

"Чья работа?"

Все они немеют.

"Мессор, твоя?"

"Что "Мессор"? Чуть что, так "Мессор"!"

"Почему руки за спиной? А ну, покажь!"

Учитель выволакивает Мессера к доске и, пенясь, ибо контужен на войне, колотит лицом об доску и размазывает свастики юшкой из разбитого носа:

"Я кровь проливал! Мать вашу!.."

Александр внезапно вскакивает:

"Ефрем Григорьевич?"

Учитель поворачивается, держа Мессера, как тряпичную куклу:

"Ну?"

Не успев придумать, он молчит.

"Это ж не ты?"

Он мотает головой.

"Так и сиди".

Истерзанный Мессер выбрасывается в коридор, откуда переходит в наступление:

"Чтоб не являлся без родителей!"

"Где я их возьму, когда они подохли?"

"Ну, кто там у тебя... Чтобы пришли!"

В конце последнего урока Александра толкают в спину и передают ответ от девочек, фамилии которых Легвант и Волкотруб.

Малиновая промокашка. Чернила расплываются, но суть ясна. Вот оно значит как. Его настолько оберегали от преждевременного знания, что в свои десять лет он полагал, что это делается мужской рукой, и, когда Гусаров по хозяйству пилил или строгал, внимательно рассматривал, сравнивая со своей, ручищу, поросшую черным волосом и с выпирающими венами...

Теперь он знает.

Эстония. В этой омываемой Балтикой республике, освобожденной нами от гнета капитала, на одном из островков есть замок, превращенный в интернат. Сироты с пионерскими галстуками разоблачают там шпионское гнездо, которое свили в замке их учителя – фашистские недобитки, ждущие приказа по рации, чтобы подняться против Советской власти.

Германское оружие, оставленное им для этого, ждет часа.

Чистое счастье.

Через стену доносится разноголосо:

Майскими короткими ночами,

Отгремев, закончились бои...

Родители с друзьями отмечают День Победы.

То и дело он проверяет оставшуюся справа толщину этой книги, где еще немало ненастных штормовых ночей, чреватых диверсантами, раздвижных библиотек и тайных ходов, которые приводят к целым залежам промасленных парабеллумов, шмайссеров и станковых МГ.

Напившись и напевшись, гости начинают расходиться. Он вскакивает, гасит верхний свет – чтобы не ворвались. "Как пасынок твой, Леонид? Еще не дрочит?" – гремит в прихожей саперный полковник Громов, слывущий грубияном, за что дамы шикают и укоряют.

Дочитав под одеялом, он выключает китайский фонарик.

Слезы стягивают виски, когда, оплакав горько маму и Гусарова, геройски павших за Советскую Родину, он просыпается в полной панике.

Вдруг он на самом деле круглый сирота?

Убедившись на цыпочках в обратном, он возвращается на раскладушку с облегчением, а также неясным чувством вины. Будто у этих кошмаров, возникающих неведомо откуда, есть на самом деле автор – как у книг. Который в ответе за то, что ему, Александру, снится. За все эти ужасы, которые распирают стриженую голову...

Откуда же они приходят, сны?

Пять рейхсмарок – монета большая, как печать. Зачерняя орла, он получает необходимый оттиск, который, подняв крылья, глазом и клювом смотрит на восток. Готическим шрифтом изготавливает, магическим именем подписывает Совершенно Секретный Приказ:

Para bellum! Готовься к войне!

В шкафу мешок, набитый барахлом. Он запускает руку, на ощупь достает кусок дождевика, который носила в своем германском рабстве мать прозрачно-матовый. Меланхолично-голубой.

В этот материал он зашивает Приказ.

Закапывает в желтой от одуванчиков долине, где весело бурлят воды Слепянской помойной системы.

С дамбы бросает Прощальный Взгляд.

На горизонте насыпь железной дороги, полоской чернеет Ботанический сад. За спиной гремит трамвай, но мысленно он в этом мире совершенно одинок.

Как "Человек со шрамом".

Человек этот выбрасывает правую руку в пустоту.

"Пиздишь", – отвечает дерзко Мессер.

Но после уроков следует за ним.

По пути они огибают толпу вокруг детской площадки, где, обливаясь яркой кровью, два мужика в одних рубахах дерутся топорами.

Со стройки детского сада Мессер прихватывает лопату.

Девятнадцать шагов от бурного потока, сорок пять от валуна под дамбой. Штурмбанфюрер снимает красный галстук, надевает на шею черный Железный крест.

"Здесь!"

Лопата вонзается и входит до черенка. Отлегают черные пласты, куда ужимают себя половинки червей. Мессер отбрасывает чуб и недоверчиво поглядывает. Как вдруг отбрасывает лопату и упадает на колени. Пакет! Нездешней голубизны. Обчистив, поднимает очумелое лицо в веснушках: "Мне лично?"

"Из Имперской канцелярии".

Сдирает стежки. Разворачивает лист из школьной тетрадки. Шевелит губами, разбирая по-готически. "Готовься к войне... Адольф..."

Из-под косого чуба глаза, как свинцовые пули:

"Всегда готов. Кого пришить?"

"Пришить?" – выходит из роли Александр.

"Хули ты лыбешься? Крест надел – играй всерьез!"

И головой под дых.

"Голая баба! Голая баба!" – вопит октябренок с огромным портфелем.

"Где?"

"В кино!"

Класс несется к кинотеатру "Смена".

Точно.

Она на фото. Перед самой кассой. Где развернут фотостенд "Это было на нашей земле".

Остальные жертвы немецко-фашистских оккупантов в одежде. Навалены грудами или, закрыв глаза, висят в петле с табличкой "Я был партизан". А эта голая. И ноги отрубили. Нет: просто чулки с нее сползли. Глянцево поблескивающее тело с серым мыском того самого места распростерто у сапог здорового карателя – рукав засучен, свисает рука с тяжелым солдатским парабеллумом. Кто-то восхищенно:

"Парабел..."

Прямым ударом Мессер бьет по стеклу, которое со звоном осыпается. Срывает фото, оставляя уголки на кнопках. И на улицу...

Из кассы вслед: "Милиция! Милиция!"

Мессер сдвигает предохранитель, под которым красное пятнышко:

"Огонь".

"По-немецки Feuer. Дай подержать..."

Ах, эти ушки, за которые оттягиваешь кожух. Толсто-выпуклая ребристость рукояти. Прямой и честный ствол с насадкой мушки.

"Махнемся?"

"Можно. На что?"

"На марки?"

"На хер мне марки. На Железный крест".

"Может, тебе Рыцарский? С Дубовыми Листьями, Мечами и Бриллиантами?"

Все смеются, никто не понимает. Мессер выхватывает свой парабеллум. Об пол его и сапогом! По коридору разлетаются куски крашеной фанеры.

"Зачем ты?"

"Наплевать. Достану настоящий".

"Где?"

"В пизде! Так тебе и сказал..."

"Учти, – говорит Александр. – В музее они просверлены".

"Ты-то откуда знаешь?"

Лизка добегает до площадки пятого этажа, где забивается в угол и накрепко сводит полы розового пальто. "Только попробуй! – говорит она вполголоса. – Только попробуй..."

Он переводит дыхание.

"Очень нужно..."

Под стопкой постельного белья в шкафу мама прячет принесенные соседкой мемуары эмигранта Федора Шаляпина, который, подавая дурной пример, хвастает там, что мужчиной стал в двенадцать. Александру столько же, только он отступает.

Вниз по лестнице.

Лизка повисает на перилах:

"Эй?"

Он поднимает голову.

"Аля в подвал?"

Жизнь предлагает шанс сравняться с великим волжским басом, но вместо ответа он задом на перила и зигзагами вниз и на мороз.

5 Декабря.

День Советской проституции.

Содранные с гвоздей полоски жести хвостами вмерзли в лед. У задней двери булочной гора разбитых ящиков. К стене дома вплотную скамейка, которую близнецы Подколзины попирают ногами. "Ну как?" – "Никак". – "Чего ж так слабо? Светку мы зажали". – "Ага! Вовка за буфера, я за мохнатку". – "И как?"– "Тепло и сыро!" Близнецы смеются, выталкивая белый пар. "А вторичные?" – "Чего?" – "Ну, волосы?" – "Не разобрал". – "Должны быть", заверяет Александр. – "Может, и есть. Только рейтузы у них с начесом..."

– Тихо!

Они замирают. Через газоны прет кодла старшеклассников, среди которых слышатся враги. Брус скамейки под Александром перебит. Заранее он отрывает кусок с гвоздем. Но кодла проходит, не заметив.

Близнецы отбивают подошвы.

"Аля по домам?"

"А дома что?"

"Как что? Телик!"

У кого телик, а у кого сибирский гость. И домой Александр намерен вернуться не раньше, чем Гусаров с мамой спровадят его на вокзал.

"Посидим еще немного?"

"Дубар..."

"Девчонки вернутся, согреемся..."

Этот гость у них зажился на правах родного отца Гусарова и как бы деда ему, Александру. Красный партизан в гражданскую, который бил беляков без промаха и до сих пор бьет белку в глаз, этот дед в виде ласки все норовил схватить лжевнука за яйца, а ел за столом с ножа – со своего охотничьего. И на все повторял: "Закон – тайга".

Таежный "ндрав" свой дед покажет через полчаса, когда орава мальцов нарушит криками прощальный ужин. "Я мигом!" – скажет Гусаров, а старик ответит: "Пасынок дороже родного отца?" Соберет рюкзак и через всю огромную страну повезет смертельную обиду в город Ачинск. Вернувшись бегом и его не застав, Гусаров будет курить перед окном в шинели, а когда они с мамой доплетутся, скажет глухо: "Не увижу больше я отца". Мама станет подталкивать Александра к окаменевший серо-суконной спине с хлястиком на латунных пуговицах: "Ради тебя отцом пожертвовал! Скажи ему хоть что-нибудь!.." И не дождавшись ничего, кроме молчания, на выдавленное свое "спасибо", Александр почувствует всю силу кровной сыновней любви к таежному чудовищу, который за людей не признавал ни женщин, ни детей, брал на охоту вместо собаки маленького Гусарова и заставлял бросаться за подстреленными утками в холодный Енисей...

И тем не менее! Соскочить сейчас бы со скамьи, сунуть "пять" околевшим близнецам, и нах хаузе!

Может, все в жизни получилось бы иначе?

Но возвращаются девчонки, зажатые и нет, и прямо перед ними начинают лепить на газоне снежную бабу.

"Эй! Буфера приделайте!" – кричит близнец.

Другой осекает:

"Тихо!.."

На свет подъездной лампочки выходят милиционеры. Плечом к плечу. Ушанки нахлобучены, кожухи подпоясаны. Мерно похрустывают валенки в галошах. Не в силах Александр сдержаться при виде ночного патруля. И вылетает слово, которое не воробей:

"СС в действии..."

Сразу разворачиваются. Будки без лбов. Как свеклы. Близнецы по-тихому соскальзывают. Александру неудобно столь наглядно унижаться, он остается с ногами на...

"Ты – нас?"

"Эсэссами?!"

"При исполнении?!!"

Он вскакивает, но за ним стена. Двойные рамы освещенных окон заклеены, к тому же праздник, все косые... Но он кричит. "На помощь!" – он орет. Наждак рукавицы затыкает рот. Его отрывают за ноги и отрубают от скамейки по запястьям. Он не отпускает. От удара по затылку все чернеет. Где-то вдали он слышит Лизкин крик: "Пустите его, дяденьки!" Он мог быть с ней в подвале, где тепло и сыро, а вместо этого – кто виноват? – его волочат мордой по снегу, осыпая сверху кулаками и пинками. Он уворачивает голову, взывая к свету, который исчезает: "Люди добрые!" Чего от себя не ожидал. Ни слов таких, ни криков. Вот уже сквер, который собственноручно "разбивал" со школой на "субботнике". Аллеей его протаскивают в центр, где ледяная горка. Была тут клумба с цветочками в бордюре из нарядных белых кирпичей. Теперь кирпичи разбросаны, торчат из льда. Углами. Над этими углами его – зачем? растягивают в четыре руки. "Сопротивление оказывать?" И начинают раскачивать. Ему неловко и смешно. Мелькают окна, люди празднуют... Как вдруг он вспоминает. Он читал! В "кирпиче", который приносил Гусаров. "Сказание о казаках". Казаки так и убивали – подбрасывая чужаков и не ловя. Александр взлетает, пытаясь в воздухе перевернуться, чтобы упасть, как кошка на четыре лапы. Удар об землю вышибает свет. Но только на мгновенье. Он вскакивает, и в кусты. Подсечка. Он пробивает руками ледяную корку. Галоша придавливает: "Бежать, гаденыш?" Опять хватают и раскачивают. Взлетев, он извивается с тем, чтобы не на кирпичи. Бух! Тьма. Подбирают, раскачивают. Сил извиваться нет. Он подлетает, как мешок. Удар вышибает из него сознание.

Во рту вкус царских медяков.

"Очухался?"

Его ставят на ноги, которые подламываются. Тащить тяжело. Они за это мстят. Так волокут, чтобы разбить ему колени. "Да за такое мы тебя в колонию оформим!" – "Для малолетних!" – "Там тебя вафлями накормят!" – "С шоколадом!"

Радостно-зло гогочут.

"Там тебе сраку разорвут!"

В доме под сквером горят все окна. Женское общежитие. Ребята ходят сюда подглядывать. Его втаскивают в фойе, бросают на стул. Комендантша уступает стол с телефоном, по которому вызывается машина:

"Нет, с девчатами в порядке. За язык тут взяли одного... За язык, говорю! Ага. Так ждем!"

Подходят любопытные. В халатиках и бигуди. Которым Александр со стула сообщает: "Ногами меня били!"

"Заткнись! Никто его не бил".

"Чего он натворил-то?"

"Об лед бросали! На кирпичи!"

Сидящий на столе себя сдерживает, другой, склонившись, обдает перегаром: "Заткни ебало, а то живым не довезем..."

"Они пьяные!"

Слезая со стола, мусор теряет равновесие.

"Ишь! На ногах не стоит..."

"И вправду, пьяный..."

"Кого вы слушаете? Шпану, фулиганье? Знаете, что в лесопарке они над женщиной беременной проделали?"

Работницы смолкают.

С улицы открывается дверь. Мусора срываются навстречу.

Все. Пиши пропало. Андерс-старший прожил двадцать девять, а я до тринадцати не дотянул.

Застекленный тамбур наполняют клубы мороза. Мусора вдруг начинают пятиться.

В фойе возникают близнецы, девонки, зажатые и нет, бледная мама, Гусаров с гранитными скулами, а за ними разгневанный сосед из квартиры прямо над ними – в пижамных штанах и милицейской шинели с капитанскими погонами:

"Вы что, мать вашу?!!"

"Давай поднимайся! В школу опоздаешь!"

"Может, мне сегодня не пойти?"

"Как это не пойти?"

"Как-то мне..."

"Снова живот? Кефиру выпей".

Один вид бутылки, выставленной на холодильник, вызывает дурноту. Он уходит и ложится снова – вниз лицом. Эта сосущая тоска под ложечкой возникла, когда его отправили с Гусаровым на отдых в секретный гарнизон. На природе, разъезженной танками и тягачами ракетной артиллерии. С тоской он засыпал в дыму преферансистов и просыпался с видом на плац и строй солдат. С началом шестого класса тоска превратилась в ноющую боль. Однажды достало так, что, сбросив рюкзак и скорчившись, он стал кататься по палым сосновым иглам, по земле, изрытой войной. Далеко от дома. Заблудившись в осеннем лесу, куда, опоздав на электричку, он приехал один, чтобы догнать группу пионеров, отправленную "по местам боевой славы отцов" и неведомо куда пропавшую...

"Прошло?"

"Не-а".

"Сейчас пройдет".

Возвращается со стаканом, в котором что-то бурно шипит.

"Что это?"

"Пей. Мать отравы не даст".

Он выпивает и слышит вопль. Свой собственный.

В футболке и трусах вбегает отчим:

"Что происходит?"

"Карлсбадской соли ему дала, а он... Давай вызывать "скорую"".

"Как вызывать-то?"

"По телефону – как".

"А где он?"

"На углу, где кино. Сынок? Ты глазки не закрывай!"

На войне, говорит отчим, раны в живот были самые опасные. Почти никто не выживал.

Он сам задирает майку, когда рядом садится врач. Но сдержаться при нажатии не может. Кричит.

"Надо на стол. Немедленно".

Врач уходит за носилками, но, усилием воли зажимая рану внутри, Александр поднимается самостоятельно. Гусаров и мама поддерживают под руки героя Великой Отечественной войны – войны с подрастающим поколением Страны Советов.

Листва с каймой желтизны. Свет октябрьского солнца выглядит прощальным. Он делает шаги по сухому асфальту, влезает сзади в машину и укладывается на брезент. Отчим остается, ему на работу. Рядом садится мама. Дверь хлопает. Сверху полоска стекла незакрашена, он устремляет взгляд наружу. Он знает, что шансы возрастут, если, выехав на улицу, "скорая" свернет направо – к спасительному Центру.

Машина сворачивает влево.

"Не закрывай, не закрывай глаза!"

Больничка где-то на окраине. В два этажа. Лимонно-желтая. За ней, под обрывом, все грохочет и грохочет невидимый товарняк. С носилками навстречу не спешат. И должного не воздают, когда – сам, сам – он всходит на второй этаж. Ложится смирно, куда показывают. Подолы укороченных халатов обдувают лицо. "Брить его надо?" Мама, которая постоянно врывается, когда он в ванне, врет: "Откуда мне знать?" Медсестра стягивает с него спортивное трико с трусами и не скрывает разочарования при виде пушисто-золотистого предмета гордости. Скосив глаза, он наблюдает. Странно, что не стыдно. И не больно, когда бритва дергает. Велят подняться, дают в руки поллитровую банку. Среди всеобщей беготни он смотрит на свои руки с банкой, в которую опущен как бы вдруг младенческий отросток... "Ну?" – подходит медсестра. Мама виновато: "Сейчас мы..." От тщетных усилий выступает холодная испарина – предсмертная, быть может. Мама пускает воду в раковину, что помогает сдать проклятый анализ.

Его уводят, и ведут, и помогают лечь на стол, откуда он слушает сестер: "Ну, где он, Резунков?" – "Звонили. Едет". – "Как он будет-то после вчерашнего?" – "А как обычно. Сто грамм примет, будет, как огурчик".

Когда-то, в прежней жизни, в ужас приводило само слово "операция", а здесь, на столе, он ждет Резункова с нетерпением. Наконец в многоглазой лампе возникают отражения. В прорези белого живые глаза. "Сейчас будет больно..." Толстая игла протыкает живот. Еще раз. И еще. Боль от уколов растворяется. Блеск и красота скальпеля. Где бы такой достать? На халат хирурга брызгает кровь. Тупая, но терпимая боль от возни в кишках. "Какой, к черту, "острый аппендицит"? Аппендикс у него здоровый. Но удалим, раз так... Вот и всех делов. Штопайте, девчата. Пойду перекурю. Готовьте коктейль для общего наркоза..."

Выразить протест девчатам, который штопают кое-как, он не решается в виду серьезной операции. Из коридора мамин голос, в котором слезы. Может быть, это рак? Хирург возвращается. "Отключайте". Лицо накрывает резиновая маска с хоботом. "Вдыхай. Глубоко. Вот так. Теперь считай вслух: раз-два..." – "Три-четыре", – с иронией подхватывает он. Голос растягивается, как пластилин. "Товарищ Резунков? Летального исхода я не боюсь, хотя мне далеко-далеко еще не шестнадцать мальчишеских лет, но я уже прорвался на "Америку глазами французов", где с жопы у нее купальные трусы сползают на бегу под влажной тяжестью. Товарищ хирург, хочу предупредить... Я так завидую Шаляпину, который одно время был спрятан под бельем, где нынче "Черный обелиск", прошу учесть, что женщину еще я не познал...

"Чего он?"

"Бредит..."

Он делает попытку повторить и от усилий становится невесомым, целиком перетекая в голос, который подхватывает его и увлекает, раздвигая стены, прочь отсюда, все дальше и дальше, истончая память о маршруте возвращения, но вот и последняя забота рвется, как нить. Вокруг Вселенная. Космическая синева. Неизвестно, как удерживаясь в этой пустоте, вращаются гигантские шестерни – медленно, но верно. Зубец, на котором он лежит, как на карнизе, накреняется, он отползает все дальше, все дальше от края, вот уже некуда, а уцепиться не за что – гладкий металл. Плоскость продолжает крен, и если лежать и ждать, то скатишься. Нужно перелезать на следующий зубец. Что сверху. Он выползает из обреченной металлической норы, идет на четвереньках вниз, привстает и – спиной к вселенской пропасти – хватается за выступ над головой. Жирноватость стали. Он подтягивается, вылезает на зубец и плоско припадает. Момент передышки. Но вот и эта плоскость превращается в наклонную. Он перелезает выше, и еще раз, и вся эта мука в целом – Жизнь. В предчувствии срыва и падения, из-за которого продолжаешь совершать усилие, хотя всему телу, особенно пальцам, больше неохота вытягивать тебя на следующий зубец-карниз. Он твердит себе, что главное – карабкаться. Выползать. Но приходит момент, когда, повиснув, обнаруживает, что сил больше нет. Он еще держится, но пальцы соскальзывают, и он срывается в открытый космос, превращаясь в божью коровку, в букашку, в точку, испускающую свечение, а там пропадает и последняя мысль, что умирать не страшно...

Бабьи вопли издает не женщина.

На соседней койке голый цыган с иссиня-черной копной волос обеими руками прижимает грелку к пояснице. Вопит и корчится, а взрослый. С презрением он отключается...

Открыв глаза на удивительно долгий грохот товарняка, он не сразу понимает, чья эта перед ним рука. Но эти пальцы повинуются ему. В вену вколота игла, сквозь которую вливается прозрачная жидкость – откуда? Глаза взбираются по трубке до самого горлышка бутылки, закрепленной донышком кверху.

В искаженной гримасе узнает маму:

"Никогда тебе не прощу!"

Он закрывает глаза, но это не наваждение. Он слушает яростный шепот, пытаясь вникнуть. Не простит ему мама, если он будет выставлять ее причиной язвы, в которой повинен сам, поскольку перенапряг себя, уединяясь чуть ли не с колыбели.

"Язва?"

"Прободная! Не стыдно? Тринадцать лет, а заимел болезнь, как взрослый мужик! Что теперь людям скажем? Как будем им в глаза смотреть?"

* * *

Болельщики требуют:

"Под дых ему! Под дых! Чтобы швы расползлись!"

Но Мессер рыцарь. Метит в нос.

По брызгам крови на паркете директрисса сворачивает за угол, где в раковине для уборщиц Александр, взведя очи, на ощупь отмывает шелковый пионерский галстук.

Очная ставка в кабинете.

"За что преследуете Андерса?"

"А чего он такой?"

"Какой?"

Дебилы ищут слово.

"А не родной какой-то", – находит Мессер.

Все смеются – педсовет включая. В самую точку ведь, бандюга...

* * *

Ему объявлена тотальная война.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю