355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Юрьенен » Фашист пролетел » Текст книги (страница 7)
Фашист пролетел
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:07

Текст книги "Фашист пролетел"


Автор книги: Сергей Юрьенен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Двери на площадке крашены стандартной охрой, буро-коричневой, только у них – которая по центру – почему-то желтая. Прямо "Подсолнухи" Ван-Гога. Цвет безумия.

Почтовый ящик при этом сине-голубой.

Будто живут тут шведы.

Однако влюбленные в него соплячки на этой двери выписывали мелом: "Жид".

Безошибочно.

Ибо за ней произрастал поэт.

Он заносит руку, уже выдвинув костяшку среднего пальца, как дверь сама начинает открываться, одновременно прикрывая маму – вооруженную туристическим топориком с обрезиненной ручкой, но может, и ружьем. Из сумрака прихожей сияет зеркало подвешенной аптечки. Постояв немного, он втаскивает мертвый груз школьных учебников через порог и прямо в свою комнату за белой дверью. Засохшую тряпку, втянутую чемоданом, пинком обратно на площадку. Закрывает по-тихому. Чтобы не щелкнуть, медленно, сдерживая, отпускает замок. Английским называемый. На каком, собственно говоря, основании?

В квартире тяжелый дух субтропиков.

Из-за бамбуковой занавеси, отделяющей прихожую от комнаты родителей, доносится не столько вопрос, сколько утверждение:

– Бриться-стричься, значит, больше не будешь...

Затем тоном выше:

– Так что? Осуществил мечту?

Он разнимает мирный вьетнамский пейзаж, изображенный на нитях занавески, которая с плеском смыкается за спиной.

Совсем недавно в Третьяковской галерее он впал в ступор перед шедевром русского эротизма – "Девочкой с персиком". Здесь он обнаруживает, что жизнь продолжает разработку этой темы. Стоя у рояля в длинной ночной рубашке, взрослая девочка вынимает эти персики из дощатого ящика с кожаной ручкой. Отчим, стало быть, вернулся "из Сочей", куда впервые в жизни был отпущен в одиночестве.

– Какую мечту?

– Техасы на тебе...

– Джинсы, – поправляет он. – Американские.

– Не даром, значит, ездил...

Персики выкладываются на рояль, концертная огромность которого напоминает, что и в музыкальном отношении не оправдал он расходов и надежд.

– А папа где?

Подгнивший плод с гримасой бросается обратно в ящик:

– С каких пор он тебе папа?

– Ну, отцовская фигура, – веско произносит Александр новый термин... Где?

– Вернулась и снова укатила. На манёвры.

– Что за манёвры?

– Продался в Москве за старые портки? Что ж, доложи, Олег Пеньковский. Может, и новые получишь... Под кодовым названием "Березина".

– А если без инсинуаций?

Она хватает за горшок любимый кактус, на бирюзовой головке за время отсутствия расцвел цветок. Возносит и ба-бах с размаху об пол, где все это разлетается, хотя головку можно и спасти...

– Провалился?!!

– Нет.

– Значит, поступил?

– Нет. Не прошел по конкурсу...

– А это не одно и то же?

– Не одно.

– Почему не прошел?

– Балла не добрал.

– Почему не добрал?

– Потому что не доставили. Потому что им надо было принять другого. Потому что...

– Какого другого?

– У которого блат.

– Ах, блат?!!

Выбритость подмышки, с которой съезжают кружева, видеть ему как сыну неудобно, с болью также отмечает он неумелость жеста, которым она заносит руку с персиком. Тут же его опровегает удар. Сноп искр из левого глаза. Лопнувший персик скользит по половицам, оставляя след. В пятом классе в тот же глаз он получил антоновкой, но с возрастом трагедию сменяет фарс. Он ухмыляется – и получает удар туда, где он, увлекшись индуизмом, открыть себе и третий глаз. Для человека, утратившего над собой контроль, она бросает метко. Хотелось бы знать, кого еще в этот момент – не только в этом городе, а и во всем Союзе – в мире! – обстреливают персиками? Исполняясь чувством абсолютной уникальности, он сбрасывает слякоть с косточкой со своего высокого лба.

– Может, хватит?

– Не мог, как все! В Москву поехал! – И снова влажно-мазаным ударом по скуле. – Что людям я скажу?

– Каким это людям?

– Нашим! – Гримаса выражает, что, несмотря на подрывную его работу, она сохранила верность. – Обществу!

Развернув журнал, он делает финт навстречу и припечатывает первопубликацию к роялю, который злопамятно гудит.

– Можешь сказать, что сын – поэт.

– Ах, поэт?!! – Даже не глянув, раздирает журнал пополам. Напрягаясь, рвет по частям, швыряет в лицо ему куски:

– На! Н-на! Н-на весь город опозорил! Ну, ударь? Ударь? – толкует жест самозащиты. – Нет, ты не царь, ты раб!

Он открывает глаза:

– А это почему?

– Потому что я все о тебе знаю, и ты знаешь, что я знаю, и это для тебя кошмар. А про меня не узнает ничего никто и никогда! Я в этой жизни, как ветер на просторе! А ты так и останешься рабом, пока я буду жить! Что смотришь? Хочешь мать свою... того? Как коллаборационист французский? В "Убийстве на улице Данте"? Вместе смотрели, что, забыл? Для этого с детства ты вооружался. Капитану Асадчему семью чуть не разрушил, похитив служебный пистолет. Ну что ж, попробуй! Будешь душить? Или двустволку достать, твое наследство? Так и стоит она заряженная, Чехова опровергая... Что? Право имеешь? Или тварь дрожащая? Вот тебе твоя литература! Вот тебе твоя поэзия!

Он делает шаг назад.

Бежать...

Рвать когти. Пуповину. Красную нитку. Запилить прямо до конечной, что в результате Молодечно. Попуткой в Литву. Сойтись с "лесными братьями", с их новыми – коммунами хиппи. Завербоваться на сейнер – и с концами...

Из тюрьм приходят иногда, из-за границы никогда.

Спасибо поэту за подсказку! Но, строя планы, уводящие едва ли не в Америку, предощущает, что кишка тонка. Вот станция крушения. Не выдержав побега дальше, чем на двадцать километров, на следующей спрыгивает с электрички.

Холщовая торба отлетает за спину.

Он сбегает к дамбе.

До горизонта блеск воды. С дальних пляжей тянутся навстречу горожане. Ни одного сверстника, семьи одни с детьми. Разнообразные сочетания загара и тупости. Что ж, мирный отдых ваш надежно защищен. Где-то у западных границ отцовская фигура бряцает броней, грозя цивилизованному миру. Тоже не подарок судьбы, но с ним хоть знаешь, где стоишь. Сейчас бы он, Гусаров, чья юность прошла в эпоху сталинский клешей, обязательно приёбся бы к "ливайсам" за то, что "задницу обтягивают": "И что вы помешались на этих техасах? Рабочая одежда ковбоев. А кто такие ковбои? Пастухи коров, по-нашему!" Отчим вряд ли уже помнит, кто такой Юл Бриннер, но ковбойская походка Александра, отработанная за годы после "Великолепной семёрки", тоже действует ему на психику: "Чего ты ходишь, как одесский фраер? Шаг должен начинаться от бедра".

Слыша этот голос, он усиленно работает коленями, выбрасывая в поле зрения узконосость любимых туфель.

Каблуки врезаются в песок. Окрашенная закатом полоса Первого пляжа, уже почти безлюдная, сужается перед нарастающим бором, и вот уже над самой кромкой нависают подмытые корневища корабельных сосен. Он бросает сумку. К уютной яме подкатывает валуны, оставленные тут самим Великим обледенением. Ну, вот и крематорий...

Последняя сигарета из Москвы. Американская, конечно. Закурив, он той же спичкой поджигает первое в жизни стихотворение. Двенадцать было лет. Остров Свободы энтузиазмом преисполнил. А именно провал операции ЦРУ на Плайа Хирон. Так и рвалась из него рифмованная "лесенка" международной солидарности. Кончив, от перевозбуждения не мог заснуть. Пришлось нарушить данную себе любимому клятву никогда в жизни больше этого не делать. Именно тогда впервые эякулировал не только поэтической субстанцией. Охладев к Заливу Свиней и Кубе в целом, он перешел на чистую лирику, но сейчас, не перечитывая даже то, чем недавно гордился, он отправляет в огонь "всю эту дрочиловку"– страница за страницей. За поэзией туда же прозу. Кипу одобрительных отказов из московских редакций. В огонь летит и папка с грязными завязками. Остается только журнал, который он приобрел взамен растерзанного. С первопубликацией по блату: Адам подсунул папку отцу, который передал в редакцию тайному либералу... Журнала жалко. Как и трудно разгорающейся прозы. Одобренной в обеих как-никак столицах. Автор книжки рассказов "Мальчик на шаре" написал из Питера, что в смысле помощи (которой Александр не просил) он "ноль", зато лестно предсказал ему трагическую судьбу в "предложенных обстоятельствах". Трагедию он и готов был осуществить, когда бы не Абрамцев. Не найдя себя в списках, он вышел на черный московский солнцепек, на улице Горького купил с лотка сборник Абрамцева "Двое в ноябре", стал читать на ходу и в результате отменил японский вариант решения проблемы. Как будет с миром, неизвестно, но отдельно взятый неудачник спасен был красотой.

Рассказы он выдергивает. Отбив отгоревшие уголки, прячет обратно в торбу.

Пепел же поэзии заваливает на хер камнями, которые будут тут лежать, когда от "нового имени" и след простынет. Вот так оно и кончилось. Не "что-то" кончилось, а жизнь. В которой любил он Папу Хэма, Фиделя, Кеннеди. Но Кеннеди убили, Папа собственноручно снёс себе череп, а Барбудос, внезапно извратившись, взял курс на поцелуи взасос с кремлёвскими вождями. Вот вам и вся новейшая история. Был ещё Селинджер – Дэвид Джером. И где он, создатель Холдена и Эсме? Ушёл в свой бункер, в дзен-буддистский свой пупок, бросив на произвол судьбы таких вот разъебаев, как данный советский гражданин, у которого отныне ни богов и ни героев, и в восемнадцать с половиной лет на горизонте красное солнце заката...

Прицепив большими пальцами к карманам кулаки (а лучше бы гранаты), Александр упруго шагает зализанным песком. Вдоль линии водорослей взблёскивают радужно гниющие рыбешки. Пятый пляж. Уютно отгороженный от мира сосняком и юным ельничком. Уронив сумку на место, где сидела Алёна, сбросив туфли, он начинает отстёгивать ремень, как вдруг прямо в одежде взбегает на причал и, разогнавшись по дощатому настилу, взлетает над водой.

Отныне девиз – спонтанность. Безоглядный порыв. Почитав кое-чего в Москве, он себя "выбрал".

Спонтанёром.

Выныривает, отфыркивает тину. Выдавая изначальную свою ненатуральность, "море" зацвело. Он берет курс на островок – далёкий, тёмный и безлюдный. Верхушка холма, на самом деле. Насилуя природу во исполнение предначертаний, с затоплением пейзажа спешили так, что на дне здесь, слышал он, остались не только деревья в полный рост, но и деревни, включая колодцы и погосты. Смерть вторая. Он с силой разводит жуть перед собой. Но не выдерживает. Поворачивает. И сразу видит, что слишком далеко уплыл.

Вода не держит. Раздается, как могила. Тем более в одежде.

Ноги сводит.

На причале знакомая фигура вытягивает сетку с выпивкой.

– Эй! – захлебнувшись, он проваливается под поверхность, с открытыми глазами глубоко уходя в пронизанные мутно солнцем мириады бледно-зеленых ростков, цветочков, лепестков. Что ж, утопаем, Александр Батькович. В жидком кладбище сталинизма.

И на чьих глазах?

Кого оставляем любить глазастых?

Мысль настолько невыносима, что ноги приходят в исступление. Выносят над поверхностью по грудь.

Второе дыхание!

Прет он, как торпеда. Вот и лесенка на причал. Вот нижний поржавелый арматурный прут.

А вот и Мессер сверху простирает руку:

– Кого я вижу?

* * *

– Ты чё, Сашок, купаться? Нельзя! Илья-пророк нассал в прудок!

Отжимая бороду, Александр смотрит на приятеля, который щербато улыбается. Стянутый узел выгоревшей рубашки над плохо завязанным пупком. Промеж ключиц татуировка. Железный хищный крест. Нет, не наколка. Наслюнявили химическим.

– Чувихи расписали, понял? Ты, говорят, наш группенфюрер.

– Настоящий могу отдать. Где-то валяется.

– Который на парабел не захотел махнуться. Думаешь, не помню? Ничто не забыто, никто не забыт...

Александр сошвыривает мокрую рубашку, стаскивает джинсы.

– Так как она, Москва?

– Ударила с носка.

– Но с небоскреба ты не прыгнул?

– Как видишь.

– Значит, не джап...

– Нет. Русский.

Критически оценив его мускулатуру, Мессер берется за жгут "ливайсов". Довинчивает оборот. Еще один. Последние капли пятнают доски.

– Джины отпад. Откуда?

– Раздел там в покер одного.

– Американа?

– Испанца. Анархиста из Парижа.

– Померить можно? – Сбрасывает свои из грязно-белого брезена. Хлопает синими штанинами. Натягивает. Бьет себя по твердым ягодицам. – Класс... Стольник? Даю сразу?

– Так бери. Махнемся...

– Джины?!

Спонтанёр, он подбирает самосшитые штаны, влезает с отвращением. И очень хорошо. Чем хуже, тем лучше – такая отныне установка.

– Ты хорошо подумал?

– А я теперь не думаю. Я делаю, – и возвращает вынутый из карманов ком денег и пропуск на тракторный завод.

– Ну, это мы сейчас обмоем... Джины! Ну, мы сейчас дадим! Там телки, Боб...Он поступил.

– Груши ж околачивал?

– Педвуз. А кадры наши в инъяз. Алёнку уже видел?

Сбежав от матери, весь день он околачивался по Коммунистической и окрест. В надежде на случайность.

– Нет.

– Скучала по тебе. Надеялась, провалишься. А я, не скрою, думал, все, с концами... Чего туча-то нашла? Если подумал что, то ничего у нас с ней не было. Хотя могло. Не веришь?

– Да наплевать.

– Вот это – молоток! По-нашему. Так и держись. И вообще, не ссы, Сашок. Прорвемся! Главное, в армию идти не нам! Ох, мы дадим сейчас, ох, влупим! Знаешь, как с Бобом мы гужуемся? Приблудных! Хоть гитлерюгенд создавай. Болты все стерли, понял? Группенсекс!

С той ночи ничего не изменилось. Тот же бивак под соснами, та же палатка с отворотом, из которой вылазит Боб – уже студент.

– Поздравляю.

– С чем? Единственный инструмент на курсе, можешь себе представить? Неизвестно, кончу ли. Выбирай давай зверюшку на ночь. Любую можешь, теперь у нас общак...

Малолетки другие, но кажется, что те же. Белокурая Вера с иностранцем, но только с черным. Громила-кубинец снисходительно молчит, она настаивает, что дед ее был шляхтич, а папу убили коммунисты:

– Как в фильме "Пепел и алмаз".

– Там не коммунисты убивали, там наоборот. Помнишь, – говорит он, вырывая на растопку из своего журнала страницу за страницей, – помнишь, как перед покушением на секретаря обкома Збышек хватается за "шмайссер", а он весь в муравьях?

Мессер вскакивает, исходит в тряске:

– Та-та-та-та-та!

– Чего ты рвешь? Дай лучше почитать!

– Коньо! – бьет по колену себя кубинец. – Читать она приехала! Ходер...

Он вырывает ей страницу с "новым именем", все прочее сует под хворост. Она недоуменно смотрит на стихи. Пламя озаряет полонизированный сексапил. Прикладывает палец к фото, на котором он без бороды и в белом свитере:

– Ты, что ли?

Страницу вырывают. По кругу обойдя все руки, включая чёрные, захватанная страница возвращается к проститутке:

– Так вы поэт? Я никогда с поэтом не встречалась...

Кубинец ставит ее на ноги:

– Вера! Ребята ждут!

– Дай пообщаться с интересным человеком.

– Тогда пусть Виктор нам отдаст капусту.

Из нагрудного кармана кубинца она выдёргивает ручку:

– Надпиши!

– Страницу?

– Ну, я прошу? Хотя бы пару слов?

Ручка Made in Danmark. Под плексигласом с модели сползает чернота купальника. Подложив колено, он пишет, а все глядят, как на священнодействие: На память о родной природе. Из пепла, может, нам сверкнет алмаз?

Отобрав свой шарик, барбудос без бороды уводит первочитательницу в ночь, откуда доносится:

– Спасибо! Может, и сверкнет!..

Он протягивает кружку.

– Лей с краями!

Жаль, не спирт...

* * *

Звёзды, преувеличенно большие, то появляются в разрывах крон, то пропадают. Иногда срываются и падают.

Он тоже.

Сбиваемый стволами.

Но, двух копеек из кулака не выпуская, из зарослей крапивы, воронок и траншей упрямо выбирается наверх: врешь, не возьмешь...

Дюна на месте, будка тоже. Дверца упирается. Песку тут намело! Но трубку не сорвали. Чудо. Зажатой в пальцах монеткой ищет щель. Клик. Палец сам находит дырки, накручивая диск. Слушая гудки, он смотрит из будки прямо в черный космос. Звезд пропасть. Но интересны глазу только те, что падают. Сердце при этом стучит повсюду – в кончиках пальцев, в горле, в ушах, в штанах.

"Аллё?"

"Алёна", – говорит он, и голос ее меняется:

"Вернулся? Где ты?"

"Хотелось бы сказать, что в будке у Дома со шпилем. Но я, Алёна, далеко. Искусственное море наше с тобой, увы, накрылось. Теперь здесь снегопад, то есть, конечно, звездо, – начинает он смеяться, – звездопад... вот! Снова упала!"

"А ты загадал?"

"Вот если честно, да? То не успел. Пропил реакцию".

"Сейчас на пару загадаем. Жди".

"Сюда уже не ходит ничего. Месяц назад последний поезд потерпел аварию".

"На крыльях прилечу. Забей в мешке мне место".

"Забью. Ты захвати мне это..."

"Сигарет?"

"На чём писать. И чем!"

* * *

Доносится хриплое и бесконечно свое:

Вот снова упала, и я загадал

выйти живым из бою.

Так свое счастье поспешно связал

я с глупой звездою...

Они лежат, на вдохе прилипаясь. Одежда далеко в ногах. Небо в алмазах.

Вдруг голос:

– Где поэт? Хочу минет поэту сделать!

Смех у костра. Только одна из малолеток возникает, как на товарищеском диспуте "А если это любовь?". Нельзя такое, мол, мужчине делать. Мужчину это развращает.

– Бутылку, Мессер, мне не суй, я от любви бухая. Поэт, ты где там затаился? Муза зовет! Своим горячим ртом!

Алёна прижимает его к соскам.

– Я твоя муза. Правда?

– Нет.

– Явись! – зовут. – Узнаешь неземное!..

– Как это нет?

– А так. Пиздец поэзии.

– Тогда я твоя глупая звезда. Согласен?

Первые записи

Из аэропорта город, откуда мы приехали на трамвае и троллейбусе, кажется таким далеким, что как бы уже и прошлым: будто улетаю навсегда.

Но рейс откладывают. Мы спешили зря.

Кресла в зале ожидания по новой моде, сиденья пружинят на гнутых никелированных ножках.

– Ты куда, Александр?

– В туалет.

– Отвести тебя? Смотри. Не вступай в разговоры с посторонними.

Похожий на отчима офицер – только без усов – сняв китель, мучительно бреет себя без мыла и горячей воды. На обратном пути я рассматриваю газеты – "Роте Бане", "Юманите". Немецкий и французский я изучаю самостоятельно, а со следующего года у нас английский. "Чего тебе, мальчик?"

Я покупаю записную книжку, простой карандаш, точилку.

Мама поднимается навстречу. – Идем чего-нибудь поедим.

– Кресла займут.

– Ну, займут и займут. Все на свете себе отсидела.

Я беру чемодан. Поскольку улетаю на самолете, мне дали самый современный – в клетку и на молниях.

В буфете сумрачно и старомодно от дубовых панелей и плюшевых занавесей. Мы отходим к мраморному столику на ножке.

– Растешь не по дням, а по часам. В отца, наверно, будешь моего.

В лопнувшей коробке из-под туфель я нашел карточку ее отца – в австро-венгерском френче, но уже с приколотым бантом. Цветной фотографии тогда в помине не было, но бант, несомненно, алый. Раз принял революцию, которая освободила его из лагеря военнопленных. Олеко Дундичем он, впрочем, не стал. Стал овцеводом в Приазовье.

– Он был высокий?

– Каланча. А может, просто так казалось. Я еще девочкой была, когда его забрали.

– За что?

– А ни за что. – Яйцо раскалывается о мрамор, ногти длинные и лакированные. – За то, что был культурный человек.

Шпионы тоже люди культурные.

– Может, он был шпион?

– У них тогда все шпионы были. – Она показывает мне сине-зеленый желток. – По-моему, несъедобное? А ладно, помру так помру. Ты почему не ешь свой коржик, деньги заплачены?

Коржиком этим гвозди заколачивать. Его даже не сломать.

– Надо было ему бежать.

– Куда?

– Например, в Австралию. Если он так любил овец.

– Вумный ты больно...

– Может быть, он и убежал. Живет-поживает себе в Вене, а мы ничего не знаем.

Ее глаза, как у змеи, голос снижается до шепота:

– В какой еще Вене?

– Ты рассказывала.

– Ничего тебе я не рассказывала.

– Что в Вену он обещал тебя увезти. Когда тебя дразнили "австриячкой".

– Знаешь? Тут не место предаваться воспоминаниям. – И в знак протеста мама громко произносит, что это не кофе с молоком, а какая-то бурда.

Буфетчице за выпуклой витриной наплевать.

– Нет, это не Ленинград, конечно... – Она вздыхает. – Куда, сынуля, нас с тобой забросила судьба?

Когда самолет набирает высоту, я выдвигаю пепельницу, чтобы очинить карандаш.

Среди заданий на летние каникулы есть такое – поговорить со взрослыми. Взрослые вам расскажут много нового и интересного, читал на прощанье вслух учитель последние страницы пройденного в 4-м классе учебника истории нашей родины. "Помните, что то счастливое время, в которое вы живете, не пришло само собой. Оно было завоевано вашими дедами и отцами в упорной борьбе".

Но что писать про вот такого деда? Был культурным человеком, но вместо того, чтобы вернуться из плена к себе в Европу, напялил красный бант, завел в Таганроге дочь, развел овец – и сгинул.

Нелепая судьба.

Маму, конечно, жалко, но какое отношение имеет все это ко мне, летящему на ТУ-104?

Седой старичок кричит мне издали:

– Добро пожаловать в Россию! Изгнанник наш!..

Бабушка стала еще толще, а дед мой исхудал, застиранную рубашку надувает пузырем. Пряча свой правый профиль, неловко, плоховыбрито целует в висок, сентиментально всхлипывает и все рвется отобрать мой чемодан, что заставляет сдержанно напомнить:

– Мне же одиннадцать?

При этом я не знаю, как его мне называть. Дед – слишком отчужденно, дедушка – по-детски...

В лицо бьет теплый ветер. Даже сюда, на героические Пулковы высоты, ветер доносит соль и сырость – Неву, Залив и Балтику.

С мамой отношения у них не лучшие, но, задерживаясь в аэропорту, они отправляют телеграмму о благополучном прибытии.

Бабушка говорит так, что я сдерживаю смех:

– Возьмем таксомотор.

Дед сзади подсказывает мне, усаженному перед лобовым стеклом:

– Московский проспект... Завод "Светлана" (и меня мимолетно охватывает тоска по однокласснице-смуглянке, у которой средний палец без фаланги). Поди забыл уж Град Петров?

Счетчик набивает почти двадцать пять рублей к Пяти Углам. Бабушка расщелкивает кошелечек.

– Оставьте себе на чай.

Как странно оказаться в центре Ленинграда!

Высоко надо мной мрачно-красивые дома. К нашей подворотне сбоку прирос какой-то каменный подосиновик. С вопросом в глазах я оборачиваюсь к деду, который отвечает:

– Коновязь!

Раньше вместо такси здесь стояли извозчики бабушкиного отца – твоего прадедушки. В Санкт-Петербурге он имел извоз. Ну, вроде таксопарк. А потом? Все потерял, кроме силищы. Приходя в гости к бабушке с дедушкой, тогда молодоженам, этот прадед раскачивался в дверном проеме между кухней и коридором. Вот так, раскачиваясь, он сверху остроумничал над островерхими буденовками, когда большевики пришли их уплотнять: "Кипит ваш разум возмущенный, а пар выходит через эти дырочки?"

Я в восторге от рассказа деда. Надо записать. Не знал я, что буденовки имели шпили с дырками.

Тоннель с облупленными стенами приводит меня во двор воспоминаний. Здесь появились мусорные баки из как бы заиндевелой жести. Они воняют сдержанно. По-ленинградски. Не как помойки там, где вынужденно пребываю я в изгнании.

Над парадной дверью рядом с неразбитой лампочкой эмалированная табличка под заглавием "Лестница №5". Номера квартир на ней начинаются с нашей: "69". Далее следует: "27. 30. 52. 46. 64. 54. 50. 57. 56. 66. 67". Этот странный ряд я, не сходя с места, переписываю в записную книжку. Когда-нибудь на досуге попытаюсь раскодировать эту шифровку.

Бабушка с дедушкой удивленно смотрят друг на друга, но терпеливо ждут. Все равно им нужно набраться сил перед подъемом на пятый наш этаж. Как будто и не высоко звучит, то начиная подниматься...

Оставляя их перед дверью, я как бы по инерции поднимаюсь на шестой последний. Чердак на замке. Я налегаю на перила, смотрю на них, недоуменных, опускаю глаза в пролет. Дно, как в колодце. Дед рассказывал, что после революции какой-то господин добежал до места, где я стою, после чего бросился в пролет. Матросы, не догнавшие его, вниз уже не спешили.

Деда с бабушкой уплотнили, откроив полквартиры и парадный вход, так что после Великой Октябрьской входят они к себе сквозь "черный". Это ход для прислуги. Как ни странно, она у них была. За первой дверью тамбур, где полки с консервами, запасы которых научила делать их Блокада. Вторая приоткрыта в ожидании меня. Я вижу, как тетя Маня, с головой уйдя в работу, раскатывает скалкой тесто.

Подкравшись сзади, закрываю ей глаза – лоб под косынкой потный. Обнимает она меня локтями:

– Ишь, вымахал... А я подумала, что новобрачные.

– Какие новобрачные?

– Не сказали тебе? Ты ведь на свадьбу подгадал. Инга пошла расписываться в Куйбышевский ЗАГС.

Дочь ее Инга – моя крестная мать. Что это бы ни означало, я обескуражен:

– Как так?

– А так. Техноложку еще свою не кончила. Возьми и приведи...

– Кого?

– Из Мурманска русский богатырь. Штангист!

И начинает беззвучно плакать, утираясь локтем, чтобы не капать в муку. Глаза у них в этом Ленинграде решительно на мокром месте. Дед тоже снова начинает, при этом пытаясь утешить свою сестру:

– Маня! Помни, что написано в "Гранатовом браслете" на том перстне... Маня? Все проходит!

В Большой комнате горит печка. Я сижу на прибитом листе железа и смотрю в огонь. Лицу, подпертому кулаками, опаленно жарко. Полено превращается в ничто, наглядно показывая мне, как "все проходит". Не я не верю, что "пройду". Мне, может быть, удастся не "пройти". Потому что я ближе к Будущему. В 2000 году, когда начнется Будущее, человечество, возможно, смерть победит. Конечно, до 2000-го года прожить мне надо ого-го. Но все равно лет мне будет меньше, чем сейчас деду.

Я вдруг понимаю, как долго они живут!

Дед хлопает по оттоманке. Я пересаживаюсь, он меня обнимает. Шкаф своим старым зеркалом снимает нас на память.

– Да-а... Все проходит. Все и вся! Ты Куприна читал?

– "Гуттаперчевый мальчик".

– А "Штабс-капитан Рыбников"?

– Еще бы!

– "Суламифь" тебе, пожалуй, рановато, о "Яме" уже не говорю, но "Юнкера"... Или читал?

– Нет. – Мало о чем мне это говорит. Другое дело – "юнкерсы".

– Твой дед был юнкер. Обязательно прочти. У меня в собрании есть все. Ты знаешь, он в Россию ведь вернулся? Куприн. Из эмиграции.

Я не особенно вникаю, но слушать деда мне приятно. И обонять махровый халат, пахнущий несильно, но по-мужски – табаком.

– Впрочем, он тут же умер. А вот Бунин Иван Александрович, тот не вернулся. Всех пережил...

Лепные листья огибают потолок.

В прошлый приезд на зимние каникулы потолок подпирали неструганые балки. После ремонта здесь, как в музейном зале. Постукивает маятник стенных часов. Римские их цифры я выучил раньше арабских. За остекленной дверцей часов есть тайничок, где после революции он прятал браунинг, который непростительно утопил потом в Фонтанке по нашу сторону от Аничкова моста. Обыска боялся. Как будто нельзя было найти другой тайник!

Обои новые, но все развешано, как было – фотографии моего отца в рамках, дедушкины акварели, картины маслом, за которые Русский музей предлагал ему тысячи, резное блюдо "Хлебъ да соль", а в правом углу иконостас. На мраморной доске буля, на этажерке, на буфете все те же коробочки, шкатулки, безделушки. Семь слоников, задравших хоботы – один другого больше. Барыня-крестьянка. Привезенные моим отцом овальные камни с черноморскими пейзажами конца 30-х: Новый Афон, Анапа, Геленджик. Отставившая ногу балерина Уланова. Навостривший уши – граница на замке! фарфоровый Джульбарс.

Люстра – сталактиты хрустальных висюлек.

Стол под ней раздвинут и накрыт.

Дед надевает сорочку, отороченную узором в красный крестик, берет из ракушки прорезиненные проволочные зажимы и накатывает до локтей. Любуясь в зеркало на свой неповрежденный профиль, он начинает кашлять и утирает слезы.

– Папироску выкурить... Тс-с! – открывает дверцу книжного шкафа и запускает руку за красные тома Лескова. – Умру, библиотека вся будет твоя. Для тебя и собираю, внучек... где же они? – Достает коробку "Три богатыря", а из нее папиросу, которую, подмигивая, осторожно скрывает в боковом кармане брюк:

– Исподтишка в сортире. А ты иди бабёшкам зубы заговаривай.

Сидящий на буле болванчик-будда, щелкнутый мной в знак приветствия, все еще качает лысой головой, когда я возвращаюсь с новобрачными.

Ленинградские пироги, капустные и с саго, удались на славу, но из-за свадебного стола тетя Маня то и дело удаляется на кухню – переживать.

Не потому что ей не нравится штангист, который не может удержать то нож, то вилку, и от этого краснеет, как будто его душит галстук.

Скорее, наоборот.

Потому что, наконец, им улыбнулось счастье в виде этого русского богатыря.

Не то, что в городе Ленина, а вообще ей с Ингой не очень-то и полагалось жить – как маленькой, а все-таки семье врага народа. Я видел маленькое фото с испуганным лицом. Счетовод в ЦПКиО на Островах Центральном парке культуры и отдыха имени злодейски убитого товарища Кирова – муж и отец их пытался выдать город белофиннам, за что получил "десять лет без права переписки". Так, возвращая передачу, деликатно сказали тете Мане в Большом доме на Литейном, добавив, чтобы не ждала: "Устраивайте свою судьбу". Но устроили судьбу ей сами. Отправили за тысячу километров отсюда – в Кировскую область на лесоповал. Глядя на тетю Маню, вносящую за ручки самовар, мне трудно представить, как она могла валить деревья. Где была при этом Инга? Оттаскивала ветки? Как они сумели выбрались из этой Кировской области? Не знаю. Вокруг меня много белых пятен. Знаю только, что выжили они, благодаря деду, который незаконно поселил их у себя.

Бабушка сводит брови, но дед выпивает со штангистом по последней.

Ночью молодожены вызывают "неотложку".

С кровати дед интересуется, что повидал я в Эрмитаже. Сверяясь с записной книжкой, я рассказываю. Он опускает веки – одобряет. Дышит он уже без кислородной подушки.

На следующий день его сажают к супу. Любимому – из корюшки. Рыбешка эта из Невы спасла в блокаду Ленинград. Есть нужно с головой, и я пытаюсь.

– Где был сегодня?

– В музей-квартире Некрасова Эн А.

– На Литейном. Знаю. Реставрировал. Вчерашний день часу в шестом Зашел я на Сенную. Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни слова из ее груди, лишь бич свистел играя... А дальше?

– И музе я сказал, смотри: "Сестра твоя родная".

– Молодец.

– Двенадцать комнат! Представляешь? А в учебнике "Родной литературы" написано, что при царизме он страдал.

– Эх, внучек, внучек...

Кровать у них с бабушкой высокая и бледно-желтая. Палевая. Над выгнутым изголовьем в позолоченной рамке "венка" – писаные маслом ангелочки. Под ними к обоям пришпилена булавкой почтовая открытка, с которой я давно отпарил марку Российской империи. Крепко обняв друг друга, любовники прежних времен с решительным видом стоят на мостках перед прудом. Подпись: "Навеки вместе". Кружевное покрывало переброшено через отвал изножья, но лиловое стеганое одеяло еще накрывает огромные подушки: мы с дедом просто прилегли перед вечерним чаем. Мне хочется спросить про моего отца, которого я видел только на фотографиях. Но дед еще слишком слаб для этого. И я прошу рассказать "про Славку". Его ординарец Славка, взятый из деревни бабушкиного деда, отличался таким идиотизмом, что можно уписаться. Но не сегодня:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю