Текст книги "Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
И тотчас генерал Козловский, начальник крепостной артиллерии, повторил приказ, посылая его по телефонным проводам командирам фортов. И уже через несколько секунд Николай, смотревший в стереотрубу, увидел, как все семь северных фортов изрыгнули огонь, а спустя секунды три до наблюдательного пункта докатилась гудящая волна канонады. Тяжелые снаряды взрывались на берегу, взметывая черные фонтаны поднятой земли, но часть снарядов разорвалась, не долетев до кромки берега, упав на лед, а поэтому фонтаны здесь были голубыми, искрящимися на мартовском солнце кристалликами льда. Николай видел, что в полыньях барахтаются люди, силясь выбраться на лед, но очень быстро головы людей в папахах и островерхих суконных шлемах исчезали, оставались лишь круги на поверхности воды, однако и они быстро пропадали. Снова выходили на лед красноармейцы, стараясь обходить полыньи, устремлялись вперед, округлив рты в каком-то воинственном кличе, и опять точно била по ним артиллерия фортов, кося осколками, топя в воде, – и откатывались назад, на берег, красные части, оставляя на льду убитых и раненых, но Николай не радовался успеху – он знал, что погнал русских против русских, а поэтому его сердце упрямо молчало, не желая праздновать победу.
Их разделял лед. Он был мостом для штурмующих, но в то же время мостом очень зыбким, ненадежным. Этот мост нужно было разрушить, но посланные Николаем в Петроград матросы захватить ледокол «Ермак» не сумели – на нем уже была верная большевикам команда, а огонь в топках погашен. Штурм шел за штурмом, и моряки в Кронштадте молились о том, чтобы весенние ветры, тепло сломали наконец этот лед. А комиссары, стоявшие на берегу и проклинавшие мятежников, страстно желали, чтобы этот рыхлый, покрытый слоем воды лед продержался ещё хотя бы дня три-четыре.
Пушки, пулеметы били с кораблей и фортов непрерывно.
– Да стреляйте! Стреляйте! Интенсивней огонь! Прямо по льду! – кричал Николай, и генерал Козловский, закусив губу, пожимал плечами, но спешил по телефону передать приказ монарха.
Канонада сотрясала стены наблюдательного пункта, лед ломался, трещал, накрывал отколовшимися кусками людей в белых маскхалатах, но бойцы все шли и шли вперед, охватывая морскую крепость живым кольцом.
Неожиданно сообщили, что матросы уже оставили район пристани, но ещё держатся у Петроградских ворот, хотя некоторые улицы города уже в руках штурмующих. Идут тяжелые бои за форты номер один и два, за форты «Милютин», «Павел», но красные превосходят числом и… мужеством. Вот красные движутся по улицам Кронштадта, но мятежники отчаянно дерутся за каждый дом, за каждый чердак.
– Николай Александрович! – прошептал неизвестно откуда взявшийся Лузгин. – Нужно уходить на «Петропавловск»! Скоро здесь будут комиссары!
Буквально силой он увел Николая с наблюдательного пункта, и они побежали к причалу, где стояли линкоры, яростно плюющиеся огнем в наступающие красные цепи. Лиходеев, бледный, но внешне спокойный, распоряжаясь действиями канониров, сказал:
– Скоро они доберутся и до нас. Смотрите, аэропланы!
На самом деле – от Петрограда, блестя пропеллерами, двигались по воздуху двукрылые машины, держа курс прямо на линкоры.
– Эх, и заварили кашу, ваше величество! – с какой-то отчаянной бесшабашностью проговорил Лиходеев. И Николай, почувствовав в словах командира нотки упрека, упрямо сказал:
– Мы будем драться, драться до конца!
– Да уж теперь-то до конца, это точно! Все здесь погибнем, ведь если нас захватят красные, то не пощадят. Но вы-то уходите, ей-Богу, уходите. Я уже распорядился подорвать линкор. Прошу вас, ваше величество, если вас убьют, то что ж хорошего? Последний государь России… – В глазах командира «Петропавловска» сверкнули искры слез.
А аэропланы все приближались, и Лузгин, смотревший на них, сказал, обращаясь к Николаю:
– Если их бомбы рядом с линкором лед сломают, вам уж не уйти…
– Я решил остаться здесь! – твердо заявил Романов.
– Ну, здесь так здесь, – как-то неопределенно сказал Лузгин и вдруг железной хваткой человека, умевшего осилить в борьбе и куда более сильного противника, чем Романов, обхватил его за талию и потащил по трапу вниз, к орудийной площадке, потом приподнял над фальшбортом, обхватил его за талию и разжал руки. Если бы они стояли на главной палубе, возвышавшейся надо льдом на семь метров, то Николаю, упавшему ногами на лед залива, пришлось бы плохо. Но они находились всего на два метра выше ватерлинии, и Романов лишь на несколько секунд оказался оглушен ударом, сотрясшим все его тело. Все ещё не умея осознать, что с ним произошло, он услышал над своим ухом грозный крик Лузгина, направившего прямо в лоб ему ствол нагана:
– Поднимайтесь! Скорее, или я убью вас! Красным я вас не отдам!
Хромающий, но поддерживаемый Лузгиным, под снарядами, вырывавшимися из пушечных стволов «Петропавловска» и стремительно летевшими к густым цепям наступающих красноармейцев, Николай заковылял в сторону Петергофа, а спустя минуту послышался вой падающих на «Петропавловск» и «Севастополь» аэропланных бомб. Они разрывались и рядом с кораблями, взламывая лед, и на палубах кораблей, стрельба которых постепенно стала утихать. А потом в спину Николая что-то сильно толкнуло, а уши едва не разорвались от напряжения, вызванного страшным взрывом. Ничком он упал на лед подле не удержавшегося на ногах Лузгина и, медленно повернув назад голову, увидел высокий столб огня и дыма, поднявшийся над линкором, покинутым пять минут назад. Слезы, теплые и соленые, как вода близ Ливадии, в которой он так любил купаться, заструились по лицу Николая.
– Я немного рано к ним пришел! – сказал он. – Вот если бы не лед…
Позднее Николай от Лузгина узнал, с какой отвагой защищались мятежные матросы. Узнал, что оставшиеся в живых были препровождены в одиночки Петропавловской крепости, потом расстреляны, но на допросе никто из них и словом не обмолвился о том, что на мятеж их поднял воскресший император Николай.
***
9 января 1905 года, в Кровавое Воскресенье, царь внес следующие строки в свой дневник: «Тяжелый день. В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных частях города. Было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело». И не стоит сомневаться в искренности чувства, переполнявшего тогда Николай, – для его обычно столь бесстрастных дневниковых записей последние слова достаточно сильны и убедительны.
Итак, 9 января совершилось то, что послужило на руку лишь тем, кто мечтал о перемене строя. Их формула ясна предельно: шли к царю за милостью, милости не дали, но расстреляли. Власть и царь едины, следовательно, расстрелял царь, и этим он приговорил себя. Самодержцем очень удобно пользоваться, когда необходимо найти виновного. Строй демократический куда искусней умеет прятать виновных, да и винить своего избранника не хочется словно себя самого винишь за выбор…
Загуляло по всей империи стачечное движение, ликовали в зарубежье большевики, предчувствуя скорый пир, пусть и кровавый. С глубочайшей серьезностью обсуждали вопрос о том, как бы побольше простого люду втянуть в борьбу за свободу, равенство и братство. Взяли курс на вооруженное восстание, стали готовить группы боевиков, бомбистов, добывали оружие, взрывчатку. И вот уже восстали матросы самого мощного броненосца Черноморского флота "Князя Потемкина-Таврического", наводившего своими огромными орудиями ужас на всем побережье. Отмечались бунты в войсках, возвращавшихся с Дальнего Востока, громились крестьянами помещичьи имения, а число бастующих летом перевалило за миллион. Вся пресса, в оголтелом лае которой звучал лишь один призыв: "Долой существующий режим!", преобразилась в революционную. Революция казалась неизбежной.
Усмирить демона революции было решено раздачей народу конституционных свобод. Трудно было решиться на это, в декабре он ещё медлил, но между декабрем и октябрем была такая пропасть, свершилось так много нового, что теперь сам Витте уговаривал царя даровать свободы, иначе ни монархию, ни империю не спасти от полной катастрофы. В акте раздачи свобод так много монаршего, и сам этот акт будет воспринят как царская милость, хоть и может нанести ущерб абсолютизму. Манифест был им подписан 17 октября, и в тот же день, вечером, Николай Второй, предчувствуя, чем может обернуться дарование свобод, сделал в дневнике короткую запись: "Господи, помоги нам, спаси и усмири Россию".
Манифест 17 октября, который как бы говорил, что государственная власть слаба, а слабая власть – и не власть совсем, ибо в уме обывателя власть равняется силе, не только не примирил народ с правительством, но и дал большевистским агитаторам ещё один повод указать: "Посмотрите, власть колеблется, трепещет под вашим натиском! Это всего лишь подачки, уступки со стороны правительства, но нельзя обольщаться. Смело, товарищи, берите власть в свои руки! Долой самодержавие!"
И сразу же за оглашением дарованных свобод последовали новые кровавые вспышки смуты, кровь полилась ещё более широким потоком, и тогда русский царь, в душе которого не угасало сожаление о том, что Манифест, ограничивший его самовластие, был вредным и ненужным, согласился на решительные ответные меры…
Ступень восемнадцатая
ФОТОГРАФ
После разгрома Кронштадтского мятежа Николай не то что бы сник, а в чем-то переменился. Пропала последняя надежда сокрушить большевистскую гидру силой оружия, и воинственный пыл угас в душе бывшего царя. Домашние знали, где он был, когда отсутствовал с конца февраля по восемнадцатое марта, догадывались, какую роль отводил глава семейства самому себе в бунте кронштадтских моряков, но никто не обронил на эту тему ни единого слова, точно навеки заперли на замок все тайны, способные в одночасье погубить их любимого отца и мужа или ранить его и без того кровоточащее сердце.
Зато сам Николай неожиданно для всех как-то за столом, когда вечером семья собралась за чаем, громко ударил ладонью по только что прочитанной им газете, обвел домашних каким-то просветленным и торжествующим взглядом и сказал:
– Нет, вовсе не напрасно я поднимал мятеж! Они ведь переменили свою экономическую политику! То, что делалось ещё месяц назад, напрочь отметается! Возвращается капитализм, свободная торговля! Никаких продразверсток – продовольственный налог, весьма умеренный! Каждый теперь может завести свое предприятие с наемными рабочими, открыть ресторан, портерную, кондитерскую и все, что угодно! Смотрите, что ещё преподнесли нам большевики, – государственные предприятия получают предпринимательскую самостоятельность! Но тогда скажите – чем же Россия, где строят утопический рай, этот коммунизм, будет отличаться от какой-нибудь капиталистической Англии или Германии? Для чего же нужно было городить огород, воевать с буржуазией, губить русские души сотнями тысяч, если все возвращается на круги своя?
Татьяна, работавшая в библиотеке, много читавшая, носившая очки в роговой оправе, со спокойной вежливостью сказала:
– Папа, ты не понимаешь деталей.
– Ну, и что же меняют детали? – с азартом отбрасывая газету, спросил Николай.
– А детали заключаются в том, что, как пишет Ленин, создается новый капитализм, государственный, под присмотром государства. Это совершенно другое явление…
– Да какое там к черту другое, новое! В моей, что ли, империи промышленность не подвергалась присмотру со стороны всяких там контролирующих институтов, вся деятельность которых сводилась к тому, чтобы взять налоги, направить работу даже частных предприятий на благо всей страны? В чем же разница? Да эта разница яйца выеденного не стоит!
Николай был готов продолжать свою обличительную речь, но вдруг осекся внезапно, пораженный какой-то мыслью. Машинально провел рукой по лбу, и на его растерянном лице засветилась улыбка.
– Постойте, – сказал он, – но ведь и мы… мы тоже можем заняться какой-то деятельностью, предпринимательством. У нас ещё сохранились бриллианты, так давайте же расстанемся с ними и устроим свое предприятие…
– О Боже! – закрыла лицо руками Маша. – Нам ещё не хватало превратиться в ремесленников, в каких-нибудь кустарей. Когда-то ты, папа, не дал мне выйти замуж за офицера только потому, что он был незнатного происхождения. Тебе, видишь ли, казалось зазорным видеть свою дочь поручицей, теперь же мы все перейдем в купеческое сословие или станем тачать сапоги…
– Маша, да остановись ты! – прервала поток жалоб сестры Анастасия. Никто и не собирается входить в купеческое сословие. Вот я, например, научилась прекрасно шить, и, если папа снимет для меня какое-нибудь просторное, светлое помещение, я упрошу его купить мне пять, нет, десять швейных машинок «Зингер». У меня появятся ученицы, они же станут и моими наемными работницами.
– Ах, оставь! – скептически посмотрела на дочь Александра Федоровна. Где ты купишь материалы, нитки, иглы для своей артели, если в городе хоть шаром покати – нет ничего.
– Это все появится, обязательно появится, коль разрешена свободная торговля! – поспешно, с каким-то отчаянием в голосе, словно его не поймут, сказал Николай. – Конечно, Настенька, я приобрету для тебя все, что ты захочешь, но мне и самому очень захотелось заняться делом, каким-нибудь хорошим, красивым ремеслом! Разве Петр Великий, строивший корабли, ковавший якоря, работавший на токарном станке, переставал быть монархом, когда надевал на себя фартук?
– Да, не переставал, – заговорила Ольга, – но ведь у тебя, папа, один только фартук и будет. Ты разве уже оставил надежду вернуть себе власть?
Девушка сказала свою фразу чуть насмешливо, потому что в душе не верила в то, что её отец когда-нибудь сумеет снова надеть на себя корону, и все его надежды – это плод иллюзий, оскорбленного самолюбия монарха, лишившегося власти.
– Нет, не оставил, – очень серьезно произнес Николай, – но разве мне помешает в этом овладение каким-то ремеслом? Я вам ещё не говорил о том, что я… – и он в коротком раздумье потупил взор, – что я с тех самых пор, как живу в большевистской России, стал совсем другим. Прежде я, признаюсь, был нерешительным, поддающимся чужим влияниям, не понимающим, не знающим цены жизни, страдания и счастья. Теперь же я ощущаю в себе силы, смелость, острый ум и даже мудрость. Я предчувствую, что скоро буду почти полностью доволен тем, что сделала из меня природа и… обстоятельства, и вот тогда…
Никогда прежде домашние не видели Николая таким откровенно смелым, возбужденным и торжествующим, точно в него вселился какой-то гений силы, мудрости и человеческого достоинства.
– Значит, – тихо прервала повисшую в комнате паузу Маша, – тебе сейчас осталось немногое – научиться делать что-то нужное людям своими руками.
– Ну да! Ты очень правильно выразилась, Маша! – с благодарностью посмотрел на неё отец. – Раньше я только пользовался тем, что делали другие, а теперь сам хочу попробовать. Если получится, я стану счастливейшим на земле человеком!
– Так все-таки, папа, чем ты будешь заниматься? Неужели в плотники или кузнецы пойдешь? – смотрел Алеша на отца с веселым удивлением.
– Нет, не в плотники и не в кузнецы – я открою фотографическое ателье, возможно, несколько! О, это будут самые лучшие, самые роскошные заведения Петрограда! Я уже уверен, что дело мое пойдет! Народ, этот простой народ будет валить ко мне, потому что я знаю их – каждому очень нравится смотреть на свое изображение. Ты видишь себя как бы со стороны! Русский человек из простонародья не рефлексивен, не копается в себе, но очень любит рассматривать свое отражение. Я слышал, что даже в самой бедной русской избе есть зеркало, обязательно есть. Вот я и стану их зеркалом! Сейчас, знаю, в городе нет фотографии, а я буду первым, кто станет снимать петроградцев! Если Оля и Таня не захотят расстаться с кинематографом и библиотекой, а Анастасия не оставит идеи устроить портновскую мастерскую, я буду просить Аликс и Машу помочь мне с фотографическим салоном. Может быть, и Алеша поможет!
– Конечно, папа, помогу! – радостно поддержал Алеша, а Маша лишь длинным печальным взглядом посмотрела на отца, светившегося счастьем и энергией, и промолчала.
И скоро дело закипело. Николай ходил в различные жилищные комиссии Петросовета, в коммунальные хозяйства, ссылаясь на правительственные постановления, доказывал необходимость предоставления ему в аренду помещений, сам выбирал, какое лучше подойдет для ателье. Договаривался о проводке электричества и водопровода, если таковых там не имелось, выслушивал от ответственных работников упреки в том, что он-де, недорезанный буржуй, собрался заняться совсем не нужным трудовому народу делом – фотографией.
– Знаете, гражданин, – давя зевок, говорил ему один советский работник, – чуждое вы пролетариату дело затеяли. И кому они нужны, эти ваши фотографии? Это ведь только дворяне, буржуазия и купцы на стеночки снимки в рамках вешали. Что ж вы старый образ жизни петроградским жителям привить хотите?
– Да как же вы не понимаете, товарищ дорогой, – убеждал Николай, – что хороший фотоснимок – это произведение искусства, он украсит комнату того же рабочего, а ведь партия большевиков всячески старается внедрять культуру в темную и забитую прежним режимом трудовую массу.
– Эх, – чесал совработник свой плотно остриженный затылок, – на разных мы с вами, видно, товарищ, идейных платформах находимся. Буржуазная культура рабочему вредна, а значит, она вовсе и не культура для него, а паразитирующий нарост, идейный полип, так сказать. Хотя, впрочем, постановления вышестоящих органов оспаривать не имею права. Давайте ваше заявление, подмахну, уж так и быть.
У представителя другой, куда более важной инстанции Николай мог услышать рокочущее:
– И забудьте думать о фотомастерских! Знаем мы, кого вы там снимать станете. Глядите, какую в Петроград диверсию контрабандным путем завозят! И важный совработник выбрасывал из ящика на стол фотографию нагой красотки, жеманно декорировавшей все свои прелести пушистыми мехами. – Вот карточки оттуда, чтобы подкосить все наши пролетарские устои! Так неужели я лично буду способствовать углублению диверсии капитала, предназначенной разложить наш народ нравственно и физически? Не дам лицензии!
Но Николай настаивал, молил, убеждал, совал под нос радетелям о народных нравах госпостановления, и наконец добился всего, чего хотел. Уже к концу двадцать первого года, затратив едва не все свои средства, он прекрасно оборудовал пять фотографических ателье в самых бойких местах города: три на Невском, теперь называвшемся проспектом 25 Октября, одно на Владимирском проспекте, названном теперь в честь какого-то неизвестного Нахимсона, и на проспекте также неизвестного Володарского – на бывшем Литейном. Фойе ателье, в которых принимали посетителей, были красиво задрапированы – тут уж помогла Маша, постепенно включившаяся в дело. Искусственные цветы в китайских вазах придавали помещениям особое очарование, но, главное, пришлось подумать об оформлении фонов для оживления «антуража». Античные тумбы и колонны из папье-маше, рисованные задники с горными и морскими видами, скамеечки, велосипеды, картоны с декорациями, имеющие вырез для головы снимающегося, – все зазывало в ателье, имевшие одну вывеску:
ФОТОГРАФИЯ РОМАНОВЫХ!!!
БЫСТРО! КАЧЕСТВЕННО! ДЕШЕВО!
Только у нас вы можете сохранить свой облик навеки, если сниметесь на карточку с паспарту или без, с членами семьи и без на фоне Кавказских гор и Неаполитанского залива, на вороном скакуне, на велосипеде фирмы «Сименс», в прекрасном костюме испанского гранда или с настоящим охотничьим ружьем! Снимаем также и с антуражем заказчика! Искажений лиц, фигур не допускаем! Работаем на лучших европейских материалах, не тускнеющих и не желтеющих со временем! Срок изготовления – всего три дня! Претензии по качеству готовых фотографических карточек – три месяца! Спешите сохранить себя для памяти детей и внуков, а также для славной российской истории! Цены самые умеренные!
Николай любил снимать и проявлять пластинки ещё тогда, когда был царем, но все, что он делал тогда, носило любительский характер, было несовершенно, а поэтому всегда оставался какой-то осадок недовольства собой. Теперь же он, точно желая избавиться от этого свербящего душу осадка, хотел стать профессионалом, которого бы хвалили не из лести, не потому, что эти снимки сделаны одним из знаменитейших в мире людей, а по причине их прекрасного качества, нужности людям. Николай спешил снискать уважение людей как человек, а не как государь, призванный к этой доле волей судьбы. И если бы он увидел, что его труд признан, оценен и одобрен, то сам стал бы уважать себя куда сильнее, чем прежде. Причем ему необходимо было сейчас широкое признание, а не восторги кучки снобов. Он, стремящийся повелевать всем народом, а не отдельными людьми, теперь искал благодарности за свою личную работу от десятков, сотен и тысяч, чтобы умножить в тысячи раз оценку себя самим собой.
И вот его ателье уже стояли с гостеприимно распахнутыми дверями, красочно исполненные вывески зазывали посетителей, почти во всех петроградских газетах печатались объявления, приглашающие сделать снимки у Романовых, но народ все не шел. То ли петроградцам, измотанным голодом, гражданской войной, безработицей было совсем не до того, чтобы оставлять свои изображения "для памяти детей и внуков", то ли у них просто не было денег, но лишь случайные посетители, да и то, как определил Николай, из числа старых петербуржцев, удостоили своим вниманием его ателье. Сам же Николай к тому времени, как открылись его заведения, успел пройти курс профессионального фотографа у нанятого им старого мастера, полуглухого и страдающего от грыжи еврея, "изволившего снимать ещё самого государя императора Александра Третьего, а уж последнего императора так прямо замучил яркими вспышками магния".
Но вот по мере того, как набирал обороты нэп, как грибы после дождя вырастали частные предприятия и появился крепкий русский червонец, по мере того как деревня, достав из загашников, ям, подвалов припрятанные продовольственные припасы, хлынула в город, принося в него запах сапожного дегтя, прокисших в сырости тулупов, лука, чеснока и потных тел, дела у Николая пошли в гору. Крестьяне, сбывшие товар, бродившие потом по главной улице Петрограда, опасливо заглядывая во все магазины, чтобы привезти домой что-нибудь диковинное, именно городское, заходили и в главное ателье Романовых на проспекте 25 Октября, где их встречал сам бывший император.
– Прошу вас, проходите, проходите! – говорил он каждому, кто возвещал о своем осторожном приходе мелодичным звоном колокольчика, соединенного с дверью. – Мы вам сделаем лучший снимок в Петрограде!
Обычно заходили по трое, вчетвером, а то и впятером – земляки. Мялись на коврике, боясь пройти в нарядный зал с пальмами и китайским фарфором, потом один из «лапотников», как без злобы называла поселян Маша, помогавшая отцу, набирался смелости и спрашивал:
– А энто, ежели бы не за деньги, а вот за мед или за масло конопляное, у нас ещё осталось, договоримся, барин?
Николай вначале брал и мед, и сало, и даже сырые кожи, лишь бы снимать людей, смотревших в объектив то с испугом, то с глупой ребячливой улыбкой, то с каменным напряжением или, наоборот, по-хамски развязных, желающих показать свое ухарство и на-все-наплевательство. Но потом, когда невыгода такого отношения к оплате своего труда стала бить по карману, начал требовать оплаты червонцами, и крестьяне стали развязывать платочки, шарить у себя за пазухой, в котомках, страстно желая увезти на память в деревню доказательство своего пребывания в недавней столице русского государства.
Второй по многочисленности категорией после крестьян были петроградские рабочие, которые по воскресным дням под хмельком, но в нарядных одеждах городского простонародья заглядывали со всем семейством во время прогулок по городу. Семейные снимались больше у античных капителей или на фоне огнедышащего Везувия, позы принимали чинные, чуть жеманные, как в кадрили, высоко задирали подбородки, разводили широко носки сапог, не забыв перед тем пройтись по, и без того блистающей, выходной обуви специальной щеткой, что находилась у Романовых в прихожей, выкатывали грудь вперед, а руки делали «калачиком». Николай не спешил придать им позы, которые бы нравились ему, – дозволял получаться на снимке такими, какими хотели быть клиенты. Но уж о «птичке» никогда не забывал. Зато пластинки вместе с помощниками проявлял тщательно, добивался четкости необыкновенной, халтуры никогда не допускал, а поэтому заказчики работой Романовых премного довольны были. Осторожно отведя папиросную бумагу, долго, улыбаясь, смотрели на себя, кланялись мастеру, благодарили, иногда совали в руку вареное яичко, пряник, а то соленый огурец или тараньку, прятали карточку тщательно, боясь в дороге повредить, просили у хозяина листок бумажки завернуть, снова кланялись и спиной шли к выходу.
К лету двадцать второго года, когда от посетителей отбою не было и заведения Романовых уже не нуждались в газетной рекламе, Николай почувствовал, что он добился того, чего желал. Скоро он открыл ещё два ателье, купил нарядный автомобиль, весь сверкающий коралловым лаком «делонэ», завел шофера – молчаливого и хладнокровного в езде по городу чухонца. И теперь он не крутился в ателье, принимая и снимая посетителей, а только разъезжал от мастерской к мастерской, проверяя работу подчиненных, занимаясь бухгалтерским учетом, налогами и размещением средств во вновь открытых коммерческих банках. Лишь иногда, когда сняться собиралась какая-нибудь важная персона, его извещали заранее, и он являлся, чтобы сфотографировать советского дипломата, красного командира с распушенными усами, видного совдеповского чинушу или партийного лидера. Ради этого Николаю звонили в квартиру, все так же помещавшуюся на Васильевском, куда провели телефонную линию, и Романов, прежде, в "царские времена", так не любивший телефон, с удовольствием принимал заказ, потому что работать для людей ощущалось им не как неприятная, тяжкая обязанность, но как истинное удовольствие.
И тогда он ехал на своем коралловом «делонэ», одетый очень элегантно, у дорогого портного, в перчатках и котелке, в лаковых туфлях с выпущенными на них гетрами, но заходил в ателье, где его уже дожидались, неспешно, с достоинством, кланяясь важной персоне лишь одним подбородком, безо всякой лести или даже подчеркнутого внимания. С таких клиентов, правда, Николай брал не по обычной таксе, а втридорога, словно наказывая советских тузов за то, что вынудили приехать, побеспокоили.
– Да это уж даже чересчур, товарищ Романов… – говорили иногда ему, когда слышали, сколько им придется платить.
– А для особенных клиентов и плата особенная, – не моргнув глазом, отвечал сомневающемуся Николай, набрасывая на аппарат чехол. – В следующий раз ступайте к Темкину или к Векслеру, если вам мои условия не подходят. Впрочем, вчера снимал полпреда Жировского, так он не жаловался…
И вот однажды Николаю позвонили. Он в это время, правда, находился не дома, а в ателье на проспекте Володарского, и сотрудник мастерской на бывшем Невском сообщил, что его желают видеть, чтобы сняться, четыре гражданина, "с виду приличных очень".
– Ладно, еду, – коротко ответил Николай и уже через пятнадцать минут входил в свой основной салон.
Сидевшие там мужчины расположились на кожаном диване по-свойски, развалясь, покуривая, о чем-то перемигиваясь. Когда Николай вошел, они, однако, встали, и один из них, низкорослый и уже седой, пряча за спиной окурок, заговорил:
– Э-э, нам бы карточку у вас заказать, с наших вот персон, коллективную, или, как раньше говорили, артельную! – и рассмеялся неискренне и деланно.
– Прошу вас в соседний зал, – сказал Николай, указывая рукой на дверь. – Какой формат желаете? Кабинетный?
– Да, кабинетный вполне нам сгодится, – весело крикнул все тот же человек, обнажая фарфор вставных зубов. – С декорациями не беспокойтесь, нам что-нибудь попроще, без всяких там чертей и амуров.
– Чертей и амуров не держу, – приготавливая аппарат к съемке, говорил Николай, – впрочем, как вам будет угодно. Садитесь на тот диванчик, или пусть двое сядут, а двое встанут по краям.
"Где-то я уже видел этого человека, – подумал Николай. – Вон того широкоплечего, с бородой".
Наблюдая за тем, как мужчины устраиваются для съемки, грубовато подталкивая друг друга, клоунски поправляя галстуки и подтягивая брюки, Николай догадался, что пришли они сюда совсем не ради фотоснимка, а для чего-то иного.
– Итак, господа, вы уже устроились? – желая казаться веселым, спросил Николай, вставляя в аппарат кассету с пластинкой. – Так позвольте – я на вас взгляну через объектив.
Когда Николай, накинув на голову черное сукно аппарата, нашел четверых клиентов в окошке объектива, то увидел, что теперь в руке каждого из них был зажат пистолет или револьвер, наведенный прямо на него.
– Товарищи, право, не понимаю, что здесь происходит? – выпростал Николай свою голову из-под сукна. – Вам что, угодно сниматься с револьверами?
Мужчины дружно рассмеялись, спрятали оружие в карманы и вразвалочку подошли к аппарату, остановились в двух шагах, а низкорослый седой обладатель великолепных вставных зубов скомандовал, подражая цирковым гимнастам:
– И-и-и раз!
Они поклонились в пояс, дружно, и было ясно, что этот шутовской поклон был у них тщательно отрепетирован, – уж больно славно все получилось.
– Будь здрав, царь ты государь наш православный, Николай Александрович! Многие тебе лета! – вместе с перегаром выдохнул прекраснозубый. – Пришли к тебе не ради забавы, а токмо одного почтения для, смиренные и склоняемые пред тобой. Не гони, а разреши слово молвить!
Николай, сохраняя самообладание, готовый в жизни, которую сам для себя избрал, ко всяким неожиданностям, спокойно сказал:
– Граждане, вижу, актеры? Им угодно пошутить? Так и ступали бы на сцену, господа. В Театре «Буфф» сегодня дается какой-то водевиль.
– Андрюха! Ванька! А ну, тикать отсюда в предбанник! – вдруг взвизгнул низкорослый, толкая обеими руками двух своих товарищей, способных, судя по их могучим фигурам, свернуть ему шею безо всякого труда и зазрения совести.
Когда два странных клиента ушли, безропотно повиновавшись приказу, Николай сказал:
– Ну, а теперь-то, товарищи, мне кто-нибудь объяснит, в чем дело? Ваше странное обращение ко мне, скорее всего, связано с тем, что я ношу фамилию Романов?
Низкорослый, меняя свой прежний фатовской тон на какой-то сумрачный, ответил: