Текст книги "Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
"Прежде всего нужно снять этот плащ и заменить его на какой-нибудь другой", – подумал Николай, осторожно притворяя за собой дверь. Но едва он стал расстегивать пуговицы на плаще, торопясь, разрывая петли непослушными пальцами, как раздались шаги и в прихожей появилась женщина лет тридцати, лицо которой было разгорячено застольем. Не замечая присутствия постороннего, она быстрым движением поправила у зеркала прическу, воротник кофточки и вдруг резко обернулась в сторону Николая.
– Господи, да кто же вы? Откуда вы здесь появились? – встревоженно, нервно спросила она.
– Простите, не могли бы вы позволить мне остаться в вашей квартире хотя бы в течение получаса, – зашептал Николай, прижимая правую руку к груди в просительном жесте. – Но если это невозможно, то, по крайней мере, одолжите мне это… пальто взамен моего плаща.
Теперь уже женщина смотрела на Николая не с удивлением, а с негодованием.
– А, так вот вы кто! – гневно двинулись её губы. – Вы обыкновенный воришка, квартирный воришка, который ходит по лестницам и смотрит, где что плохо положено! Сейчас же убирайтесь вон, а то я позову друзей и вас отправят куда следует!
Если бы эту фразу произнесла не женщина, тем более не интеллигентная, судя по виду, то он, желая спасти себя во что бы то ни стало, отказался бы подчиниться. Но сейчас оставалось лишь покорно склонить свою голову и сказать:
– Простите, сударыня, я вынужден вам подчиниться и покидаю вашу квартиру, хотя это, возможно, будет стоить мне жизни. Уверяю вас, я – не вор. И… всего доброго…
Потом, быстро приподняв полу плаща, вытащил из галифе браунинг и отодвинул щеколду.
До него донеслись тихие голоса и осторожные шаги поднимавшихся по лестнице солдат караула. Стремительно подойдя к ограждению, Николай дважды выстрелил сквозь прутья, целясь в барашковые шапки бойцов. Выстрелы, усиленные лестничным эхом, прозвучали так неожиданно, что солдаты буквально скатились вниз на три марша, не успев ответить ни единым выстрелом, а он пустил им вдогонку ещё три пули.
– Эй, там, наверху! – послышался спустя минуту голос старшего охранника. – Сопротивление твое бессмысленно. Бросай оружие, спускайся к нам.
Но строгое требование караульного начальника произвело совершенно противоположное действие. Отчаянная дерзость, жгучая злоба к этому хаму, пытавшемуся приказывать и грозить ему, недавнему императору России, выплеснулись наружу:
– Патронов у меня довольно, – сказал он, – буду обороняться долго, а последнюю пулю – себе в висок. Уговаривать меня бесполезно!
Гордый ответ, как видно, произвел на солдат отрезвляющее действие. Он знал, что красноармейцы находятся сейчас на втором или третьем этаже, и было слышно, что они о чем-то негромко рассуждают. Прошли пять, десять минут, пятнадцать. Николай нащупал в кармане запасную обойму, потом услышал, что шаги стали удаляться, – солдаты спускались вниз, и скоро застучала, заскрежетала машина, приводившая в движение кабину лифта. Стукнули её двери, но где-то внизу, и лебедка снова задвигалась, загремели блоки, и Николай, смотревший вниз, увидел, что кабина лифта движется наверх, к нему.
Вход на чердак был закрыт, а поэтому все пути к спасению были отрезаны. Оставалось лишь одно – стрелять, покуда хватит в браунинге патронов. Кабина лифта очутилась на уровне площадки, где стоял Николай, и сквозь верхнюю, закрытую лишь матовой стеклянной дверью часть кабины он увидел фигуру красноармейца в шинели, с шапкой и с винтовкой. Целясь прямо в голову солдата, он дважды нажал на спуск, и фигура тут же исчезла, точно пули вошли не в живое тело, а в какой-то тряпичный манекен или в бумажную мишень.
"Но ведь это кукла! – пронзила быстрая догадка. – Они отправили на лифте куклу, обряженную в шинель и набитую, наверное, другими шинелями! Хотели, чтобы я побольше патронов расстрелял. Нужно воспользоваться этим…"
Мягко нажал вниз ручку лифта, отворил двери и на самом деле увидел на полу кабины шинель красноармейца, надетую на дворницкую метлу. За несколько секунд Николай сбросил с себя плащ и облекся в эту грубую, вонявшую солдатским потом шинель, застегнулся на все пуговицы и, насвистывая, приняв самый беззаботный вид, стал спускаться вниз, а поравнявшись с солдатами, которые уставились на него с угрозой и недоверием во взглядах, спросил у них с любопытством постороннего и праздного человека:
– А кто стрелял здесь, братцы? Вора, что ли, какого-то ловите, мазурика?
Начальник караула Сингайло не мог ни на секунду допустить мысль, что человек, паливший в них ещё две минуты назад, так вот легко и уверенно спустится к ним. Он сказал угрюмо:
– А ты бы шел отсюда, гражданин, покуда тебя заместо этого мазурика не взяли!
– Ну а мне-то что? – пожал плечами Николай. – Наше дело – сторона.
И вышел из подъезда дома, продолжая насвистывать какой-то легкомысленный мотив. И только там, на улице, его затаившееся сердце забилось так быстро, что захотелось остановиться, прислониться к стене, но громкий голос животного инстинкта самосохранения все кричал ему: "Беги, беги быстро, сейчас большевики спохватятся, бросятся за тобой!" И тогда он действительно побежал, достиг угла дома, свернул налево в проулок, где сорвал с плеч шинель, и выбежал на набережную уже в одном пиджаке, а потом зашагал неспешно, но твердо в сторону Васильевского острова.
А красноармейцы так и стояли внизу, боясь подняться наверх, не зная, что делать дальше, покуда один безусый солдатик не сказал, обращаясь к Викентию Францевичу Сингайло с заискивающей улыбкой на лице:
– Товарищ командир караула, а чтой-то мне кажется, что тот мужик в моей шинельке мимо нас прошел…
Молодой человек, тот самый, что стрелял в Урицкого, оказавшийся после выяснения обстоятельств Леонидом Каннегиссером, сыном инженера, был признан виновным в смерти главного чекиста Петрограда, а потом осужден и казнен, и лишь немногие знали, что в Урицкого стрелял ещё кто-то, спасшийся буквально чудом. Каннегиссер же, мстивший Урицкому за расстрел своего друга Владимира Перельцвейга, полностью признал свою вину и выслушал приговор спокойно и равнодушно к своей участи. Он был искренне уверен в своей правоте, а потому больше ничего не сказал о том, что произошло на Дворцовой, унес эту тайну в могилу.
Через несколько дней после убийства Урицкого большевики объявили красный террор, стали гибнуть невинные люди, и истинный виновник смерти главного петроградского чекиста почувствовал себя ответственным за это преступление и решил в дальнейшем отказаться от мести, чтобы не навлечь на свой народ новые бедствия.
***
Каким был этот император, что за характер он имел? Нет ничего более трудного, чем привести бесчисленное множество поступков человека к какому-то среднему результату, ведь поведение зависит не от одной лишь нашей природы, но обусловливается чрезвычайно разнообразным спектром ситуаций, на которые реагируем мы. Лишь сумма сходных признаков позволяют нам сказать о человеке – в основном он добр или, напротив, зол, хитер или недоверчив. Все это – крайне примитивные суждения, и великое множество портретов Николая Второго, оставленных современниками, грешат односторонним взглядом, крайне сужающим характер царя, выделяя лишь одну из его черт.
Витте, например, писал, что государь был человеком очень добрым и чрезвычайно воспитанным, представлявшим собой полную противоположность своему отцу: "Яв своей жизни никогда не видел более воспитанного человека, чем он, – он всегда щегольски одет, сам не позволяет себе никакой резкости, никакой угловатости ни в манерах, ни в речи". Но ведь постоянная вежливость не есть механический итог инъекции хорошего воспитания, привитого в детстве. Воспитанность, вежливость в каждодневном проявлении возможны лишь тогда, когда основаны на добрых качествах человека, стремящегося видеть в другом человеке лицо, наделенное достоинствами, самолюбием, ранимостью, лицо, ждущее сочувствия и внимания.
Министры Сухомлинов, Извольский, председатель Государственной Думы Родзянко не отрицали в характере Николая доброты, но все они, впрочем, как и Витте, отмечают в нем наличие безволия и переменчивости. А главнокомандующий русской армии в войне с японцами Куропаткин даже называл императора коварным и недостаточно умным.
Однако последнее мнение мог бы оспорить юрист Кони, сам человек, без спору, умный: "Представители мнения о его умственной ограниченности любят ссылаться на вышедшую во время революции брошюрку "Речи Николая II", наполненную банальными словами и резолюциями. Но это не доказательство. Мне не раз приходилось слышать его речи по разным случаям, и я с трудом узнавал их в печати – до того они были обесцвечены и сокращены, пройдя сквозь своеобразную цензуру". И вот что ещё сказал Кони об особенностях характера Николая: "Мне думается, что искать объяснения многого, приведшего в конце концов Россию к гибели и позору, надо не в умственных способностях Николая II, а в отсутствии у него сердца, бросающемся в глаза в целом ряде его поступков".
Но как же согласовать "отсутствие сердца" и доброту, отмеченную как черту характера Николая многими другими наблюдателями? А ведь наличие доброты и благородства видел у царя и ежедневно общавшийся с ним воспитатель наследника Алексея Пьер Жильяр, но он сумел разгадать в императоре то, что не удалось увидеть другим: "Император отличался кротостью и робостью. Он принадлежал к числу людей, которые постоянно колеблются при чрезвычайных обстоятельствах и которые, благодаря чувствительности и крайней деликатности, способны только заглушать свою волю. Он не имел уверенности в себе и был убежден, что не имеет удачи…"
Ступень десятая
БЕСОВСКИЙ ТЕАТР
Осень пришла как-то неожиданно, с непрестанными сильными дождями и ветрами, такими пронзительными, что в комнатах квартиры Романовых дрожали стекла в рамах. Ненастная погода будто нарочно согласовалась с обстановкой в городе, где красный террор наполнял улицы патрулями, ночной трескотней выстрелов, темнотой почти постоянной, ввиду того, что фонари не горели, а электричество в квартиры горожан подавали лишь тогда, когда приходили кого-то арестовывать. Страх поселился даже в сердцах тех, кто был близок к власти, к Чрезвычайке, потому что никто не был уверен, что террор не коснется лично его: неучастие в возмездии красных могло свидетельствовать о том, что ты – контра, а усердие в красном терроре пугало местью со стороны контрреволюционеров. На Андреевском рынке, куда Николай иногда приходил, чтобы купить кой-каких продуктов, продававшихся тайно, из-под полы, он слышал болтовню дерзких языков, говоривших, что погода в Питере потому такая не по времени скверная, что Финский залив негодует из-за того, что топят в нем баржи с белыми офицерами, спекулянтами, а тела казненных в Кронштадте – стрелять врагов трудового народа возили на остров – бросают прямо в воду без христианских обрядов.
Он возвращался домой, выкладывал на кухонный стол нехитрую снедь, которую готовили по очереди его дочери, и хмурый шел к Томашевскому в квартиру, что была напротив, или приглашал Кирилла Николаевича к себе. Они запирались в кабинете и долго делились сведениями, добытыми в городе случайно или из газет, молчали, вздыхали, а после шли за стол, где все так же великие княжны были его главным украшением.
– Так что же, почтеннейший Кирилл Николаич, вы ничего нам не говорите о… о нашем деле? – задавала Александра Федоровна вечером, за ужином, один и тот же вопрос, при этом сразу делая огорченное лицо, точно ответ непременно должен последовать неутешительный. Но один раз Томашевский бодрым, почти радостным тоном ответил:
– Сударыня, я могу порадовать вас. Мне наконец удалось найти нужных людей, которые согласны перевести нас через финскую границу, несмотря на то что у большевиков везде сейчас имеются кордоны или, как сейчас выражаются, пограничные заставы. Начальник одной из таких застав – скаредный мздоимец, берет деньги за то, что при необходимости может закрыть глаза на переход границы в любом направлении. Стоит лишь дождаться, покуда приграничная река рядом с Белоостровом покроется льдом, и вы через три часа после того, как покинете эту квартиру, окажетесь в чужой стране.
– Как здорово! – захлопала в ладоши Анастасия, которая успела устроиться в обучение к одной портнихе, как она говорила, так, для себя, забавы ради, а поэтому последнее время даже не упоминала о загранице.
– Да, на самом деле прелестно! – с благодарностью и несмелым восхищением посмотрела на Томашевского Маша. – Мы будем свободны!
– Кирилл Николаич, – подал голос Алеша, хрустевший черным хлебом, поджаренным на постном масле, – но нам необходимо оружие, ведь переходить границу без оружия опасно.
– Как опасно! – всплеснула руками Александра Федоровна. – К тому же может подломиться лед, и мы все утонем! Неужели нельзя избрать другой, менее трудный путь? Ну, посредством дипломатов? Вдруг этому жадному большевику покажется мало то, что мы ему вручили, и он нас всех предаст? Нет, Томашевский, вы уж, пожалуйста, подыщите для нас иной способ перехода через границу.
Николай отреагировал неожиданно и резко. Последнее время он стал вообще более груб со своими родными, но сам не понимал, отчего это происходит. Он не знал, что, став обыкновенным человеком, поневоле приобрел черты характера, свойственные простым смертным, а раньше высокое назначение, призвание быть лучшим человеком страны заставляли скрывать в недрах души некрасивые черты характера.
– Никаких других способов не будет! – отрезал он. – О каких дипломатах, Аликс, ты здесь говоришь? Кто возьмет на себя смелость перевозить в своем вагоне тебя и меня, приговоренных к смерти, фактически казненных! Да любая оплошность, просчет доставят им крупные неприятности, к которым дипломаты совсем не стремятся. Так что или мы переходим через границу зимой, по льду, через «окно», предоставленное нам начальником большевистской заставы, или мы остаемся в России на неопределенно долгий срок. Выбирай!
Александра Федоровна, плакавшая последнее время очень часто, разразилась слезами. Она совсем некстати обвиняла мужа в жестокосердии, снова говорила о своей несчастной судьбе, вспоминала о своем заветном друге Анне Вырубовой и, причитая, говорила, что никуда не уедет из России, покуда не будет знать, что случилось с ней. Николай, когда его супруга успокоилась, мрачно сказал:
– Вчера я был в местной библиотеке, устроенной, – он усмехнулся, – для народа, трудового народа. Просматривал старые газеты, ещё за прошлый год. Так вот почти все они полны решениями судовых и полковых комитетов, приговоривших Аню к смертной казни. Скорее всего, её на самом деле расстреляли или как германскую шпионку, или при Временном правительстве как большевичку.
– Боже мой, какой ужас! – прижала Александра Федоровна ладони к своим ещё мокрым от слез щекам. – И во всем этом я обвиняю тебя, твою бесхребетность, мягкотелость! Если бы ты не отказался от короны, Аннушка была бы жива! Да, да, теперь я могу сказать тебе это, Ники, – я просто презираю тебя за бесхарактерность.
И Александра Федоровна тяжело поднялась из-за стола, оперевшись на него, и величавой походкой императрицы удалилась из столовой.
– Ведь ты простишь маму, правда? – положила Ольга свою маленькую ладонь на руку отца, видя, как сжался он от обиды. – Ты понимаешь, что все это источило мамины нервы.
– Нет, нет, я не обижаюсь, – быстро проговорил он.
Обида на самом деле улетучилась, а вместо неё возникло какое-то странное чувство, будто сказанное жене о расстреле Анны Вырубовой неправда, но почему ему так показалось, он бы ответить не смог. Вдруг в памяти возник и тут же исчез какой-то коридор, чья-то фигура, лицо которой было невозможно рассмотреть из-за полумрака. Николай не помнил, где видел эту сцену, и потому сразу забыл о ней.
– Не хотите ли прогуляться, Томашевский? – предложил он уже совершенно беззаботным тоном, и через пять минут мужчины выходили во двор.
Когда они шли по Большому проспекту, Николай заговорил:
– Кирилл Николаич, у меня такое впечатление, что я попал в капкан и мне невозможно вырваться из него, как я ни бьюсь.
– Вы имеете в виду необходимость вырваться с семьей из России? спросил Томашевский.
– Нет, не только. Скорее всего, дело даже в обратном…
– Не понимаю вас.
Николай промолчал. Ему не хотелось открываться перед этим человеком полностью, разоблачаться перед ним. Он считал, что не вправе делать этого низкородного поручика, даже незаконнорожденного, поверенным в своих сердечных мытарствах, но Томашевский уже не раз доказал свою преданность, а поэтому Николай наконец решился:
– Понимаете ли, моя жена рвется прочь из России, а я не хочу уезжать, но и бросить родных, остаться здесь, отправив их за границу, я тоже не в силах. Знайте, я… я убил Урицкого, и это, как вы сами понимаете, вызвало террор со стороны красных.
– Вы?? – сильно удивился Томашевский. – Но ведь газеты писали о каком-то Каннегиссере?
– Нет, он только лишь легко ранил председателя Чрезвычайки, а застрелил его я. Но даже не в этом дело, не в этом одном! – с каким-то мучением на лице произнес Николай. – Я опять, в который уже раз, почувствовал, что явился причиной чего-то страшного для русского народа. Я почти постоянно нахожусь в состоянии самобичевания, я очень страдаю, а поэтому не считаю себя вправе покидать Россию в такой трудный момент. Не знаю, что мне и делать даже!
Томашевский видел, что его кумир на самом деле страдает, и попытался довольно неуклюже его утешить:
– А что вы сможете сделать здесь один? Если бы вы хотя бы встали во главе белого воинства…
– Да не нужен я вашему белому воинству, – даже топнул ногой Николай. Я хочу драться с большевиками один или, по крайней мере, с несколькими единомышленниками! Яведь… царь, я продолжаю ощущать в себе помазанника Божьего! Я теперь другой, не такой, как прежде, и я твердо знаю, что верну себе престол, а стране – порядок, силу, могущество!
Томашевский с улыбкой покивал головой, и этот жест был скорее проявлением снисхождения, а не согласия. Вдруг чья-то резкая команда "Запевай!" заставила их повернуть головы – по проезжей части проспекта шло подразделение красноармейцев, направляясь в сторону Романова и его попутчика. Песня, бравурная, лихая и какая-то злая в то же время, понеслась над улицей, и двадцать молодых солдат в длинных серых шинелях старательно выводили немудреные слова. Они протопали мимо, держа под мышками какие-то узелки, кое у кого торчали березовые веники. Оставив после себя пряный банный запах, солдаты ушли в сторону Кадетского корпуса, а Томашевский вдруг предложил:
– Николай Александрович, а не сходить ли нам с вами в баньку? На Среднем недурная баня есть – по нынешним временам это большая редкость. Вход бесплатный – военный коммунизм, как говорят большевики, да ещё и пар есть. Ей-Богу, соглашайтесь! После бани, сами увидите, все ваши проблемы будут решены легко и просто. Пойдемте! Успеем до начала ночных облав!
И Николай, улыбнувшись, согласился.
За исключением нескольких купаний с разбитными товарищами в период неспокойной, разгульной юности, ему больше никогда не приходилось являться обнаженным перед подданными. Это было бы просто немыслимо. Теперь же он заходил в раздевалку бани, где пахло вениками, дешевым мылом, нечистым бельем и нечистыми телами, чтобы слиться со своими бывшими подданными в едином стремлении насладиться теплом, водой, чувством послебанной истомы, то есть стать равным с ними до последней черты, потому что нагота и стремление к удовлетворению этой примитивной плотской потребности и были бы сейчас доказательствами того, что даже император – это всего-навсего смертный, обыкновенный человек.
– Раздевайтесь, ваше величество, – шепнул Томашевский, и Романов, смущаясь, стал снимать с себя одежду, а Томашевский уже стоял перед ним голый, прекрасный, куда более сильный и стройный, чем бывший властелин России. Николаю вдруг показалось, что этот молодой атлет нарочно привел его в баню, чтобы продемонстрировать свои мышцы, унизить его наглядным доказательством того, что молодой и сильный мужчина может быть куда счастливее начинающего стареть, невысокого ростом помазанника. Но когда зашли в мыльную, а потом в парилку, баня постепенно увлекла Николая, и он скоро уже не замечал ни своей наготы, ни наготы посторонних – чувство блаженства от мытья захватило его.
Когда, помывшись, Томашевский и Николай одевались, Романов, натягивавший на ногу сапог, вдруг услышал, как кто-то проговорил над ним, сидящим, хорошо поставленным, воркующим баритоном, громко и немного декламаторски:
– Ба, ба, ба, кого я вижу! Да это же царь, истинный царь Николай Второй!
Николай сумел удержаться, чтобы не вскинуть голову. Продолжая заниматься сапогом, поднял лишь одни глаза, да и то медленно, как бы нехотя, с недовольством, что-де оторвали от важного дела. Томашевский же так и замер в выжидательной позе, приготовившись, как видно, расправиться с тем, кто позволил раскрыть инкогнито Николая.
– Что угодно, гражданин? – спросил Николай у стоявшего над ним мужчины средних лет, толстый живот которого свисал над короткими, по колено, подштанниками. В руке мужчина держал мокрую мочалку и веник, его длинные, до плеч, волосы были мокрыми и тоже походили на мочалку из рогожи. – Вы ко мне обратились?
– Да, конечно, к вам, сударь, то есть, извиняюсь, товарищ! Ведь вы вылитый Николай Второй, его императорское величество. Уж я-то, Тарас Златовратский, вам это прямо скажу. Правда, лоб немного приподнять бы да скулы выделить, но если приклеить бороду да чуть-чуть коричневым гримом вот здесь и здесь пройтись, так вас и не отличишь от бывшего государя, ну честное благородное слово!
– Слушай, – схватил Томашевский незнакомца своей железной рукой чуть выше локтя, – а ну-ка, шагай отсюда, гражданин хороший, а то я тебе такую бороду к твоей харе приделаю – вовек не отвалится!
– А позвольте-ка, позвольте! – уже не баритоном, а басом заревел мужчина с длинными волосами. – Вы это что себе позволяете? Я Златовратский, уважаемый человек, и не позволю, чтобы всякие там рожи с усами меня за руки хватали! Я, собственно, и не к вам-то обратился, а вот к госпо… то есть товарищу. Я ему роль предложить хотел, главную роль в своем спектакле. Режиссер я, понимаете, ре-жи-ссер! Да вы, уверен, и слова-то такого не знаете!
Николай, справившись с сапогами, молча направился к выходу, но режиссер вцепился в его руку клещом, упрямо замотал своими волосами и загудел:
– Нет, не пущу, не пущу! Такой типаж на дороге не валяется, я вас заставлю играть, заставлю!
Николай уже хотел было шепнуть Томашевскому, чтобы тот задержал человека в коротких подштанниках, покуда он не покинет баню, но что-то вдруг заставило его взглянуть на Златовратского более снисходительно:
– Позвольте, а о чем ваш спектакль?
– Как же? Разве я вам не сказал? – удивился режиссер, делая взмах веником. – Он называется "Царица и Распутин", да, такая вот историйка. Один только что вернувшийся из-за границы известный русский литератор написал для моего спектакля пьесу. Честно говоря, я и сам не уверен, что описанная в пьесе история – правда. Но вещь злободневная, в духе времени, и культпросвету очень понравилась. Конечно, это – фарс, где царь и царица выставлены в весьма невыгодном для них свете, однако свержение старого режима, всеобщий народный революционный подъем оправдывает содержание. У меня прекрасная царица, восхитительный Распутин, только Николай Второй никудышный. Умоляю вас, батенька, приходите. Денег, конечно, не дам, но и зачем они, если от культпросвета замечательный паек хлебом, луком и прованским маслом пробить удалось. Где вы такое богатство сейчас найдете? Ну, согласны?
Николай, покуда он слушал страстные уговоры Златовратского, менялся в лице. Он уже представлял себе театральное действо, призванное опорочить тех, кто для всего мира уже был не только опорочен, втоптан в грязь, но даже физически убит. Теперь нужно было лишь посмеяться над глупыми и развратными членами последней императорской семьи – и наступил бы полный конец Романовых, убитых и осмеянных.
– И вам не стыдно глумиться над теми, кого расстреляли без суда только за то, что они были родственниками царя? Ведь убили даже детей Николая Второго? – очень тихо спросил он, едва удерживаясь от того, чтобы не вцепиться в жирное лицо режиссера.
– Конечно, – немного стушевался Златовратский, – мне больше понравилось бы ставить Ибсена или даже водевили Каратыгина, но время сейчас такое… мерзкое время. Его нужно пережить. Впрочем, даже наш спектакль должен получиться очень привлекательным. Да и Бог с ними, с этими Романовыми! Им-то уж точно не придется смотреть мой спектакль. Ну, умоляю вас, батенька, ну приходите завтра к четырем часам на Средний, сорок восемь, это совсем недалеко отсюда. Ей-ей, вам понравится. Да и какое вам дело до Николашки? Говенный, скажу я вам, был царек, а то всего бы этого, что сейчас в стране творится, не получилось бы…
Последние слова Златовратский произнес почти шепотом и улыбнулся умно и многозначительно, а Николаю вдруг стало очень стыдно за то, что он был таким скверным императором. Когда они вышли на улицу, Томашевский негодующе заговорил:
– Ну почему вы меня удержали и не дали набить этому борову морду?
– А я вас и не удерживал, – спокойно возразил Николай, и они не разговаривали дорогой.
Утром он проснулся с глубокой уверенностью в том, что в театр Златовратского ему все-таки нужно пойти. Гнало его туда соображение сложного порядка: с одной стороны, хотелось взглянуть на пьесу, и если она на самом деле порочила его честь, честь Александры Федоровны, то следовало устроить скандал, убедить режиссера, что демонстрировать это действо людям нельзя; во-вторых, его страстно тянуло взглянуть на себя со стороны, пусть даже на себя – актера, на себя в другом человеке, а в-третьих, если бы он согласился принять участие в представлении в роли царя, то есть в роли себя самого, то можно было представить бывшего императора совсем не тем, каким его хотели видеть автор пьесы и режиссер. И, в-четвертых, играя самого себя, можно было вновь превратиться в императора, хоть и облаченного в театральную мантию, с короной из папье-маше.
– Батенька, вы пришли, пришли! – бросился к Николаю Златовратский довольно прытко для своей комплекции, когда Романов, разыскав театр, находившийся в высоком шестиэтажном доме, вошел в зал для представлений. Вот, есть же у меня ещё красноречие, если я сумел убедить вас, моего дорогого… простите, не знаю имени-отчества…
– Николая Александровича…
Златовратский в радостном удивлении вскинул на лоб свои густые брови:
– Великий Аполлон, какое совпадение. Да уж не Романов ли вы по фамилии?
– Представьте себе, Романов, – скромно ответил Николай.
Режиссер жестом уставшего человека провел пухлой ручкой по вспотевшему лбу:
– Да, да, я понимаю, я уже где-то читал о том, что однофамильцы порой обладают способностью как-то обмениваться флюидами души, а поэтому у них появляется сходство в физиономиях и характерах. Метемпсихоз, или что-то в этом роде. Короче, галиматья одна, галиматья. Но займемся делом, делом! воскликнул Златовратский громко, хотя до этого говорил вполголоса. Гример, Петр Петрович, скорее обработайте мне Николая Александровича бородка, грим, все, как нужно, и тотчас на сцену.
– Но я ещё не дал вам согласие на свое участие в спектакле, попытался сопротивляться Николай, но режиссер лишь прорычал:
– Нет уж, батенька, если попали в мои объятия, то, фигурально выражаясь, я вас девственником на свободу не выпущу – вы сотворите со мной акт творческого соития!
Три женщины, находившиеся на сцене, хохотнули и стыдливо закрыли лица листочками, на которых, видно, были тексты их ролей. А Николая уже увлекли в гримерную, где седенький и юркий Петр Петрович за десять минут, приклеив бороду, мазнув кое-где гримом, посматривая при этом на фотографию Николая-императора, стоявшую на столике, сотворил из ошеломленного Романова того, кто больше двадцати лет правил Россией.
– Потрясающе! Апокалиптически! – восторженно воздел вверх свои короткие руки Златовратский, когда Николай, очень сконфуженный и боявшийся того, что кто-нибудь сейчас же вызовет чекистов, вышел на сцену. – Ну, если чудеса на самом деле случаются, господа актеры, то вы сегодня стали свидетелями настоящего чуда. Любуйтесь – перед вами настоящий император Николай Второй!
Актеры на самом деле в немом удивлении, с восторгом уставились на него, а один из них вдруг порывисто встал со стула, бросил на сцену свои листки и, громко топая, спустился вниз и устремился к выходу, говоря дорогой:
– Такого свинства, гражданин Златовратский, я вам не прощу! Я репетировал, репетировал, а вы меня побоку? Жаловаться буду, ой как буду!
Но режиссер только рассмеялся ему в спину, сказав, что цари приходят и уходят, а театр остается.
– Ну-с, так займемся творчеством, – быстро-быстро потирая руки, масляно улыбавшийся, счастливый, заговорил Златовратский, когда соперник Николая по сцене удалился. – Итак, господа актеры… да, я должен вам разъяснить, что имею полное право называть вас не гражданами, не товарищами, а именно господами: вы господа потому, что стоите над всеми, что способны принимать любые обличья, делаться королями, царями, герцогами, нет, становиться даже лучше всех них – вы можете заставлять великих плакать, да-с! И вот, мы сейчас играем пьесу, где главным действующим лицом будет наш недавний неудачник-царь. Для Николая Александровича, как для вновь явившегося, напомню вкратце содержание: живет-де царь Николай, имеет жену Александру, но растяпа император долго, очень долго, благо занят государственными делами, не замечает того, что в его спальне уже давно свил гнездо страшный Григорий Распутин. Он-то и верховодит в царском дворце, постоянно давит на царицу, а она, куда более сильная, чем Николай, давит на него. Но царский премьер-министр Витте – его у нас играет Гаврил Панкратьич, – при этом со стула встал и поклонился залу с пустыми креслами щуплый человечек с прямым пробором, – открывает глаза Николаю на происки его жены и Распутина…
– Я позволю с вами не согласиться, – привстал со стула, который ещё три минуты назад занимал обиженный претендент на роль царя, Николай.
– В чем дело? – вскинул брови Златовратский.
– Распутин появился во дворце, когда Витте ещё не занимал поста премьер-министра.
Златовратский обескураженно ударил пальцем по своему шишковатому носу и сказал:
– Г-м, впрочем, это детали, а для нас важнее другое, тем более мы не вправе вмешиваться в текст пьесы, поелику она одобрена высшими инстанциями. Итак, дальше. Царь, оскорбившись, пытается изгнать Распутина из дворца, но этому препятствуют не только Александра Федоровна, но и дочери царя, обольщенные расстригой…