Текст книги "Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
– Не понимаю, при чем здесь расстрига? – пожал плечами Николай.
– Ну как же? – пробасил Златовратский, отбросив назад свои густые, львиные космы. – Разве вам неизвестно, что Распутин прежде обладал священническим саном?
– Право, я об этом ничего не слышал. Да и вообще, гражданин Златовратский, мне совершенно не нравится идея вашего спектакля. Скажу более, факты, представленные в пьесе, не соответствуют истине. Для чего же вы хотите представить её народу?
– Да постойте, постойте, милейший! – загудел Златовратский. – Факты здесь не столь важны, как ключевая идея – гнилая природа царизма! Ну вы послушайте все-таки, что дальше было! Николай узнает о кознях Распутина и решается его убить! Он, именно он и был тем, кто стрелял в Гришку у Юсупова, а Феликс и Пуришкевич были только ширмой! Ну разве не оригинальный поворот сюжета? Мы, художники, вправе фантазировать, ведь главным для нас является убедить зрителя, убедить!
– В чем же убедить? – холодея от приступа гнева, готового выплеснуться наружу, тихо спросил Николай. – В том, что государь России, император, был способен запятнать свои руки кровью какого-то плебея?
И вдруг внутренний голос, насмешливый и противный, явившийся неизвестно откуда, прогундосил Николаю: "Но ведь ты оказался способен убить плебея Урицкого? Почему бы тебе не убить и Распутина?" Этот довод так поразил Николая, что он, не слыша того, что говорил ему Златовратский, кивнул и произнес:
– Гражданин Златовратский, я согласен – буду играть в вашем спектакле, но уж не взыщите, если некоторые детали мне придется… изменить по своему вкусу.
Златовратский, точно резиновый мяч, ударившийся об пол, ловко подскочил к Николаю, обнял и расцеловал смущенного и негодующего на себя вновь испеченного актера.
Они стали репетировать, репетировали каждый день, и с каждым днем Николай все глубже и глубже, точно человек, увязающий в трясине при каждом новом движении, входил в роль. Нет, она не нравилась ему своим текстом – он был банален и поверхностен, не нравилась задачей, скрытой в ней и призванной опорочить царский престол навеки. Она доставляла истинное наслаждение потому, что он снова был царем, мог безо всякого опасения сбросить с себя маску простого советского гражданина и под видом игры быть тем, кого ощущал в себе.
Кроме того, ему удалось повернуть ход пьесы в таком направлении, придать ей такой смысловой ракурс, что даже порочная по замыслу драматурга Александра Федоровна превратилась в страдалицу, в жертву, а он сам выглядел не мужем-рогоносцем, а мучеником, а потом и страстным защитником чести своей семьи. Стоило ли говорить, что приходилось поправлять режиссера в десятках мелочей, касающихся стиля поведения при дворе и разных бытовых подробностей.
– Батенька, батенька, да вы просто прирожденный царь! – удивлялся поначалу Златовратский. – Да откуда вы все это знаете? Уж не из придворных ли? Не в истопниках ли в царском дворце служили?
– Не в истопниках… – уклончиво говорил Николай и обычно опускал глаза, потому что внезапно понимал, что допускает оплошность, непозволительную и смертельную, потому что в нем могли угадать настоящего императора, и тогда застенков Чрезвычайки ему было бы не избежать.
А Златовратский только поначалу задавал такие пугающие вопросы. Потом он лишь хвалил его за игру, умелую, тонкую, ровную и очень натуральную, не догадываясь о том, что актер играет самого себя. Но по мере того, как дело с подготовкой спектакля приближалось к завершению, режиссер перестал даже и хвалить. Казалось, он все чаще вглядывается в него, причем старается смотреть на своего лучшего актера украдкой, незаметно. Златовратский то и дело постукивал пальцем по своему мясистому носу (что было у него жестом, обозначающим глубокую задумчивость) и совсем перестал называть Николая господином Романовым, хотя всех актеров продолжал величать по фамилиям.
– …Гражданин начальник, все то, о чем я хочу вам поведать, – начал Златовратский, изображая на своем рыхлом лице смущение и растерянность, может быть, сильно удивит вас, но молчать я больше не в силах, ибо понимаю важность сделанных мною наблюдений…
Товарищ Бокий, заменивший убитого Урицкого на посту председателя Петроградской Чрезвычайки, резко одернул Златовратского, о визите которого доложили Бокию именно тогда, когда он, энергичный, плотный мужчина в новой чесучовой паре и в кругленьких очках, собрался пить чай:
– Прошу вас, говорите короче – мне мое время дорого!
– Да, постараюсь покороче… – затряс Златовратский своими отвислыми бульдожьими щеками. – Я – режиссер театра "Красная сцена", мы на Среднем проспекте, сорок восемь, свое пристанище имеем. И вот, пошел я как-то раз в баню и встретил там человека, нужного для роли последнего царя России.
– Ну так что ж тут странного? Мало ли встречается похожих людей? Мне лично говорили, что я похож на фон Бюллова, но я даже не горжусь по этой причине.
– Позвольте, я договорю, – затарахтел Златовратский, боявшийся, что главный чекист Петрограда прогонит его раньше, чем он сумеет разъяснить суть проблемы. Собственно, для самого Златовратского вся проблема имела личное свойство: он, уверившись в том, что приглашенный для спектакля человек в действительности оказался настоящим Николаем Вторым, конечно, был поражен, но по сути дела, этим личным недоумением все могло бы и кончиться, если бы режиссер Златовратский не опасался того, что и ещё кто-нибудь прозрел в его актере персону, о которой говорили как об убитой за многочисленные грехи перед трудовым народом. Тогда Златовратского могли бы обвинить в покровительстве государственному преступнику, да ещё в том, что он, режиссер, позволяет бывшему царю вредно влиять на умы народа.
Когда товарищ Бокий выслушал рассказ Златовратского, произнесенный с чувством и патетикой, он улыбнулся лишь одними своими толстыми губами и сказал:
– Гражданин режиссер, а вы не… заработались на сцене? Говорите, у вас играет Романов Николай Александрович, как две капли воды похожий на последнего царя, да ещё играет самого императора? Это оч-чень, оч-чень любопытно! Ну что за чушь вы говорите! – возвысил Бокий голос. – Отрываете меня от важных дел и тем самым наносите вред работе Чрезвычайной комиссии! Ступайте домой, гражданин режиссер, отдохните, выпейте брому и положите горячую грелку к ногам – и тогда вам перестанут мерещиться живые императоры. Ступайте, я вами недоволен!
И Златовратский, с лица которого пот стекал ручьями прямо на его режиссерскую манишку, извиняясь за причиненные хлопоты, задом попятился к дверям. Но когда дверь тихонько затворилась, Бокий, посидев за своим обширным столом со снятыми очками, поднял трубку с телефонного аппарата:
– Августа Львовна, Сносырева скорее пригласите-ка ко мне.
Спустя минут пятнадцать в кабинет начальника ЧК протиснулся субъект, чей отглаженный костюм и пестрый галстук, повязанный под воротником беленькой сорочки, скорей свидетельствовал о том, что гражданин являет собой завсегдатая бильярдных и ресторанов, чем сотрудника Чрезвычайки. Но Бокий обратился к вошедшему с веселой почтительностью:
– А, здравствуйте, наш Пинкертон! Вижу, гардероб у вас все ширится, несмотря на наше непростое время.
– А в моей работе, гражданин начальник, костюм играет роль наиважнейшую – куда уж мне без щегольства, вот и трачусь, – подергал себя за тонкий, загнутый вверх усик чекистский Пинкертон.
– Слушай, Сносырев, – перешел на деловой тон Бокий. – Задание тебе интересненькое дать хочу: сходи сегодня на Средний проспект, дом номер сорок восемь. Есть там один театрик, так вот, смешно сказать, – Бокий улыбнулся с миной легкого презрения, – играет там царя Николая некий Николай Александрович Романов. Говорят, что он похож на бывшего царя, как я на… Бокия. Глянь, не поленись, а дальше мы с тобой обсудим, что делать…
В тот день Николай был в особенном настроении, и от него, совсем забывшего об осторожности, буквально струились флюиды царственного величия. Странно, но он здесь, на сцене, ощущал себя царем ещё больше, чем был им прежде, когда обладал короной. Тогда приходилось постоянно быть настороже, быть похожим на жука, посаженного в банку, стесненного стеклом, но открытого для взоров всех желающих. Теперь же он осознавал себя и как царя (но только в роли), и как человека, не боящегося совершить какой-нибудь нецарский поступок, а поэтому результат получался ошеломляющий.
Сносырев сидел на последнем ряду небольшого зала и следил за репетицией в театральный бинокль, нарочно прихваченный им. Пришел чекист в театр с уверенностью в том, что над Бокием кто-то подшутил, а тот решил перестраховаться, но теперь он, видевший Николая-царя не раз, когда тот выходил к народу, весь горел от какого-то странного чувства: он знал, что император расстрелян, и вот теперь здесь, в Петрограде, вблизи от зоркого глаза Чрезвычайной комиссии, в костюме актера он видел того, кто должен был лежать в земле. Боясь ошибиться, стать посмешищем среди сотрудников ЧК, Сносырев даже самому себе не сказал определенно, вроде: "Да, я и впрямь видел сегодня живого Николая Романова, недавнего царя", но какое-то упрямое ощущение подсказывало ему: "Не сомневайся, ты видел Романова, последнего царя", и какой-то ужас, перемешанный с радостным предчувствием огромной удачи, сулящей быстрое продвижение по служебной лестнице, будоражил сыщика.
"Нет, товарищ Бокий, – думал он, – я тебе покамест о своих чувствах ничего не скажу. А вдруг этот человек с бородкой, с нелепыми эполетами на плечах, с сатиновой голубой лентой и со звездами на груди на самом деле каким-то образом уцелевший царь Николай. Ну, арестует его Бокий, а слава-то вся ему и достанется, ему одному. А я не так поступлю – я вначале соберу побольше фактов, в Екатеринбург инкогнито съезжу, разыщу товарища Юровского, товарища Белобородова и товарища Голощекина, разыщу, обязательно разыщу, а потом мы тебя, голубчик Николашка, вместе с вышеназванными товарищами, не сумевшими исполнить приказ товарища Свердлова, в одну камерку-то и посадим. И будешь ты им рассказывать, какие кушанья едал за своим царским столом…"
И, досмотрев репетицию до самого конца, Сносырев незаметно встал и так же незаметно – точно летучая мышь порхнула – вышел из зрительного зала. Но если бы внимание сотрудника ЧК не было приковано к сцене так прочно, он бы сумел заметить, что с противоположной стороны кресел зала за ним внимательно наблюдает какой-то невидный по наружности человек, прикрывающийся сложенной вчетверо газетой. И вскоре после того, как Сносырев ушел, он тоже встал и вышел из театрального зала, где царствовала Мельпомена в сотворчестве с царем Николаем.
Приближался день премьеры, и успокоившийся насчет императорского происхождения своего актера Златовратский, задерганный, но счастливый, радостно сообщил труппе, что по всему Петрограду уже развешаны афиши, поэтому ожидается полный зал.
– Это очень ответственное представление, господа, очень. Для меня особенно, ведь после большевистского переворота я ещё ничего не ставил, хотя прежде мои постановки были лучшими в Императорском Александринском театре, – и режиссер с многозначительной улыбкой посмотрел на Николая. Так что будьте готовы, господа, и пусть сам Аполлон возложит на ваши головы венки.
Николай тоже ожидал премьеры с большим волнением. Во-первых, он на самом деле хотел сыграть роль Николая Второго сильно и правдиво, но что касается отношения к самому представлению, то оно в последнее время переменилось. Он понял, что его правдивая игра, некоторые изменения, которые удалось внести в содержание пьесы, ничто по сравнению с той ложью, которая будет представлена русским людям. И вот идея, обжигающая, как огонь, неожиданно взбудоражила все его естество. "Да, я сыграю в спектакле, – твердо решил Николай, – но потом, когда действие закончится, я заговорю со зрителями. Я признаюсь им в том, что я и есть тот самый бывший император России, что я лучше, чем все другие, лучше, чем драматург и режиссер, знаю, что творилось в моем дворце. Я поведаю им правду, расскажу о том, что меня и мою семью безо всякого суда хотели казнить в подвале екатеринбургского дома. И я уверен, что мои слова дойдут до каждого жителя России. Пусть тогда большевики посмеют снова разделаться с нами без суда. Нет, теперь суда не избежать, и они предстанут на нем не в качестве обвинителей, а в роли обвиняемых. Откроется шумный процесс, зрителями которого станут многие иностранные журналисты. Уверен, что меня суд оправдает, и тогда, удовлетворенный, я уеду из России и буду ждать того дня, когда народ поймет зло, принесенное ему новой властью".
Утвердившись в таком намерении, Николай повеселел. Жизнь для него наполнилась глубоким смыслом, обозначенным ясной целью. Но утром в день премьеры он, не говоривший ничего своим родным об участии в спектакле, во всем признался Томашевскому и объявил о своем сегодняшнем намерении. В конце своей долгой речи Николай сказал:
– Голубчик, прошу вас, если я не вернусь к одиннадцати часам вечера, постарайтесь увести моих родных из дома. Вот там, в комоде, все наши бриллианты. Они помогут вам…
Томашевский с горячностью принялся доказывать ему, что все задуманное им нелепо, не имеет никакого смысла, потому что самоубийственно.
– Постойте, – громко шептал он, схватив Николая за руку, – но едва вы обратитесь к народу, объяiвите себя царем, как над вами будут смеяться. Практически все знают, что царя убили, и вас примут всего-навсего за сумасшедшего. Хорошо, если после этого вам удастся уйти восвояси, но не исключено – и так скорее всего и случится, – что быстро вызовут чекистов и вас препроводят в какой-нибудь подвал. И уж там-то вам не удастся убедить их, что вы на самом деле переиграли, вжились, так сказать, в роль, почувствовали себя царем. Свяжутся с уральскими большевиками, потребуют проверить, на самом ли деле вас с семьей казнили, возможно, допросят с пристрастием Юровского и Белобородова, и выяснится, что они не сумели выполнить приказ большевистского правительства. И всё – теперь уж вас с семьей непременно казнят, и сделают это со злорадством, с ещё большими издевательствами, ибо постараются жестокостью компенсировать свою прошлую неудачу.
Николай, молча слушавший Томашевского, гладил рукой плюш скатерти, менявший свой цвет так же быстро, как сменялись события жизни последнего времени. Наконец сказал тоном, не терпящим возражений:
– Я иду в театр, это решено. Если Бог Русской земли ещё не совсем забыл своего помазанника, то бесовское представление, в котором я участвую, окончится для меня благополучно. Я ищу оправдания себя народом, моим народом, ищу его суда…
Томашевский тяжко вздохнул и голосом, полным искреннего сочувствия, сказал:
– Вы найдете не суд народа, а суд этой богопротивной власти. Но я не способен удержать вас, не имею права. Верьте, что я сделаю для вашей семьи все, что в моих силах.
Николай явился в театр за час до представления, и Златовратский, надевший на себя широкую артистическую блузу с бантом, повязанным на шее с изысканной небрежностью, бросился обнимать "царя".
– Ах вы, душечка Николай Александрович, государюшка вы наш. Счастлив, что пришли, – боялся, что поджилки у вас в последний момент дрогнут, как у всех начинающих… царей-то. Ну ступайте, ступайте в гримерную. Пусть вас скорей преобразят. Текст с испугу не забыли?
Загримировавшись, облачившись в мундир с андреевской лентой через плечо, Николай подошел к зеркалу. Как ни странно, в этом театральном костюме с чужого плеча он казался сам себе царем ещё больше, нежели во фраке или даже в горностаевой мантии. Царственная осанка, выражение лица, выработанное прежде, в годы правления, облагораживали этот нелепый мундир с эполетами из елочной мишуры, и, в свою очередь, эти фальшивые знаки власти, нужные, чтобы выделить царствующую особу из среды подданных на сцене, начинали действовать по-настоящему, будто тело истинного царя превратило их в подлинные инсигнии власти, украшавшие сейчас Николая.
Через отверстие в кулисе он смотрел на то, как в этом небольшом, когда-то домашнем театре богатого домовладельца собираются зрители: солдаты, даже не снимавшие шинелей, курившие тут же, сидя в креслах, горожане в пальто, в тулупах по причине того, что гардероб не работал, а в зале было холодно. Несколько керосинок, выхватывая из темноты небогатую лепнину стен, окрашивали лица зрителей в красную охру, отчего казалось, будто зал наполнен людьми, только что вышедшими из бани и забредшими в театр так, скуки ради, чтобы потешиться, глядя на то, что даже государь всей России имел домашние неприятности, а поэтому происходившее с ними сейчас – сущие пустяки по сравнению с тем, что приходилось переживать когда-то царю. Вдруг громко застучали подкованные сапоги, и в зал решительно, уверенно вошли какие-то люди в кожанках, громко и оживленно разговаривавшие на ходу. Они с шумом расселись в первом ряду, вытянув ноги вперед, к просцениуму, по-свойски облокотились на спинки кресел, и тут же Николай услышал голос Златовратского, приглушенный и нервно взвинченный:
– По местам. Начинаем, начинаем.
И тотчас пожилая пианистка, продолжавшая мять зубами папироску, ударила по клавишам, извлекая из инструмента что-то инфернальное, громоподобное, и занавес медленно поднялся.
Николай играл так же, как и на репетициях, – просто он и не мог вести себя на сцене по-другому, не играя собственно, а изображая самого себя. Рыдала, заливаясь настоящими слезами, истеричная Александра Федоровна, неистово мял её в своих объятиях Гришка, таращил при этом страшно обведенные коричневыми кругами глаза, бранился, как извозчик, часто плевал на пол и деланно рыгал. А царь был сдержан и красив, величественен и царственен. Николай прислушивался не к своему голосу, не к голосам партнеров, а к залу. Ему страстно хотелось вызвать у зала сочувствие к себе, к своей сценической жене, но он слышал лишь нескрываемый смех, частые реплики: "Вот и доигралась, сука!", "Допрыгалась, коза немецкая!", "Так её, Гриша, так, вали быстрее, чаво медлишь-то?". Доставалось и самому самодержцу: "А энто тебе за Ходынку, Николашка!", "Воскресенье Кровавое учинить, поди, легче было, чем с бабой своей справиться! Молодец, Гришка! Тебе царем быть, а не этому бессильному!". Его реплики и монологи встречались не с пониманием, на что рассчитывал Николай, стараясь обратиться к человеческим чувствам зрителей, а ехидным, злым смехом.
"Да, да, я был прав, – думал он про себя, когда стоял за кулисой, едва закончится действие, я выйду из-за занавеса и обращусь к зрителям. Если уж мне не удалось настроить их положительно ко мне своей игрой, то я просто обязан открыться перед ними…"
Почти с натуральной ненавистью он расстрелял в Распутина весь барабан нагана, снабженный холостыми патронами, и снова вызвал этим недоброжелательные крики из зала, успевшего полюбить симпатичного и похожего на боiльшую часть зрителей Гришку, произнес заключительный монолог, замечая, что зрители презрительно машут в его сторону руками и уже собираются уходить, и спектакль закончился. Заскрипела лебедка, опускающая занавес, раздались аплодисменты, довольно энергичные. Златовратский, счастливый, как парнасский бог, велел поднять занавес и вывел актеров на сцену. Зрители кричали:
– Гриша, ну и молодец! Научил царя…
А когда режиссер, взяв Николая за руку, вывел его к рампе, преподнося зрителям "свое детище", то послышалось шиканье, раздраженно-злые выкрики, и Николай вдруг понял, что обратиться к зрителям нужно сейчас, именно в эту минуту, когда зал его так ненавидит. Спектакль на самом деле сыграл над ним злую шутку: он хотел спасти себя в глазах своего народа, но оказалось, что царь в его исполнении лишь вызвал негодование тем, что явился перед ним таким же недоступным, величественным, каким и был раньше, когда эти люди гнули спину от зари до зари, голодали, а когда он звал их на войну, безропотно шли умирать.
Он набрал в легкие воздух, видя при этом, что люди с первого ряда, облаченные в кожу, смотрят на него не с интересом, а с презрительной небрежностью, очень довольные реакцией зала, и произнес:
– Русские люди…
Но продолжить фразу не сумел, потому что как-то очень неожиданно, будто кто-то подрубил трос, опустился или даже рухнул занавес, отрезав его от внимательно насупленных, удивленных или ждущих лиц зрителей, и чья-то сильная рука рванула его в сторону так, что Николай едва не потерял равновесие, едва не упал на сцену, недоумевающий, а вслед за этим сцену качнуло, и какая-то горячая волна вместе со страшным, оглушающим, адским грохотом отбросила Николая в сторону, ударила о выступ стены, но та же сильная рука подняла его и снова повлекла в недра театра, и он уже не обращал внимания ни на острый запах гари, перемешавшийся с запахом известковой пыли, ни на дикие стоны людей, слышавшиеся где-то позади него. И именно в эту минуту Николай был уверен, что заслужил соразмерное его греху воздаяние.
***
День императора начинался рано – в девять, а то и в восемь жизнь во дворце закипала. Если Николай в это время жил в Царском Селе, то сразу из спальни спешил в бассейн, выполненный в мавританском стиле, потом на легкий завтрак, который заканчивался уже к девяти часам, и после этого направлялся в свой кабинет работать, где до десяти часов его деятельность заключалась в просмотре государственных бумаг с проставлением на них пометок. Просматривал обычно аккуратно, внимательно, даже если дела были скучными, что случалось часто, почти всегда. Но он все работал и работал, потому что считал это занятие своей прямой обязанностью, государственной необходимостью, а вечером заносил в свой дневник порой следующее: «Много пришлось читать; одно утешение, что кончились наконец заседания Совета министров…»
Но чтобы выносить нужные резолюции, необходимо было быть не только осведомленным в сути дела, но и обладать способностью предвидеть, какой результат наступит по принятии того или иного решения. А Николай, особенно в первые годы правления, не слишком разбирался во многих проблемах внутренней и внешней жизни империи. Он, так любящий тишину и порядок, простодушно удивился как-то, узнав о скандале в Дворянском собрании: "С трудом верится, что в Дворянском собрании могли происходить подобные безобразные сцены". В 1897 году, узнав о том, что четверть русских крестьян не ведет своего хозяйства, написал: "Неужели это верно – такое состояние крестьян?" А в 1901 году, когда прочитал о том, что в отчетном году его подданные потратили восемь миллионов рублей на казенную водку, он коротко заметил на полях доклада: "Однако!"
Николай обладал крупным, четким почерком, но буквы в словах не были связаны друг с другом, и графолог, исходя из этого признака, скорее всего, заявил бы, что писавший имеет дедуктивный склад мышления, что он более мечтатель, чем реалист. Пометы на делах Николай оставлял обыкновенно чернилами, а писал быстро, без помарок, в лаконичном стиле, чего требовал и от докладчиков. Впрочем, в качестве орудия для письма пускался в ход и карандаш, но только не для резолюций, а короткий остаток карандаша отдавался детям для игры.
Заглянув в его кабинет, можно было бы увидеть, что бумагами покрыты все столы и даже диваны, однако это был лишь кажущийся беспорядок – царь в одно мгновение мог разыскать нужное дело. Он помнил, знал каждую бумажку, что попадала ему в руки, каждую закладку, сделанную когда-то. Обработанные, просмотренные доклады Николай вкладывал в конверты, специально подготовленные для этой цели, разновеликие, предусматривающие различные размеры дел, и сам запечатывал конверты. А вообще, дорогих письменных принадлежностей не любил – все было у него по-деловому просто.
В кабинете императора телефона не было – аппарат находился в соседней комнате, и царь пользовался им чрезвычайно редко, только в том случае, если лицо, с которым следовало связаться, находилось очень далеко и нельзя было послать записку – более привычное средство связи. Иному наблюдателю, не лишенному охоты заниматься психологическим анализом, такая неприязнь к телефонным разговорам показалась бы любопытной: явная подозрительность характера, страх общаться с человеком, не видя его лица, поскольку на расстоянии нельзя точно распознать его истинных настроений, чувств, а значит, намерений. Хотя можно было бы сделать и такой вывод: сам Николай считал недостаточным воздействие одного лишь своего голоса на собеседника…