Текст книги "Капитан полевой артиллерии"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА 9
Придя в свой домик, он приказал Игнату поставить самовар, нарезать хлеб, потом долго мылся под своим холодным рукомойником. Было уже пять часов пополудни, на улице, близ дома смеялись, балагурили, перешучивались солдаты, освободившиеся, как видно, от надоевших за день упражнений, занятий. Лихунов в одной рубашке сел за стол, на котором уже стояли щи, сваренные Игнатом, тарелка с хлебом и нарезанной колбасой. Не стесняемый ничьим присутствием, он торопливо, жадно стал закусывать, злой, голодный, но в дверь постучали, едва он успел проглотить всего лишь несколько кусков.
– Ну кто там? Заходите! – прокричал Лихунов, досадуя на помеху и понимая, что это не денщик.
Действительно – в комнату вошел не Игнат. Так же робко, как и вчера, у двери стоял Раух, виновато смотревший на Лихунова. Он был все в том же дамском пледе, но волосы уже не были всклокочены, а аккуратно лежали на голове, разделенные на две стороны ровной ниткой пробора.
– Вот, с позволения сказать, явился для продолжения давешнего знакомства, весьма приятного во многих отношениях. Трапезничать изволите? Ну так приятного аппетита вам желаю.
Лихунову ничего не оставалось, как пригласить непрошенного гостя к столу:
– Ну, что же вы там встали? – сухо сказал он.– Милости прошу отведать… щей хоть этих…
Раух подошел семенящей походкой, робко подсел к столу, движением иллюзиониста извлек из-под пледа бутылку водки, едва початую, но на стол ее поставил смело, словно понимая необходимость присутствия этого предмета во время трапезы. Суетливо огляделся:
– Стаканчики бы вот…
Лихунова вдруг скрутила внезапная злоба на алкоголика, он хотел было тут же выгнать Рауха вон, но вместо этого поднялся, разыскал стаканы и поставил их молча на стол. Они выпили и закусили колбасой. Лихунов враждебно посмотрел на Рауха, на его испитое, опухшее лицо с пожелтевшими глазами, и спросил:
– Вы, собственно, чем занимаетесь в крепости?
Раух, довольный вопросом, растянул в улыбке широкий рот, обросший пучками волос, которые бородой никак нельзя было назвать.
– Я, милейший Константин Николаевич, имею удовольствие в поручиках ходить – в продвижении замедлился, как говорят, на корню. По должности же своей состою помощником начальника новогеоргиевской военно-голубиной станции, и обязанности свои я скорее и не обязанностями вовсе признаю, а истинным удовольствием, по сравнению с чем все эти суетные, миражные радости от приобретения чинов, наград, почета и прочих человеками изобретенных душевных хвороб считаю никчемными и мизерными.
Лихунов усмехнулся, жуя аппетитную колбасу:
– Чем же вам так служба ваша мила?
Раух одернул на себе плед, болезненно улыбнулся.
– А видели вы когда-нибудь, как стая почтарей высоко так в небе солнечном, голубом порхает? Видели? Так что может быть умилительней зрелища этого, когда они там в небесах, птички Божьи, совсем уж на маленьких таких зефирных, бесплотных, нематериальных ангелочков похожи? И так твоя душа тогда радуется, оттого что знаешь о своем споспешествовании этой красоте, что и ты сам зефиром небесным, трансцендентальным наполняешься. К тому же и польза от них немалая. Ведь мои голубятки до тысячи верст пролететь могут и в свою конурку вернуться. Что там ваш телеграф с телефоном против почты моей? Да, – разлил по стаканам водку голубиный поручик, – должность моя наиприятнейшая в мире. Я, признаюсь вам, – и Раух зачем-то оглянулся, – голубей за их красоту телесную, за умилительную безвредность и немалую полезность гораздо более самих людей люблю.
– Неужели? – насмешливо посмотрел на Рауха Лихунов, отпивая водку. – Должно быть, люди вам неприятностей немало принесли?
– Нет, – покачал головой Раух, – не люди, а свиньи, и причем только одна свинья.
Лихунов почувствовал приступ негодования на себя, скорее, за то, что сидит и ведет разговор с помешанным алкоголиком.
– Ну а свинья чем же вам так досадила? – резко спросил он.
– Представляете, – потупился Раух, – это еще во младенчестве моем дело было, в махоньком имении нашем в Рязанской губернии. Оставила меня как-то нянька на улице без присмотра, – отлучилась куда-то, – а в это время огромная свинья, на меня-то, младенца крохотного, возьми да и набросься! – Раух, видно, снова переживал ужас происходившего с ним – сморщился и чуть не плакал. – Вцепилась рылом своим в мой младенческий бочок и вырвала немалого размера кусок нежной, невинной плоти моей. Мерзкое животное, не правда ли? Ее, конечно, в тот же день закололи, я же с тех пор от страха помешался немного, – свидетельство от психиатра имеется, – да и свиней с того дня не жалую, и даже не потребляю их поганого мяса, а животных люблю только субтильного вида…
– То есть ваших голубей?
– Именно, моих голубей. О, Константин Николаевич, вы не знаете, кажется, что это за птицы. Королевские, Божьи птицы. Уж и холю-то я их в своей голубятне! Рядовые, подчиненные мои, бывало, с ног собьются, замучаются, а уж сделают, что я велю: и чистоту наведут – три раза в день уборка, – и накормят, и напоят, и выкупают. Хлопот с голубками немало, особенно когда птенчиков выводят. Тут им и соль, и песок, и каменья маленькие, и глину старую, и известь дают. К смеси этой, хорошо промолотой, и скорлупки яичной добавить можно, и зеленого аниса, и репных семян. Водичку не простую, колодезную, а ключевую велю давать. Ах, голубки, голубки! Вы – мои детки, братья мои, товарищи! Люблю я их так, что думаешь порой: вот обидит вас кто-нибудь, так и растерзаю обидчика вашего, не пожалею! – Раух смахнул повисшую на редких, светлых ресницах слезинку. – А вот людей я не люблю, ненавижу просто, хоть и общительностью своей вам к противоположному суждению повод дал. Человеки по природе злы, завистливы, глупы до чрезвычайности. Все их приятности идут лишь от желания гадости свои до поры до времени сокрыть, шкурой овечьей накрываются, чтобы удобней, злее укусить. Разве не согласны вы со мной?
– Нет, не согласен, – ответил Лихунов. – В человеке много бескорыстно-хорошего.
Раух засмеялся, тряско и беззвучно, и Лихунов почувствовал, что от того исходит какой-то сладкоострый запах.
– Из-за природной злобы человеческой и случаются на свете войны, испокон веку происходящие. Но войны, скажу я вам, – и Раух оглянулся, – для народов неразвитых, к которым я русский народ причисляю, одну только пользу приносят.
– Да какая же польза? – не смог удержаться Лихунов.
– А я вам скажу, скажу, – зашептал Раух, и прежний остро-сладкий запах, запах голубятни, голубиного помета, снова обдал Лихунова. – И скажу потому, что бояться мне нечего. Во-первых, я вижу в вас человека благородного, образованного, который доносом себя не запятнает. А потом, если вы и донесете, то что с меня взять, если у меня докторское свидетельство об умственной неполноценности имеется? Ну вот, слушайте. – Раух, должно быть, долго ждал минуты, когда он станет рассказывать кому-то о своих идеях, с удовольствием потер шершавыми ладонями одна о другую и начал: – Знаете ли вы, Константин Николаич, что за чудесный народ эти немцы, с которыми мы сейчас воюем? Нет, вы не знаете! А я еще совсем юным одну книжонку великого Канта читать стал, так, скуки ради, и наткнулся на одно определение, которое меня до глубин душевных потрясло. Знаете, как он представление человека о самости, единичности своей назвал? Не знаете, а вот я знаю: синтетическое это, говорит, единство трансцендентальной апперцепции! – Раух назидательно поднял вверх указательный палец. – Вы слышали?! Ну и как?
– Чепуха какая-то, – равнодушно отозвался Лихунов – ему же давно стало скучно.
– Нет, не чепуха! Меня тогда это как громом сразило. Что же это, думаю, за народ такой, что простую очень вещь таким глубоким понятием может пронизать? Стал я с тех пор читать немецких разных философов: и Гегеля, и Шеллинга, и Фихте, и Вольфа, и Лейбница, и Шопенгауэра, особенно же мне последний полюбился, да еще пророк их черный, Ницше. Боже, какая бездна мудрости-то человеческой открылась мне тогда! Да откуда же, думаю, взялся на земле столь высокомудрый народ? Стал читать историю германскую, про Оттонов, Фридрихов, Карлов и прочих Вильгельмов, и понял я тогда, что нет на земле народа более сильного, более благородного и умного. Все имеется в немцах, чтобы быть народом-властителем, подражать которому должны все прочие языки. И вот случилась эта война… Знаете, я ее словно предчувствовал и даже хотел. Ведь немцы, как наиболее одаренные, а потому и сильнейшая в военном отношении нация, где каждый любит свою державу, а поэтому и воюет храбро, до конца, обязательно победить должны – и французов этих, и англичан, и нас, конечно, и тогда настанет в Европе господство великой Германии, культуры ее, духа ее благородного. Особенно на сирую, варварскую нашу страну победа немцев благотворное действие произведет, так что же нам бояться поражения, если оно нам только на пользу пойдет? О, это должно случиться, потому что Богу угодно видеть человеков земных сильными, умными, благородными и красивыми, а не глупыми, слабыми и уродливыми, как мы!
При последних словах своей речи Раух поднялся даже, простирая вперед свою руку. Возбужденный, с сумасшедше блестящими глазами, со сползшим с плеч цветастым пледом, он, наверно, сильно нравился себе или, по крайней мере, был очень доволен тем, что высказал наконец потаенные, лелеемые мысли. Лихунов сидел к нему вполоборота, нахмуренный и побледневший.
– Значит, – отчетливо сказал он, – полагаете, на пользу нам поражение пойдет?
– Без всякого сомнения, – зашептал Раух. – Нам только скорее подчиниться им надо, чтобы жертв себя многих лишить.
Лихунов поднялся так резко, что опрокинулся стул, обеими руками схватил поручика за ворот рубахи:
– Ну ты… свиньей укушенный… помет голубиный! – зашептал он бешено, не зная, что скажет. – Ты… вы, подлец, Россию на сосиски немецкие… на софизмы меняете! Да ты знаешь, блоха голубиная, как они с нами воюют, какие зверства чинят ученейшие эти, благороднейшие из человеков? Не знаешь, так узнаешь еще, когда они, вам благодаря, крепость за считанные дни получат! А – теперь чтоб я духу твоего дерьмового здесь не чуял! Вон пошел!
И Лихунов сильно пихнул к дверям испуганного, твердящего извинения, бледного от волнения Рауха. Где-то у дверей он все-таки овладел равновесием, с достоинством поправил на плечах свой плед и обиженно сказал:
– Нетактично себя вести изволите, я все ж таки дворянин. К тому же я, может статься, шутил только. Я, может быть, сатисфакции у вас просить буду…
– Поше-о-ол!! – яростно закричал Лихунов, теперь уже совершенно не стесняясь.
Раух хлюпнул сизым носом, косясь на Лихунова, подошел к столу, снял к него свою бутылку с водкой, спрятал ее под плед и, вздыхая, засеменил к дверям. А Лихунов потом еще долго сидел у стола, уже не обращая внимания на то, как пахли обворожительно-аппетитно колечки прекрасной краковской колбасы.
ГЛАВА 10
Утро следующего дня открылось чувствам Лихунова каким-то далеким, неясным гулом, очень ровным и низким, как голос певчего баса из хорошего церковного хора.
«Немцы совсем уже близко, – сразу понял он, узнав тревожный, беспощадный голос артиллерийской канонады. – Верст двадцать, не больше, а наш дивизион все еще в крепости, а не на передовой. – Но тут же какая-то чужая, дикая мысль полоснула сознание: – А и пускай. Какое мне дело? Надо будет – позовут».
Он тщательно, спокойно умывался, еще спокойнее завтракал, но к утренней поверке в казарму не опоздал. К его удовольствию, там все оказалось в полном порядке – ни пьяных, ни прокламаций больше не было. Весь личный состав он тут же направил к цейхгаузу, откуда снова выкатили трехдюймовки, и снова, теперь уже под его внимательным присмотром, рядовых принялись тиранить унтера, вдалбливая хитрую артиллерийскую науку. Фельдфебели часто не выдерживали. Срывались на крик, на матерщину, пытались втихую сунуть плохо знающему материальную часть под ребра свой крутой, свинцовый кулак, но канониры сами делались сноровистыми, толковыми, умелыми, будто проникаясь важностью науки, быстро затверживали название частей, показывали, как открывается затвор, как он запирается, как производится выстрел, вникали в назначение визирной трубки, уровня, панорамы. Хорошо знающие свое дело канониры и бомбардиры перед незнающими не форсили, не задирали их обидным, острым словом – все понимали ненужность пустословия, каждый чувствовал, что скоро все эти пустые, легкомысленные с виду действия с пустым орудием, все эти вопросы и ответы на предмет, такой далекий от насущных человеческих запросов, найдут себе очень нужное, важное применение в том страшном, великом деле, что именуется войной.
Лихунов пошел в свой домик, когда уже стало смеркаться. Беженцы – поляки, евреи, русины – молча тащили свой скарб. Уставшие, задавленные тяжкой необходимостью спасаться от наступающего врага, грязные, почесывающиеся на ходу люди, они шли по улицам Новогеоргиевска туда, где указали им место. Плакали дети, и матери бессильны были их утешить или просто приказать замолчать. Внезапно Лихунову показалось, что кто-то окликнул его по имени. Он обернулся, но не увидел никого из своих знакомых.
– Константин Николаевич, – услышал он снова низкий женский голос. – Да отчего же вы не признаете знакомых ваших?
Недалеко от колонны беженцев, чуть в стороне от них, он увидел высокую фигуру женщины в сером шерстяном платье сестры милосердия. Это была Маша. Лихунов вдруг почувствовал такую сильную радость при виде Маши, что не смог сдержать счастливой улыбки. Он быстро подошел к ней, не боясь быть невежливым, не снимая перчаток, взял ее руку и, наклонившись, прижался своими сухими губами к маленькой теплой ладони, и только потом, волнуясь, спросил:
– Маша, почему вы здесь? Ведь вы должны быть в Варшаве.
– Да, я только оттуда, – улыбаясь, прямо смотрела на него девушка, и Лихунов почему-то сразу подумал, что она здесь только потому, что в крепости находится он. – Я лишь три часа назад вошла в Новогеоргиевск устраиваться при госпитале, а теперь вот поглядеть хочу на крепость.
– И все же, – не переставал удивляться Лихунов, – как вы оказались в Новогеоргиевске?
Маша поправила на голове косынку, не привыкнув еще, должно быть, к форме сестры милосердия.
– Какой вы невнимательный, – чуть укоризненно сказала девушка. – Я же говорила вам, что состою в Обществе Святой Евгении. Вот меня и послали сюда. А признайтесь, – лукаво прищурила она свои большие карие глаза, – вы, наверное, подумали, что я здесь неслучайно?
Лихунов смутился:
– Да как же можно…– Но смущением своим он выдал себя, и Маша догадалась, что предположение ее было верно.
– Так вот, спешу вас заверить, – с шутливой строгостью отчеканила она, – что даже и не знала о вашем пребывании в Новогеоргиевске. Ну ладно, ладно, мы шутим, конечно. – Перешла на тон серьезный: – Давайте, Константин Николаевич, пойдем куда-нибудь отсюда. Мне кажется, что мы с нашими шутками неприятны этим несчастным людям, – и Маша показала на проходивших мимо них беженцев.
Лихунов и Маша мимо низких строений цейхгаузов, казарм, конюшен, складов направились туда, где людей ходило меньше. Был теплый вечер начала июля, над ними с пронзительным, тонким писком, рассекая душистый нагретый воздух быстрыми крыльями, носились стрижи. Несколько человек рядовых сидели вокруг гармониста. Музыкант внимательно, наклонив голову, смотрел на кнопки, по которым неуклюже ходили его толстые пальцы.
– Пойдемте отсюда подальше, не будем им мешать, – сказала Маша.
Она взяла Лихунова под руку, и его обожгло прикосновение ее теплой, мягкой руки. В крошечном скверике с клумбами, засаженными душистым табаком, делавшим теплый вечерний воздух карамельносладким, они присели на скамейку неподалеку от кустов барбариса, совсем черных в сумерках, аккуратно подстриженных. Маша тщательно расправила подол платья и огляделась.
– Да, не думала я, что в крепости может быть так приятно. Везде чисто, кустики эти, деревца…
– За счет всех этих клумбочек и кустиков в Новогеоргиевске пышно цветет непорядок там, где его быть никак не должно, – сказал Лихунов и тут же понял, что от него ждали совсем других слов. – Вы позволите закурить? – спросил он, чтобы предупредить вопросы Маши – о крепости ему говорить не хотелось.
– Конечно, конечно, – поспешно разрешила Маша, и Лихунов заметил, что девушка, красивая, полная, которой так шла косынка сестры милосердия, смотрит на него почти нежно и, видимо, ждет какого-то хорошего, задушевного разговора, чтобы потом словами, выражением лица, таинственным теплом, исходящим обычно от говорящих женщин, приблизить его к себе.
– Ну и как там, в Варшаве? – закуривая и отчего-то страшно боясь быть задушевным, сухо спросил Лихунов.
Маша вздохнула – то ли оттого, подумал Лихунов, что ждала другого тона, то ли потому, что положение в Варшаве на самом деле было тяжелым.
– Вы знаете, что город эвакуируют?
– Знаю. Это распоряжение Алексеева. Он хочет развязать себе руки для отвода армий. Тоже мне, Кутузов…
– Ну так вот, в Варшаве творятся совершенные безобразия. Вы понимаете, это промышленный центр, поэтому вывозят заводы, материалы, сырье. Народ не просто напуган – все буквально в ужасе, в панике. Тысячами покидают город, боясь немцев. Другие во всеуслышанье поздравляют друг друга, радуются, предвидя падение веского гнета русских варваров. По ночам и даже средь бела дня грабят магазины, лавки, прохожих, насилуют женщин. Люди озверели просто! Этот военный, политический, хозяйственный хаос предлагает человеку вести себя так же беспорядочно, забыть про все человеческое. О, я понимаю, что все это происходит потому, что люди боятся просто, и все дурное, гадкое лезет из них как средство животной защиты! На улицах расстреливают пойманных воров, стремясь запугать грабителей, повсюду разгуливают похабно одетые четырнадцатилетние проститутки и открыто предлагают себя офицерам, и не потому, что им есть нечего – заработать на хлеб и иначе можно, – а потому, что война все списывает, на войне все прилично, все можно, если находится спрос. Офицеры же ведут себя разнуздано, армия понимает, кто сейчас важнее – гражданские или военные. Пьяные, гнусные рожи, похотливые и мерзкие! Хватают тебя за руки, дышат перегаром, предлагают всякое… Строят из себя героев, защитников, хотя всем в Варшаве известно, что защищать город не будут и армия отойдет. Ну скажите, – уже совсем гневно спросила Маша, – зачем, зачем все это происходит? Кому все это необходимо?
Лихунов, прикуривая от еще горящего окурка вторую папиросу, помедлил с ответом, но потом ответил тихо:
– Маша, эта война нужна, – он даже сделал ударение на слове «эта», и девушка испуганно и немного неприязненно посмотрела на него:
– Ну что вы говорите такое? Как может быть нужна война? Это же вы дикости… несуразности какие говорите! Или вы хотите сказать, что война нужна вам, военным, чтобы не скучать, чтобы кровь не кисла в жилах, чтобы ваши пушки не ржавели? Почему вы так говорите?
Лихунов был сильно взволнован и смущен. Он, видела Маша, что-то хотел рассказать ей, очень важное, что мучило его, но не решался, и эта борьба с собой страшно терзала сейчас Лихунова.
– Давайте не будем сейчас об этом,– наконец вымолвил он. – Когда-нибудь я, наверное, все расскажу вам, но не теперь…
Маша видела его смятение, и состояние Лихунова не понравилось ей. Она думала о нем все время со дня их знакомства, хотела видеть его снова, в Новогеоргиевск попросилась нарочно, зная, что найдет Лихунова здесь, но слабости в нем, сомнений она видеть не хотела. Ей очень дорог был образ того сдержанного, молчаливого офицера, который пил квас у них в доме, офицера с немного загадочным лицом, с каким-то давним горем в глазах. Но теперь она ощущала в нем присутствие какой-то слабости, сомнения в себе самом, – иначе почему бы и не поведать ей, отчего ему так нужна эта война? И тонкое жало сомнения в этом сильном с виду мужчине начинало тихонько пронзать ее.
Лихунов достал из кармана часы.
– Вы помните? Замечательный подарок, куда бы я без них. Ну а где вы оставили вашего брата?
Маша заметила в голосе Лихунова искреннюю теплоту и отвечала охотно:
– Я вовремя успела. Сестра уже собиралась уезжать. Что делать в Варшаве? И Станислава, слава Богу, с собой в Москву забрала. А мы вот здесь… Скажите, Константин Николаевич, германцы не смогут взять Новогеоргиевск?
Лихунов собрался ответить, но не успел. Дикий страх, который он вдруг увидел в широко раскрытых ужасом карих глазах Маши, остановил его. Она пристально смотрела куда-то через его плечо, рот ее открылся в безмолвном восклицании, и подрагивали губы. Вдруг выстрел, сухой и неожиданно громкий, раздался буквально в нескольких шагах от сидящих. Пуля сочно вспорола воздух недалеко от головы Лихунова, который машинально пригнулся, но тут же сдернул клапан с кобуры и выхватил наган. Другая пуля пролетела еще ближе, и Лихунов почувствовал, как горячий воздух легко коснулся его щеки. Он повернулся. Стреляли из-за куста барбариса, совсем уже черного в сумерках, росшего в пятнадцати шагах от скамейки, на которой сидели Лихунов и Маша. В темноте он не видел никого, но выстрелы могли делаться снова и снова, поэтому, целясь почти наугад, в черную массу куста, Лихунов трижды нажал на спуск. Зашуршали упавшие за землю срезанные ветки, и чей-то приглушенный животный стон, стон боли и ненависти за неудачу, послышался за кустами. Лихунов вскочил на ноги, собираясь бежать к кустам, но Маша обеими руками ухватила его за руку, державшую револьвер, и, умоляя, закричала:
– Нет, прошу, прошу вас, не ходите туда! Он вас убьет! Он живой еще! Не ходи, не ходи!
Лихунов оцепенело смотрел в темноту, откуда слышались стоны и которая тянула его к себе, но не в силах был освободиться – Маша буквально повисла на его руке. Внезапно топот сапог раздался рядом с ними, в лицо брызнул яркий свет электрического фонаря, и Лихунов увидел жандармского офицера, молодого, возбужденно-деловитого. Два рядовых с винтовками сопровождали его, составляя вместе с офицером патрульный пикет.
– Кто стрелял?! – взвизгнул жандарм, дыхнув в лицо Лихунову перегаром и луком. – Извольте сейчас же отвечать на мой вопрос! – потребовал он строго, хотя Лихунов и не думал отмалчиваться.
– Вначале он, – показал Лихунов в направлении кустов и отвернулся, не вынеся кислого запаха перегара.
Жандарм осветил фонарем всю фигуру Лихунова, задержал взгляд на револьвере и вновь бесцеремонно направил фонарь прямо в лицо капитана.
– Кто это – он? Я вижу, что оружие держите вы…
– Подойдите к кустам и посмотрите! – раздраженно посоветовал взволнованный Лихунов. – В меня стреляли из-за кустов, оттуда…
– За мной, – приказал жандарм солдатам и, вытаскивая на ходу револьвер, осторожно двинулся к кустам. Лихунов пошел за ними и, когда они оказались на другой стороне барбарисовых кустов, один из солдат от неожиданности вскрикнул:
– Гляньте-ка, там человек навроде!
Подошли поближе, осветили фонарем фигуру неизвестного, неловко, в чудной, нелепой позе упавшего лицом в кусты, державшие его грузное тело под углом к земле, не давая падать. Руки разбросаны в разные стороны, колени согнуты. Человек был недвижим.
– Поверните его! – брезгливо морщась, приказал жандармский офицер. – Положите на землю!
Солдаты осторожно сняли с куста грузное тело неизвестного, в крепко сжатой руке которого масляно блеснул вороненый ствол пистолета, положили навзничь на траву. Жандарм направил луч фонаря на круглое, одутловатое лицо мужчины – это был тот самый лавочник, что продал Лихунову краковскую колбасу.
– Вам известен убитый? – коротко спросил жандарм у Лихунова.
– Да, я впервые увидел его вчера. Это продавец лавки.
– Это вы застрелили его, как понимаю?
– Должно быть, я, но он первым в меня стрелял.
– Кто это может подтвердить? Та женщина? Это ваша знакомая или… так…
– Да, знакомая, – переборол Лихунов желание нагрубить жандарму, – только я прошу вас не впутывать ее в эту историю. Мне не нужно свидетелей, я оправдаюсь. Теперь я даже рад, что так получилось, и смогу все рассказать кому следует.
– Ваши слова мне мало что говорят, но объясниться вам, капитан, конечно, придется. Передайте свою шашку и револьвер солдату – вы арестованы по подозрению в преднамеренном убийстве. Извольте следовать за мной.
Лихунов видел, с какой затаенной, плотоядной, дикой радостью сообщает жандарм ему свое решение, слышал запах лука, долетавший до него, и чувствовал полное бессилие, какую-то младенческую беспомощность, совершенную невозможность противостоять ужасной, всеразрушающей силе хорошо отработанной кем-то системы, методично, шаг за шагом двигающей огромную стотысячную толпу людей, заключенных в стенах крепости, к полному уничтожению.
Когда Лихунова вывели из-за кустов, Маша сидела на скамейке с крепко сцепленными на коленях руками и смотрела на них. Вскинула голову и, посмотрев на Лихунова, сразу все поняла.
– Константин Николаевич, я во второй госпиталь определена. При нем и жить буду…
Но Лихунов ничего не ответил девушке, только посмотрел на нее благодарно и прямо. Он знал, что уже любит ее и будет любить Машу долго, может быть, всегда. Лихунов также знал, что и она полюбила его, но капитан догадывался еще и о том, что между ними стоит что-то очень высокое, крепкое, надежнонепрошибаемое и безжалостно-тупое, как тот форт, что он недавно видел. Эта преграда будет разделять их всю жизнь, никогда не позволяя быть им вместе.