Текст книги "Капитан полевой артиллерии"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
– Да вот две последних ночи подряд, когда вы спали, – негромко отвечал скуластый Фомин, дотягиваясь ложкой до котелка и помешивая в нем. – И еще раз во время боя…
– Да неужто Богоматерь в таком-то гиблом месте появиться могла? – тихо удивился Девушкин.
– А стало быть, так надо,– настойчиво сказал Фомин. – Матушка-Богородица, видать, благословить умирающих приходила, в путь их последний направить.
– Очень может быть, – весомо отозвался кто-то, кого Лихунову в темноте разглядеть не удалось. А сибиряк, довольный произведенным на товарищей впечатлением, не умолкал:
– Вот вы в окопе-то спать улеглись, а я не сплю, смотрю на небо, на поле, – много ль мне еще смотреть на все это осталось – никто не знает. И вижу, что там вот, версты будто за три от нас облачко небольшое к земле приблизилось, освещенное облачко, словно изнутри подсвеченное чем-то. Я как зачарованный на него смотрю, а облачко все ближе и ближе ко мне и светит все тем добрым, чудным светом, сияет просто. А я уже сам не свой, предчувствие какое-то доброе, будто мамка родная со мной говорить собралась. Ну вот, гляжу, облачко то пропало вдруг, а на его месте стоит Богородица…
– Да как же ты ее признал? – спросили у Фомина с недоверчивым волнением. – Али она тебе какой знак дала?
– Нет, не давала знаков, – помотал головой сибиряк, – только кто же мать Христову не опознает?
Свет от нее такой исходил, как от Спасителя на горе Фаворской, над головой венец…
– Ну, а говорила что-нибудь? – торопливо поинтересовался Девушкин.
Фомин с горьким сожалением, словно судьба его нещадно обделила, мотнул головой:
– Нет, не говорила, братцы. Только руку подняла, будто благословить хотела, да и пропала с глаз долой. Ни облачка, ни Богородицы не видал больше. Два раза таким вот образом она сюда и приходила…
Артиллеристы молчали пораженные, и лишь спустя минуты две, тяжело вздохнув, вымолвил фельдфебель, обыкновенно сердитый, но часто снисходивший до кружка рядовых канониров:
– А ить тебя, Фомин, Богородица, наверно, неспроста благословлять пришла. Знамение тебе, убит скоро будешь…
Над сидящими повисла тишина, нехорошая, гнетущая.
Лихунову с начала войны уже часто приходилось слышать о видениях, являвшихся в основном рядовым после тяжких боев. Суеверие солдатской массы, необразованной, дремучей, возросло, как говорили, до таких размеров, что целые роты начинали утверждать, что видели летящих по небу архистратигов, архангелов, святых. Солдаты стремились раздобыть заговоренные, спасающие от пули или штыка ладанки, иконки, образки, листы с молитвами, отводящими беду. Галлюцинации, психозы, бред стали делом обычным в войсках. Люди, которым надоела смерть, бессознательно искали выход и защиту, но Лихунову было непонятно все это, и в случаях с видениями он усматривал или только слабость – физическую, психическую, или притворство, шарлатанство, и, что было самым неприятным для него, он видел в этом возможность сильного влияния на других воинов, переставших быть хорошими, надежными солдатами.
Он вышел из темноты и жестом приказал вскочившим было артиллеристам сидеть, но спросил жестким, холодным голосом:
– Ну, так ответь мне, Фомин, когда ты видел Богородицу? Поточней припомни…
Сибиряк сильно смутился – он никогда бы не стал рассказывать о Богородице, если б знал, что рядом офицер, но ответил быстро:
– А вчера и позавчера…
– Так, – кивнул Лихунов, – а в котором же часу?
Фомин замялся, глупо хмыкнул, шмыгнул носом.
– Точно не отвечу, но, полагаю, пополуночи часу во втором.
– Во втором, говоришь… хорошо. А ведь я тоже в это время на батарее был и тоже бодрствовал, но ничего подобного не видел. Как же так получается, Фомин? Значит, соврал ты?
Фомин, взволнованный и обиженный, поднялся:
– Никак нет, ваше высокородие, не врал я. Видел Богоматерь, видел!
В голосе Фомина было так много искреннего убеждения в истинности своих слов, что Лихунов тут же понял: «Если мне не удастся сейчас убедить их, то завтра вся батарея увидит Богородицу».
– Ну как же, Фомин, ты мог видеть ее, если даже я, твой командир, ее не видел? – насмешливо, словно речь шла о чем-то совершенно несерьезном, сказал Лихунов, ожидая, что смутит сибиряка, но канонир, упрямо наклонив голову, стоял на своем:
– А вы, ваше высокородие, могли и не видеть ее вовсе. Богородица не всем открывается в обличье своем. Стало быть, счастливей я вашего высокородия, подфартило мне.
Довод Фомина оказался столь неожиданно веским, что Лихунов затруднился ответить сразу. Помешкав, сказал:
– Ну хорошо, Фомин, пускай, повезло тебе, но наперед я всех предупреждаю: если еще кому-нибудь так повезет и он увидит Царицу Небесную, Михаила, Гавриила, Рафаила или еще кого-нибудь из горней братии, то пускай радость по этому поводу при себе держит, или не избежать счастливчику этому самого строгого дисциплинарного взыскания. Вам всем понятно? – возвышая голос, закончил Лихунов, и кое-кто из канониров, своим умом дошедший до понимания несерьезности всех этих рассказов, охотно ответил: «Понятно, вашесыкородие», но большая часть артиллеристов промолчала, а Левушкин, недужный и, должно быть, медленно умирающий, глухим, но уверенным голосом заговорил:
– Нам понятно, конечно, вашесыкородие, что приказа ослушаться никак нельзя, но что ж вы от нас требуете такое? Ведь жисть наша здесь, в окопе, сами ж знаете… коротенькая. Завтра, может, хлопнет фугасом в самую середку окопа орудийного, да и отплясали… – Он остановился, переводя дух, но продолжал уже не тихо и глухо, как прежде, а громко и воодушевленно, словно и не командир вовсе стоял сейчас перед ним. – Так зачем же вы, вашесыкородие, то у нас отобрать хотите, что нам по праву сызмальства-то принадлежит – веру нашу? Какая же худа в том, что солдат Богоматерь узреть сподобился? Мы ведь, хоть и страшные с виду, пушками могем управлять, по врагу палим, но знаете ли вы… какими слабыми кажемся мы сами себе на самом-то деле? Али не ведомо вам, как страшно нам здеся всем бывает, что даже муравей, которого сапогами топчешь, куда лучше, думаешь, самого тебя устроен. Так кому же, скажите, нас жалеть, как не нашим заступникам, Спасителю предстоящим? Как можете вы, вашесыкородь, запрещать нам рассказы такого роду? Али не поймете, что лучшая они для нас поддержка, помощь? Да не Антихрист же вы!!
На последнем слове голос Левушкина сорвался на плач, но он не заплакал, а только хмыкнул и словно проглотил рыдание. К нему подскочил сердитый фельдфебель, понявший наконец, что нижний чин позволил себе слишком много.
– А ну-кась, орало-то свое заткни! На кого кричать вздумал, твою в душу мать! Господин обер-офицер перед тобой! Загремишь…
– Оставь его, – сказал Лихунов и по полегшей пшенице, измятой и изломанной, пошел к высотке, где помещался его наблюдательный командирский пункт.
ГЛАВА 17
Первую бомбардировку сорокадвухсантиметровыми фугасами немцы провели числа двадцать девятого июля. Где-то у самого Насельска редко забухали страшные германские гаубицы, снаряды летели к русским передовым окопам с тяжким скрежещущим воем, было видно, как они останавливались в воздухе на одно мгновение, будто устав от полета, непосильного, трудного, и камнем падали на землю, поднимая вверх, к небу, огромный столб огня, горячей, перетертой в порошок земли, камней, двадцатисаженным фонтаном взметнувшихся над полем. И выброшенная прочь земля уже не возвращалась на прежнее место, а оставляла вместо себя огромную яму, глубокую и страшную, как разинутый рот умершего человека.
Лихунов видел, что бомбы рвались прямо на линии окопов, но только догадывался о том, какие страшные разрушения наносят они этим жалким укрытиям. Он знал, что фугасы, вламываясь в мягкую землю, переворачивают, перемалывают несколько десятков ее кубических саженей сразу, перемалывают вместе с людьми, превращая их живые теплые тела в смешанные с землей мокрые, грязные комки, в кашу, не имеющую ничего общего с обликом человека. Лихунов знал об этом, но думать о находящихся в окопах людях ему было некогда. Он пытался засечь стреляющих по передовой батарее немцев, окопавшихся у Насельска, но скоро и его орудия были обнаружены врагом. Первая сорокадвухсантиметровая бомба, сильно качнув землю под ногами артиллеристов, взорвалась всего в пятидесяти саженях от батареи, вторая через пятнадцать минут – в двадцати пяти, сбив с ног нескольких канониров, контузив одного и опрокинув орудие. Лихунов велел прекратить стрельбу, и в течение нескольких часов батарею не тревожили, хотя пехотные позиции все обстреливались и обстреливались.
На другой день, тридцатого, немцы начали ожесточенные атаки на восточном фронте у деревни Чайки. Прорвались в тыл русской пехоте. Заняли окопы у Псутсина. Передовая русских, словно ползущая змея, выгибалась в разные стороны пульсирующим телом, отдавала в течение дня отдельные участки позиций немцам, снова отвоевывала их. Несмолкаемо гремела канонада, гулкая, дробная, как катящийся по ступеням лестницы пустой бочонок, переливающийся стрекот пулеметов, спокойный, ровный, и рваная, залпами, ружейная пальба – все слилось в единый, грозный вопль двух воюющих народов, нечеловеческий, беспощадный и бессмысленный. Над тихими прежде, аккуратными польскими полями стлался синеватый дым и остро пахло толом, порохом и смертью.
К вечеру тридцатого Лихунов заметил, что со стороны русских окопов стреляют как-то очень вяло, хотя шеренги немцев все двигались и двигались вперед, сбиваемые лишь огнем артиллерии. Спустя полчаса его подозвал к аппарату телефонист.
– Третья батарея? Третья батарея?! – услышал он чей-то остервенело-спешащий голос.
– Да, третья батарея слушает, – ответил Лихунов. – С кем я говорю?
– Подполковник Ставучанского полка Шемиот! Почему не уходите?! Разве не было приказа уходить?!
У Лихунова свело от изумления горло, он вымолвил с огромным трудом:
– Почему уходить? Кто мог дать такой приказ?
– Командир дивизии, вы что, не понимаете?! – прокричал Шемиот. – Окопы, что впереди вас, уже очищены! Только один взвод остался и охотничья команда, да и тем приказано вскоре уходить! Скорей увозите батарею, не то конец вам! Да неужто они вам не сказали ничего?! Вот негодяи, раззявы!
Больше Шемиот ничего не говорил, а в трубке раздалось лишь шипение.
Лихунов, в мундире, заляпанном грязью, плохо выбритый, бледный по причине ряда бессонных ночей, стоял возле аппарата ошеломленный.
«Господи, да неужели приказ о скором отводе гарнизона с авангардных позиций и впрямь написан заранее? Но почему же отходить нужно? Разве исчерпаны возможности сопротивляться? Нет, не исчерпаны. Значит, это или трусость командования, или… предательство, третьего здесь быть не может. Но мне никто не давал приказа отходить, поэтому я и мои артиллеристы останутся здесь, на этом месте».
И батарея Лихунова снова стреляла шрапнелью по наступающим на окопы, где оставался лишь один взвод и охотничья команда. Но вскоре стрельба из окопов прекратилась, и артиллерия, что стояла у Насельска, должно быть, приказала перенести огонь с пехотных линий на батарею полевых орудий, и начался обстрел, жестокий и невыносимый. Лихунов видел, что первая и вторая батареи его дивизиона, находившиеся раньше в нескольких верстах от него, тоже не стреляют, и он понял, что они ушли. Но немцы, остервенелые, пьяные, все лезли и лезли на русские позиции, во имя победы своей армии, своей империи, которую они боготворили вместе с императором. Они очень хотели победы, эти солдаты ланд-штурма, старики и почти мальчики…
А два орудия Лихунова уже были подбиты: у первого искорежен поворотный механизм, у другого разбит компрессор. Патронов оставалось лишь на полчаса боя, убито до десятка нижних чинов, и на каждое из четырех оставшихся в исправности орудий имелось лишь по четыре лошади. Других убитых канониры, уже оттащили подальше и наспех закидали землей. Лихунов понимал, что если он сейчас не уведет батарею, то через четверть часа уйти будет совершенно невозможно: убыль в лошадях могла быть столь значительной, что увезти пушки и зарядные ящики не представлялось бы возможным. А немцы все наседали, и все стреляли большие калибры их прекрасной артиллерии. Он уже несколько раз пытался связаться со штабом дивизии, чтобы получить разъяснения насчет приказа очистить передовую или попросить восполнить убыль в личном и конском составе батареи, в патронах тоже, но телефон молчал, перебитый, должно быть, где-то осколком. Телефонисты несколько раз пытались наладить связь, чинили провод, но штаб дивизии молчал. И Лихунов вдруг догадался, что о его батарее попросту забыли.
Заняв окопы русских, от которых до батареи оставалось не больше версты, немцы, действуя, наверно, по инструкции их теоретика Брухмюллера, сделали передышку. Огонь прекратился, и непривычно тяжкое затишье навалилось на покрытое растерзанными телами людей, искореженное поле.
– Ваше высокоблагородие, к аппарату зовуть! – радостно прокричал телефонист Лихунову, смотревшему в это время в стереотрубу и пытавшемуся определить, откуда немцы предпримут атаку на батарею.
Высокий юношеский голос поручика Тимашева он узнал сразу.
– Лихунов! – кричал штабной в трубку. – Вы что, с ума сошли? Почему не снимаете батарею с позиции? Приказ уже все давным-давно отдан! Скорее уходите!
– Я не получал приказа от своего командования, – отчего-то хмурясь, будто ему помешали выполнить намеченное, сказал Лихунов.
– Не может быть такого! Немедленно снимайтесь, иначе будете преданы суду за невыполнение распоряжений начальства! Что, поди героя из себя разыгрываете, Георгия хотите получить?
– Да вы… что?! – задохнулся гневом Лихунов.
– Ладно, не время обижаться. Немедленно снимайтесь, немедленно! Убыль в материальной части большая?
– Значительная. Два орудия подбиты.
– Это ничего, что два, – легкомысленно заметил Тимашев на другом конце провода.– Уходите скорей и следуйте к форту номер пятнадцать. Там вам приказано позицию занять. Все войска уже на фортовой линии. Все. Уходите. И так уж на вас в крепости косо смотрят, недовольны вами.
И шипение сменило чистый юношеский голос адъютанта начальника крепостной артиллерии.
«Продали, сволочи, крепость!» – со злобой подумал Лихунов, но тотчас позвонил на батарею Кривицкому – нужно было уходить, пока немцы не начали атаковать снова.
На руках, поодиночке вывозили артиллеристы трехдюймовки с позиции, на которой простояли, провоевали почти полный месяц. Уже по дороге, ведущей к крепости, торопливо впрягали лошадей, цепляли зарядные ящики, телефонные двуколки. Увозили с позиции все – и подбитые орудия, у которых ходовая часть оказалась целой, и даже стреляные гильзы. «Почему уходим? – слышал Лихунов вопросы, с которыми обращались артиллеристы один к другому. – Рази воевать нельзя? За патронами б к погребку смотались, да и опять стреляй себе по германцу». – «А приказ, стало быть, такой вышел, – отвечал кто-нибудь. – Вильхельму Новогеоргиевск в три дня сдать, и весь разговор». И Лихунов, помогавший рядовым увозить и впрягать орудия, слыша такие разговоры, не одергивал подчиненных, потому что и сам думал точно так же, как и они, а поэтому не считал себя вправе прекращать эти справедливые, произносимые с горьким сожалением речи.
Когда батарея Лихунова двинулась по дороге в сторону крепости, была уже ночь. Проехав примерно полторы версты, стали попадаться остатки каких-то частей, спешащих тоже к цитадели или к фортам. Матерящиеся, злые люди обгоняли в темноте колонну Лихунова, сопровождая свое движение стонами раненых, проклятиями в адрес каких-то предателей, оставляли после себя запах табака, пота, медикаментов, окопной грязи, испражнений, плохой солдатской пищи, водки. Кое-где, в стороне от дороги, слышалась ружейная и пулеметная стрельба, но артиллерийской канонады этой ночью не было – немцы, наверное, готовились к утренней атаке, пережидали. На всей территории новогеоргиевского района в эту ночь бродили с места на место расстроенные русские полки, которым был отдан приказ перейти на линию фронта, но многие не знали толком, к каким именно фортам им следует идти, поэтому поротно, повзводно, а то и просто небольшими группками шатались защитники крепости по ночным полям, дорогам, перелескам, лощинам в поисках тех, кто смог бы направить их по верному пути. Натыкались на людей, которых принимали за своих, но те открывали по ним огонь, бежали, чтобы вскоре увидеть других, по обличью совершенных немцев, начинали в них стрелять, но те оказывались русскими, такими же, как и они, слоняющимися в темноте в поисках какого-нибудь штаба или большого воинского чина, способного им подсказать, куда идти, а если не идти, то где стоять и в какую сторону стрелять. Многие в открытую говорили о том, что крепость уже сдана, потому как разве ж можно обороняться, когда у немцев есть наиточнейшая карта всех новогеоргиевских премудростей – у многих убитых и пленных унтеров находили литографированные снимки с той самой, подаренной немцам карты.
Но не была еще взята крепость в ту ночь, хотя в суматохе этой ночи, будь неприятель чуть предприимчивей, он мог пристроиться в хвосте какой-нибудь колонны, в беспорядке двигающейся к цитадели, и овладеть Новогеоргиевском почти что без труда. Но поистине – велик Бог земли русской!
ГЛАВА 18
Хоть и недалеко от передовой располагался форт номер пятнадцать – всего верстах в шести, – но найти его в ту ночь оказалось для Лихунова делом непростым – на карте, выданной ему Римским-Корсаковым, никаких крепостных построек указано не было. Низкие, черные громады форта выросли перед людьми как-то внезапно, и Лихунов их узнал, потому что был здесь еще совсем недавно с Разваловым. И остатки теплой июльской ночи батарея провела неподалеку от железобетонного сухопутного дредноута, носившего пышное название «Царский дар».
Батарея «литера Д» представляла собой обыкновенную «кинжальную» батарею на четыре скорострельных орудия, а именно столько исправных пушек и осталось у Лихунова. Устроена она была в двухстах саженях от правой оконечности форта и имела, как сразу заметил Лихунов, надежные крепкие блиндажи, но окопы для орудий оказались слишком глубокими, что заставило Кривицкого немало сердиться.
– Да вы посмотрите, Константин Николаевич! – с плаксивой обидой говорил он, лазая в окопе рядом с трехдюймовкой. – Зачем эти дурни такие катакомбы вырыли? Здесь, до переднего проволочного заграждения, стреляя, прицел двенадцать-четырнадцать ставить нужно, а окоп этот меньше двадцати четырех поставить не дает. Ну что делать будем? Не палить же нам по облакам!
Лихунов осмотрел окоп.
– Ну, беда невелика. Прикажите насыпать по пол-аршина земли под колеса и хорошенько утрамбовать. Мне другое не нравится, господин поручик. Батарея эта призвана обстреливать лощину, что лежит на северо-востоке от форта у деревни Псутские Пеньки, но стрелять-то в этом направлении совсем неудобно.
– Почему же? – перебил командира Кривицкий. – Вам тот лес мешает? Так ведь против каждого орудия просека устроена, стреляй прямо в заданном направлении. Это, я слышал, у крепостных последнее время в моде было, у французов, рассказывают, переняли, как последнее слово артиллерийской науки.
– Хорошо ж это последнее слово! – зло скривил свои нервные губы Лихунов. – А как теоретики эти советуют мне огонь концентрировать, если все мои пушки по разным местам палят? Враг меня засечет и пойдет из пяти батарей по одной моей жарить, а я ему и ответить не смогу. К тому же что я увижу за этим мачтовым лесом? Кто вообще додумался форт перед самым лесом устроить?!
Кривицкий был искренне огорчен.
– Да вы не тревожитесь, Константин Николаевич, – пытался он успокоить командира. – Вышку поставим. У нас же чудесная складная вышка есть полигонного типа, семисаженная.
– Ах, какой вы находчивый! – язвительно заметил Лихунов – А кто на ней сидеть будет? Ведь здесь, милостивый государь, не полигон. Здесь… ад кромешный будет. И вышка ваша в совершенный эшафот для наблюдателя превратится.
– Ну Константин Николаевич, ну голубчик, вы уж не тревожьтесь понапрасну, я сам на эту вышку полезу, а вы на батарее останетесь. Я гимнаст хороший, я, как белка, наверх слетаю, гляну в бинокль – и назад. Вы только не волнуйтесь, пожалуйста!
Лихунов усмехнулся, хотя был тронут словами своего помощника, которого с каждый днем любил все сильнее.
– Хорошо, договорились, полезете за наблюдателя. Ну а что нам с тем сараем делать? – И Лихунов махнул рукой в сторону сарая-навеса, новенького совсем, который тянулся вдоль фронта на расстоянии восьмидесяти сажен впереди батареи. Сарай этот служил, как видно, навесом для распилки бревен, которые и складывалась здесь же.
– Да, нехороший сарай, – согласился Кривицкий, – будет мешать ближайшему обстрелу. Убрать бы его.
– Вот и я так же думаю. Господин поручик! – позвал вдруг громко Лихунов офицера, водившего его к командиру форта и посланного полковником для сопровождения батареи. Не юный уже поручик, замедлившийся, как видно, в продвижении, а поэтому смотревший на службу со снисходительностью обреченного, покуривал, сидя на траве и поглядывая на копошащихся артиллеристов. – Можно вас на одну минуту?
Поручик поднялся лениво, недокуренную папиросу на ходу притушил и спрятал в портсигар.
– Господин поручик,– спросил у него Лихунов, когда тот подошел наконец к офицерам, – скажите, как убрать вот тот сарайчик? Он нам мешает.
– Мешает? – собрал поручик на невысоком лбу толстые складки. – Ну, тогда вам только посредством рапорта дело можно решить. Напишите рапорт, и недели через две, может, и снесут сарай, послушают вас как человека нового. Только на имя самого начальника артиллерии крепостной пишите – на форту никто вам такого разрешения не даст.
– Недели через две, говорите? – вспыхнул Лихунов. – А ведь немцы сегодня-завтра форт атаковать могут!
– А что вы на меня голос повышаете, – оказался чувствительным поручик. – Я на ваш вопрос ответил, больше нечего с меня взять. Не я этот сарай сооружал, – и засидевшийся в поручиках ленивец полез за портсигаром, извлек из него недокуренную папиросу и, не спрашивая разрешения, закурил.
– Ну, а вон те деревья, что справа от сарая стоят, их-то можно срубить? Ведь тоже наблюдению мешают.
– Вообще за порубку леса до трехсот рублей за ствол обычного штрафа полагается, – медленно отвечал поручик. – Но сейчас, по причине осады, и под суд, я полагаю, можете загреметь. Впрочем, вы меня все равно слушать не будете. Делайте что хотите. Я ни за что не отвечаю.
– А командир форта?
– И он тоже. Ну так я пойду? И так задержался с вами. На довольствие вас поставят, не беспокойтесь.
– Идите, – с неудовольствием оглядел Лихунов нескладную фигуру поручика, а тот, неловко повернувшись, побрел в сторону форта, не выпуская изо рта обмусоленный окурок.
– Видали защитничка? – сердито мотнул Лихунов головой вслед удалявшемуся офицеру.– Такие вот тюлени будут форт защищать! Ни за что, говорит, не отвечаю!
– Ну, а все-таки, как с сараем быть? – хмуро спросил Кривицкий. – Ведь мешает.
– А вот что, – коротко ответил Лихунов и, бросившись к орудию, схватился правой рукой за рукоять подъемного механизма, а левой стал действовать на поворотный, за несколько секунд подвел перекрестие волосков визирной трубки прямо в центр сарая, потом открыл замок и шагнул к зарядному ящику, вскинул бронированный щит и выдернул лоток с патронами, ловко сорвал колпачок и крутнул скорострельное кольцо, устанавливая трубку. Затем послал снаряд в патронник, закрыл замок и тут же дернул за шнур. Орудие оглушительно треснуло, скакнуло назад и зарылось хоботом в мягкую землю окопа, и одновременно впереди, в восьми десятках саженей от батареи, в воздух взлетели доски, расколотые в поленья бревна, мелкая щепа. Лихунов открыл замок, и на землю с тихим звоном выпала горячая дымящаяся гильза.
– Рапортов нам некогда писать, – сказал он негромко, не желая замечать то восхищение, с которым смотрели на него артиллеристы. – В течение часа закончить разборку сарая и вырубить мешающие обзору деревья. Все! Исполняйте! Всю ответственность беру на себя!
И рядовые с легким сердцем, веря в своего командира, в себя и свои прекрасные орудия, быстро разобрали завал из бревен и досок – все, что осталось от мешавшего им сарая, срубили полтора десятка лип с густыми кронами. Потом до вечера, поглядывая в ту сторону, где перекатисто гремела канонада, устраивали свою новую боевую квартиру, совсем не думая о том, что для многих она будет последней. Но в этот день, в этот вечер и в эту ночь германские снаряды не искали их жизней. Тридцать первого июля саксонский ландвер, выполняя приказ покорителя крепостей, генерала Безелера, штурмовал форт номер тринадцать, «Благословенство», и к вечеру взял его, покрыл широкий гласиз перед врытыми в землю верками форта искореженными металлом трупами. Но никто на батарее Лихунова о падении «Благословенства» еще не знал, никто, кроме командира батареи, которому сообщили об этой потере по телефону. Лихунов был уверен – говорить артиллеристам о занятии немцами форта не следует.
Часов в десять, обходя батарею, прохаживаясь рядом с нижними чинами, сидевшими у костерков за котелками, Лихунов подошел к офицерскому блиндажу, рядом с которым на толстом бревне сидели Кривицкий и командиры взводов – молоденькие прапорщики, уважавшие, знал Лихунов, старшего офицера. Курили, попивая одновременно из железных кружек согретый на маленькой печурке чай. Кривицкий, фатовато подбоченившись, рассказывал:
– Нет, господа, львовский ресторан в сравнении с петербургским заведением Донона – сущий вертеп, поверьте. Сидят, знаете ли, бурбонские такие рыла со следами поцелуя Венеры Медицейской на лице, скатерти грязные, чад, вонь. Ну что хотите – война! Ну, а нас как победителей, конечно, за приличные столы сажают – садимся. И вот сидим мы с товарищем, пьем шампанское, косточки пулярки обсасываем, болтаем о том о сем, и вдруг замечаю я, что за соседним столиком какой-то капитан сидит. Ну, капитан себе как и все прочие – ничего необычного, только стало меня мучить подозрение, что где-то я видел прежде человека этого, но не в офицерском мундире. И вот не пью я уже шампанского, не ем пулярку, а лишь на соседа своего гляжу. И вспомнил-таки! Я – петербуржец урожденный, а в доме нашем кофейня немца Вагенгейма располагалась, в первом этаже. И вот, заходя в ту кофейню каждый день, понятно, что самого Вагенгейма знал я очень хорошо. Но началась война, и тут же закрылась кофейня, потому что, как говорили, уехал хозяин к себе на родину. И тут, в только что занятом нами Львове, встречается мне господин Вагенгейм в русском офицерском мундире!
– Ну просто чудеса! – наивно воскликнул один из слушавших.
– А никаких чудес, господа, – солидно продолжал Кривицкий, с удовольствием осознавая себя хозяином положения. – И гимназисту было бы понятно – шпион, натуральный шпион. И вот шепнул я товарищу тихо-тихо, – иди, мол, за патрулем, а сам к столику моего знакомца иду и, не спросясь, за стол его сажусь. «Что-то, – говорю, – мне ваше лицо несколько знакомо. Не виделись ли мы с вами в кофейне господина Вагенгейма, что на Вознесенском в пятом номере помещалась?» Ну, немец мой вначале побледнел, конечно, а потом за кобуру схватился, но мой револьвер уже был наготове, да к тому же и патруль подоспел. На поверку действительно оказался этот тип шпионом – расстреляли в двадцать четыре часа, а меня же к первой степени Военного ордена представить хотели, да почему-то затормозилось дело. Впрочем, я не настаивал.
Лихунов слушал своего помощника, зная, что тот не видит его. Тон, которым рассказывалась эта вздорная, молодеческая историйка, возмущала его, былая неприязнь к легкомыслию Кривицкого, заглушенная было месяцем взаимной тяжкой работы на передовых, снова расправила в Лихунове мерзкие нетопыриные крылья, и он, вспомнив о падении «Благословенства», о недопустимости такого легкомыслия в этот вечер, предварявший, возможно, падение всей крепости, неожиданно для сидящих произнес:
– Господин поручик, но ведь вы не могли быть среди вступавших во Львов, вы лишь в этом году из училища выпущены.
Лихунов пожалел о своих словах сразу, как только посмотрел на Кривицкого. Лицо молодого человека, красивое и свежее, было словно поделено какой-то страшной судорогой на части, изломано болью стыда, изуродовано. Лихунов думал было, что Кривицкий станет оправдываться, попытается убедить его в том, что он мог быть во Львове в прошлом году, и если бы он услышал сейчас от него слова оправдания, то непременно поддержал бы их, спеша исправить грубую бестактность, но юноша лишь укоризненно сказал:
– Ну для чего вы так, Константин Николаевич? Я попросту господ прапорщиков поразвлечь решил, перед боем завтрашним…
И Лихунову стало вдруг безумно стыдно за свой жестокий, бездумный выговор, и соединились у него в сознании внезапно, словно столкнулись в небе две звезды, две разные мысли – о себе и о войне, – и дали они в соединении своем другую мысль: он и война похожи друг на друга.