Текст книги "Провокатор"
Автор книги: Сергей Валяев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
– Вот что, падла! Тебя уведут в камеру – утром ты себя не узнаешь. Прописывать будут тебя, чудилу, всю ночь – утром или на кладбище, или в больницу, чтобы зашили там твою жопофину.
– О какой жопофине речь? – не понимает гражданин. – Вас надо судить советским судом. И вас будут судить...
При таких возмутительных речах даже покладистый цукастый Цукало не выдерживает глумления в стенах родного отделения – ударом сбивает со стула интеллигентную заразу и принимается ногами ее дросселировать, прикладывая, между прочим, определенные физические усилия.
Потом Иван Иванович отдыхает: пьет чай, играет с сослуживцами в шашки, читает газеты; потом по стойке "смирно" слушает полночный бой курантов. А в углу с мыслями собирается нарушитель общественного порядка, который всем своим болезненным видом показывает лояльность и уважение к исполнительной власти.
– Ну кто ты есть на самом деле? – спрашивает доброжелательно старшина. – Чаю не желаешь?
– Благодарю вас, – отвечает, шепелявя, задержанный. – Не смею вас беспокоить, товарищ капитан.
– Тогда прошу покорно ответить: кто ты, говно, есть?
– Я есть говно, как вы правильно заметили, товарищ майор.
– А еще?
– Говноед, товарищ подполковник.
– Еще?
– Гнойник в заднем проходе рабоче-крестьянского государства, как вы верно заметили, товарищ полковник.
– А другими словами?
– Ебекила, товарищ генерал!
И Иван Иванович, нарушая все инструкции, рвал протокол на клочки и отпускал гражданина великой страны, который за короткое время убедился, что ему гарантируется неприкосновенность личности и свободы: слова, печати, митингов, уличных шествий и демонстраций...
Кто-то, пахнущий плацкартным вагоном, навалился на меня и принялся трясти за плечи. Я открыл напряженный глаз и узнал свою жену О. Александрову.
– Иди ко мне, голубушка.
– Фи, пропойца! Что происходит?
– Н-н-ничего.
– Ты пьян как сапожник!
– Не трогай сапожников. Это святое. У товарища Сталина папа был холодным сапожником.
– Ты бредишь?
– Иначе десять лет без права переписки, то есть расстрел!
– Господи, пять бутылок? С Цавой пили?
– Не трогай Цаву. Это тоже святое.
– Один?!
– Один как перст!
– Прекрасно! Пока твоя жена... И-и-их? Ты взломал стол?
– Я все верну! Слово! Не мальчика, но м-м-мужа!
– Где деньги, Александров?
– Разве счастье в них, родная?
– Я тебя сейчас убью!!!
– Без рук, без рук!
– Убью, дурак!
– Мне же больно? Больно!.. Подушка тяжелая! С ума сошла – по голове бить. Это слабое мое место.
– А ты не спятил? Я хотела костюм тебе купить.
– Зачем?
– Ходить! Посмотри на себя – оборванец...
– Ну-ну, без слез, без слез. Ну, пожалуйста.
– Я стараюсь-стараюсь, горблюсь-горблюсь...
– Черт с ним, с костюмом, иди лучше ко мне, я соскучился.
– Я вижу, как ты скучал. Что случилось?
– Случилось.
– Пьесу взяли для постановки?
– Нет, родная.
– Тогда что?
– Потом, моя девочка. Иди ко мне.
– Отстань.
– У тебя дорожки на щеках от слез. У-у-у, грязнуля.
– Сутки в поезде.
– Бедненькая трудяга. Пахнешь плацкартным вагоном.
– Спасибо. Уж как ты воняешь. Бочкой.
– Спасибо. А помнишь, мы в спальном вагоне... после свадьбы...
– Помню. Ты мне не изменял?
– Дурочка. Я проспиртовался.
– Наверное, журчишь коньяком?
– Ага.
– Что же все-таки случилось, милый?
– Я тебя люблю.
– Почему не отвечаешь на вопрос?
– Прости, я не знаю, с чего начинать...
За спиной М. накатывала волна паники: в театре высокая Комиссия! представители из Главреперткома! люди из компетентного учреждения культуры!
Мастер соизволил повернуть голову и увидел – он увидел хорошо знакомых ему: Кителя, Городинского, Военмора, Шадрину.
– О! Кто к нам пожаловал! – И согбенно направился встречать гостей. Прошу, товарищи.
– Ай-я-я, товарищ режиссер. Нехорошо, – сказал Китель. – Нужно уметь себя сдерживать. Когда есть проблема – ее нужно решать. Зачем же вы обижаете нашего...
– Да-да, виноват. Не знал, что товарищ Вишня представляет...
– Я показывал мандат, – на это заметил Военмор.
Товарищ Городинский шумно вдыхал воздух:
– Товарищи-товарищи, мы все-таки в театре... у меня комок в горле...
Товарищ Шадрина тоже глубоко вздохнула и сказала:
– Главное, чтобы войны не было.
– Ну, насчет войны – то отдельный разговор, – сказал Китель. – Что же вы нам на сей раз приготовили? – спросил Китель. – У вас там, в фойе, яблоки цветут, арбузы, кочаны капю-юсты, – улыбнулся Китель.
– ВСХВ! – каркнула Шадрина.
– Пьеса хорошая. Идейно-художественно выверенная, – говорил, волнуясь, Городинский. – Правильная пьеса – жаль, что таких произведений недостаточное еще количество.
– Что, товарищи? Садимся? – поинтересовался Китель, и представительная Комиссия дружно опускается в кресла.
М. спешит к своему рабочему столику, звонит в колокольчик. "Господи, – думает он, – дай мне силы прожить этот день. Если я переживу этот день, быть мне бессмертным".
– Внимание!.. Начинаем генеральную репетицию! Приготовились. Начинаем с реплики: "Не карай, владычица, смилосердствуй! Не по своей воле в колхозе!.." Пошли!
И печальный звон колокола, пение – из сумеречной глубины сцены надвинулась толпа. Пожилая колхозница кидается наземь, навстречу иконе:
– Не карай, владычица, смилосердствуй! Не по своей воле в колхозе!..
Над ней проносят икону. Колхозник, очень высокий, худой мужик, бросает в сторону косу, восклицает неожиданным басом:
– Мать-дева пречистая! – и пролезает под икону.
Молодая девушка Наташа смотрит на него, зовет по имени, голос ее не слышен. Мимо проходит Фекла, которая кричит:
– Есть правда, есть! Не в колхозе обновилась матушка, пречиста головушка, не в колхозе, нет!
Наташа резко дергает высокого мужика за рукав:
– Семен Петрович! На вышке у тебя неблагополучно! Зачем косу зыркнул? Общественное добро. Подыми!
– Собственное! – исступленно кричит пожилая колхозница. – Сами наживали. Защитит теперь владычица от общественного. Уйду, уйду из колхоза, уведу сынов. Выводи, заступница!
– Обещали всех в достатке уравнять, – шамкает старушонка. – Ни тебе иголки в дому, ни тебе нитки.
– Мое, нажитое! – Высокий мужик отбрасывает косу еще дальше. – Хочу берегу, хочу – прочь кидаю.
– С богатыми не судись, с сильными не борись, с господами не спорь, ведет контрреволюционную речь старушонка. – А вы все это порушили, вот и нитки нету дома.
– То да се, да вместе наживем, – пританцовывает высокий мужик. – А где у меня сапоги?
– У тебя их и не было, – замечает комсомолка Наташа.
– Не было, а я их желаю. Взялись богатить, так давай!
– Наша сивка, как общественну гонют, все в свой двор завернет! вопит какая-то бабенка. – И скотина своего хозяина помнит, из чужих рук рвется к нему.
– Проглянула ты теперь, обновилася, божа мати, заступница, крестится старушка. – Увидела нас. Сохрани, спаси, не причинны мы.
Молодая комсомолка Наташа не выдерживает:
– Где тебя увидишь! До земли в работе на хозяев скрючилась. Она б лучше распрямила тебя, чудотворица.
– Над святыней, девка, издеваешься? А?! – ревет высокий мужик.
– Над старостью ругаешься, непутная. Ты, гляди, берегись! – кричит старик.
Бабы с визгом окружают Наташу, хватают ее за руки, плечи, наскакивают:
– Чудо Бог явил, ты с издевкой! Как тянули наших мужей на кисельны берега, на молочны реки, ты всех больше разорялась!
– Чего с ней говорить? Поучить хорошенько. Вожжой поучить надо! волнуется Семен Петрович.
– В единоличном хозяйстве обновилася. Слышишь, девка подлая? – шипит пожилая колхозница. – Мало исщипать, истерзать тебя. Рушить наши хозяйства наталкивала... Нечего с ней канителиться, взогреть хорошенько, да к молебну в церкву пора. Ну-ка! – рвется сквозь толпу к Наташе.
Старушонка поднимает батожок:
– Заголить ей подол, провести напоказ по селу, бесстыдницу, богохульницу.
– Заголяй подол!.. Хватай за руки!.. Дай покрепче в морду ей, чтобы не кусалася! – вопит толпа и кружится в истеричном танце.
И звук колокола – дробный, тревожный. Потом раздаются рокочущие звуки мотора: на сцену выкатывает трактор "фордзон". Толпа в ужасе перед передовой техникой бежит прочь. Тракторист приподнимает битую комсомолку и они вместе поют:
– В закромах немалый запас. Что ни год, веселей живется! Обо всем, о любом из нас сам товарищ Сталин печется!
Поющих окружают праздничные и веселые колхозники: выносят пышные снопы пшеницы, корзины с фруктами, овощами; портреты руководителей партии и правительства. Молодая комсомолка Наташа взбирается на трактор:
– Дорогие товарищи! Очень я была счастлива, что было с чем стоять перед Сталиным... – Оглядывается и молчит... молчит... молчит...
– Что такое, Зинаида? – М. раздражен, он не понимает причины ее молчания; и это на генеральной репетиции?
– Н-н-нет! – выдавливает актриса.
– Что – нет?! – орет в бешенстве. – Чер-р-рт!.. Почему я не вижу необходимых атрибутов? Принесите нужный атрибут для этой мизансцены! – И обращается к Комиссии: – Простите, товарищи.
За кулисами – шум, крики. Наконец двое рабочих сцены, они в некотором подпитии, волокут чучело медведя с кокетливым кумачовым бантом на его мощной шее.
– Что же вы делаете, сволочи?! – кричит Зинаида.
– Не извольте беспокоиться, барышня! – отвечают ей. – Мы свое дело... У вас свое дело, а у нас – свое... – отвечают ей. – Куда ставить-то?
– Что это?! – С М. дурно. – Что притащили? Убрать это немедленно к чертовой матери!!!
– Просили же... ан-н-ндрибут, – отвечают ему. – Что просили, то и получили-с!
– Что? И почему в таком состоянии? Помреж?!
– Премьера же! – объясняют ему. – Мы ж от самого чистого сердца... Куда эту дуру-то?!
– Во-о-он!!! – его душераздирающий крик.
Рабочих сцены выталкивают, утаскивают и чучело зверя... И тут же несут на высоком постаменте бюст. Кого? Мастер хватается за голову, болезненно мычит: это конец ему, это конец Театру, это конец миру приговор окончателен и обжалованию не подлежит.
бабка Кулешова уже не ходила – она днями лежала на кровати у окна и ждала внука. Шурка возвращался из ремесленного училища, нескладный и умненький, с индустриальным запахом; менял из-под нее таз с мочой, кормил малопродуктивной пищей и засыпал уверенным молодым сном.
Внук напоминал бабке о ее молодости, когда она бегала по мокрым осенним полям за общественными коровами в надежде на лучшую жизнь. К сожалению, скотина, солидаризируясь с бывшими своими хозяевами – вредными элементами, тощала и дохла. После того как она вся передохла, начали дохнуть те, кто не пожелал участвовать в великом колхозном движении.
Бабке на коренном историческом переломе повезло – была молода, сметлива: заметила, как при ее ебко-емких видах у кобелиного уполномоченного трещат кожаные галифе.
– Любонька, – говорил он, – истекший год был годом великих свершений. В колхоз пошел середняк! – И шматок сала на стол. – Характерная особенность перелома в том, Любонька, – и запускал руки под юбку, и там искал свой революционный интерес, – в том, что он уже дал нам хороший результат. Ты ешь, ешь, ешь! – Сало было парным, хлебушек душистым, а уполномоченный настырным. – Социализм победил в деревне – где же она? – И кобелился сзади. – Ааа! Ааааа! Аааааа! Аааааааа! Победа всегда будет за нами, Любонька-а-а-а-а-а! Ты мне веришь?!
– Верю, – хмелела комсомолка от еды.
– Ах ты, моя ядр-р-реная! – рычал уполномоченный. – Ох, хороша ты, девка! Аы-аы-аы-аы-аы! Быть тебе в наших рядах. Аыа-аыа-аыа-аыа-а-а-а-а-а-аа-а-а! Уф-ф-ф-ф!
– А сколько в ваших рядах? – поинтересовалась оплодотворенная членом ВКП(б) комсомолка.
– Без малого два миллиона членов и кандидатов в члены.
"Боже ж ты мой, – про себя ахнула молодуха, – сколько же это хлеба и сала – сала и хлеба, а?"
Правда, скоро уполномоченному не свезло. Отрезали ему ночью голову, как ни есть отрезали косой и подбросили в открытое окошко. Подняла бабка пожолкнувшую головушку, поцеловала в огрубелые без жизни уста, да и спрятала находку в дерюжный мешок и похоронила под печь. Наехал НКВД, искал по селу недостающую часть уполномоченного, но без видимого результата. И взяли бабку по скорому подозрению, и повезли в район на телеге. И пока ехали, трое пролетарских сотрудников внутренних дел освидетельствовали ее, молодку, на предмет девичества. И зародилась в молодой бабке чужая жизнь боялась лишь одного по своей малограмотности: что уродится трехглавый уродец.
Ан нет – родила малокровного мальчика со скуластой азиатской мордашкой раба. Рожала на цементном заводе, куда попала по любезному распределению народного комиссариата.
После молодку пожалели и раньше срока отпустили на родную сторонку умирать вместе с легкоустранимым дитем, процементированным до костей и крови. Бабка вернулась в хату – ребенок пытался дистрофическими движениями привлечь к себе внимание, он требовал пищи. Бабка растопила печь, поставила чугунок на огонь, и пока закипала водица, молодка вырвала из плотного грунта пола дерюжный мешок, развязала его – голова уполномоченного хорошо сохранилась и была свежа, как телятина. Бабка поцеловала безынициативные зрачки любимого и с крестьянской аккуратностью опустила костный кусок мяса в кипяток.
– Я всегда говорил: политическая неразборчивость этого театра когда-нибудь приведет к политической провокации!.. – М. услышал чистый голос Городинского; эту театроведческую, пресыщенную предвозвестницу катастроф, эту падаль и ее жирную пленительную улыбку режиссер преотлично знал.
– Вы так думаете, товарищ Городинский? Вы уверены? – Голос Кителя был спокоен и нейтрален.
– Я хочу только сказать... – потерялся театролюб.
– Я думаю, это недоразумение, – проговорил Военмор.
– А мне кажется – это несознательный дэ-э-эмарш! – осторожно заметила Шадрина; все знали, что у нее бурно-бурлящие любовные чувства к товарищу Городинскому.
Она, бывшая красная кавалеристка Первой Конной, садилась на него, как на жеребца, и гарцевала часами, помахивая саблей, подаренной командармом Буденным. Об этой слабости старшие товарищи по партии знали, но терпели многим хотелось испытать мазохистскую скачку по степям и буеракам похоти.
– Я думаю, можно продолжить, – кивнул Китель и этим отменил смертный приговор Театру и его режиссеру.
– Зинаида! Прошу! – крикнул М. и почувствовал рабскую дрожь раненого сердца.
Актриса вновь взобралась на тракторный круп и оглянулась на бюст:
– Дорогие товарищи! Очень я была счастлива, что было с чем стоять перед Сталиным. Я сказала: с нами хотела бороться природа, но не смогла. Колхозники ее победили. Урожай хороший. Скот хороший. На ипподром, где кони бегают, мы рекордную лошадь доставили. В РККА наши два коня были приняты на большой палец. Хорошо работает свиная ферма... А еще счастливы мы, товарищ Сталин, что можем доложить одно достижение, про которое я в других колхозах не слыхала: у нас открыт дом отдыха для ударника. Пастух Антон не хотел далеко уезжать, чтобы не оставлять безнадзорных коров. В нашем доме отдыха он четыре кило прибавил. Приезжайте к нам, дорогие товарищи правительство, отдохнуть. Мы вам и по шесть кило прибавим, наше честное колхозное. Жизнь у нас такая хорошая стала, что о пустяках, как самовары, стулья, одеяла, я и разговаривать не стану. Есть трактор, получено разрешение на грузовую машину. Пятнадцать велосипедов имеем, один "фордик" в премию добыт лучшему бригадиру Федору Рязанцеву, питомцу тетки Феклы. Сама бабка Фекла была враждебный элемент, но мы ее воспитали. Дала она хорошие показатели, и мы прямо на полосе старуху премировали. Мы у нашего правительства учимся и казнить, и миловать. Личные расчеты у нас не живут. Мы – колхоз, мы общим интересом крепки. И поэтому все у нас есть. Что еще надо? Аэроплан понадобится – аэроплан заведем. И очень крепка в нашем колхозе женская сила. Раньше говорили: курица не птица, женщина не человек... Уже не курица – жена и мать. Она уже в орлиную сталинскую породу пошла пером, и не только своей семье, а всей дорогой нашей стране она работница и защитница.
И разухабисто ревет баян. Колхозники пляшут и поют:
– Никогда так низко не свисали наливные яблоки в саду! В жизнь свою так парни не плясали, как плясали в нынешнем году!
Человек в сером кителе медленно поднялся с бархатного, пунцового по цвету кресла, он поднялся и не спеша направился к сцене. Зинаида смотрела сверху на маленького человека и чувствовала, как спазмы ужаса...
Вынужден признаться, что для меня женщина всегда остается загадкой. Казалось, ты, ваятель, исследовал всю ее иудскую душу и то, что ниже, истолковал ее истерическое поведение, подвел под лучшую часть человечества фундаментальное марксистско-ленинское учение о семье – и что? А ничего. Ровным счетом – ничего.
За примером далеко не надо ходить: твоя жена готовит на кухне фирменное блюдо – фрикасе; ты, мужчина, отдыхаешь, читая пустую газетку, и ты, фат, уверен, что счастье твое долговечно, безоблачно и даже фешенебельно, как небоскребы в Нью-Йорке.
Ты властелин дум и чаяний любимой, ты организатор ее частых звездных оргазмов, то есть ты есть для нее удобное прикладное божество, да вдруг раздается фистульный милый голосок:
– Родненький, ты отнес статью?
– Какую? – Хотя прекрасно знаешь, о чем речь.
– Про этого... урода... из зала суда.
– Заметку?
– Это статья!
– Статья? – Уже чувствуешь опасность и оттягиваешь минуту расплаты.
– Да, родной! – Жена появляется, вооруженная полновесным блюдом, где дымится мясо. – Открой ротик, закрой глазки.
И ты доверчиво открываешь то, что просят тебя открыть, и закрываешь то, что просят закрыть. И начинаешь пережевывать лошадиное мясо времен похода Первой Конной на Варшаву.
– Как? Вкусно? – пытает супруга.
– Божественно! – Чмокаешь ее в щечку.
– То-то, путь к сердцу мужчины... – улыбается. – Так ты, милый, отдал статью? – продолжает улыбаться.
– Ты знаешь... дело в том...
– Ты что? Не отнес? – Уже не улыбается, более того, на ее прекрасном лике все признаки гнева, боли, ненависти.
– Выслушай меня...
– Почему? – И это уже не жена, это – фурия, она вскакивает, опрокидывая в постель фрикасе, и ты сидишь в мелко нарезанном жареном мясе и предпринимаешь слабые попытки оправдаться. Но тебя не желают слушать. – Я знаю... ты не хочешь, чтобы я писала... Конечно, куда нам...
– Я тебя... хочу...
– Прекрати! Болван!
– Хватит, а?
– Не-е-ет, какое самомнение!.. Кто тебе дал право судить о моих возможностях?
– Ночью твои возможности... – И не успеваю договорить; подушка спасает жизнь от мельхиорового снаряда. – Ты что, дура совсем?
– Сам дурак!
– И эту женщину я люблю?
– А я тебя не люблю!
– Почему?
– Потому что не хочешь, чтобы я работала в журналистике.
– Работай.
– Да?.. Мало того, что ты воруешь деньги... мои... но еще и палки ставишь в колеса...
– Куда, прости, я вставляю палки?
– Фи! Как ты пошл! Как ты мне мерзок! Ты!.. Ты – мачо!..
– Кто?
– Мачо! Для них женщины – это... это...
– ...фрикасе! – И цапнул кусок мяса с простыни. – Божественно!
– Фигляр!.. И... и отдавай мне мои деньги, которые пропил.
– Это мне на костюм. Посмотри, как я хожу... оборванец!
– Вот-вот, я ухожу от тебя...
– Куда?
– К маме.
– Привет ей передавай.
– Клоун!
– Прекрати, женщина, это уже скучно. Давай мировую?
– Никогда. Где мой чемодан?
– Здесь, под кроватью.
– Не трогай меня.
– Я тебе помогаю. Сколько пыли-то...
– А-а-атпусти, паразит!
– Не-а-а!
И мы начинаем изнурительную борьбу в постели, но на жестком фрикасе; борьба приводит к естественному акту согласия и любви.
– Ты меня любишь? – раздвигает ноги, как акробатка Мими в цирке-шапито.
– Люблю!
– Любишь?
– Люблю.
– А тогда почему же?..
– Все потом, любимая...
– Я надеюсь, товарищ режиссер позволит мне, – говорил человек в кителе, поднимаясь по ступенькам на сцену. – Актерам спасибо...
– Да-да, – поспешил М. – Все свободны.
– Свободны? – приподнял бровь Китель.
Но сцена опустела. Человек в кителе задумчиво принялся по ней ходить. И была тишина – лишь скрипели доски под его сапогами.
– Я думаю, того, что мы посмотрели, достаточно? – И закурил папиросу. – М-да!.. Трактор – это хорошо... Свежо.
– Олицетворение безоговорочной победы колхозного строя! – взвизгнула Шадрина.
– Вредители убедительные, – заметил Военмор. – Так и хотелось схватить револьвер... Впрочем, трактор – тот же револьвер!
Вмешался и Городинский, однако осторожно:
– Пьеса хорошая... у меня, например, комок в горле, особенно после таких слов: "Мы у нашего правительства учимся и казнить, и миловать"... Правда, эти слова в данной постановке не зазвучали так, как они должны были звучать... И этот странный случай... Он дает пищу для размышлений.
– Товарищ Городинский, думаю, что при принципиальном подходе к демократии, как к единству и прав, и обязанностей, и личной ответственности каждого, такое больше не повторится, – продолжая мерно ходить по сцене, сказал Китель. – Уверен, товарищу режиссеру нужно помнить, что власть развращает, абсолютная власть – абсолютно. Это не я, это... это...
– Товарищ Брэ-э-эхт! – радостно подсказала Шадрина.
Человек в кителе внимательно посмотрел на нее:
– Именно. Мы имеем замечательных режиссеров. У нас бы не было достижений нашего театра, если бы мы не имели таких впередсмотрящих в нашем театральном деле. Но мы иногда сталкиваемся, и порой режиссер подминает под себя коллектив, а иногда вообще противопоставляет ему себя... Это нехорошо... – Тишина, лишь звук мерных шагов. – Мы думаем, что режиссеры должны приходить в труппу совершенно демократическим путем, то есть проходить своеобразный конкурс. Пусть не один, а два, три или несколько режиссеров выбирают себе театры, которые близки им по художественным, по идейным, эстетическим принципам. Приходят с изложением своей собственной концепции, со своей идейно-художественной программой. Пусть это будет соревнование. И тогда артисты имеют право выбирать, пойти в тот театр, который им близок. И нам думается, что только на основе равноправного выбора возможно соединение действительно талантливых людей, объединенных единой идейно-эстетической платформой и способных решать большие художественные задачи. – Человек в кителе остановился, прикурил новую папиросину. – Так о чем я?..
– О великих идейно-художественных задачах, – ответила Шадрина.
Человек в кителе снова внимательно посмотрел на нее и спросил:
– Что же будем делать, товарищи, в конкретном случае?
пьяненький Кулешов притащился в родной дом. Была ночь, и дом спал. На лестничной клетке юноша долго ковырялся ключом в замке, вспоминая вечеринку по случаю получения стипендии: пили с мастером-наставником, потом дружным молодежным коллективом отправились на танцплощадку в парк бить праздной публике морды, но та оказалась боеспособной, и пришлось улепетывать по плитняковым кустам.
Не удался праздник, страдал молоденький Кулешов и ощущал вокруг себя враждебный, подлый, темный мир. Наконец замочные механизмы заработали – в коридоре плавал сгусток мрака, юный человек брел на ощупь вдоль стены, а поскольку он был весь в переживаниях, то поначалу, ввалившись в комнату, не обратил внимания на некоторые отличительные ее черты... храпела бабка, как всегда, и за окнами пенились осветленные луной тучи...
Кулешов, скучая, скинул одежды и зашлепал к месту ночлега... От крупной неприятности его спасла только природная прыть: толком еще ничего не понимая, он осознал себя лежащим под кроватью... кровать скрипела ржавыми пружинами...
– Кто у тебя тута шалыганит? – услышал юноша голос, ему знакомый, этот голос принадлежал мяснику Тараненко.
– Что тебе все не спится? – недовольно спрашивала Сусанна. – Мыши... крысы...
– Да? – У мясника Тараненко была одна извилина и два многопудовых кулачища. – Мыши?.. Крысы?..
Кулешов в страхе пошкребал доску.
– Вот, слышишь?
– Во, гады... пришибу...
– Ладно тебе... Чего тебе?
– Чего-чего?.. Того...
– Отстань. Я спать хочу...
– А я тебя...
– О Господи!.. Лучше дать...
– Ну и дай!
– Ну на! На! Паразит такой!.. Куда лезешь рукой?
– Это не рука...
Пол был холодный и пыльный; Кулешов из-за этого испытывал некоторое неудобство, но когда из-за борьбы на кровати начали провисать ее пружины, врезывающиеся в тело, то юноше сделалось совсем худо: с трудом ему удалось прибиться к стене, это и спасло его молодую жизнь. Потом смерч над его головой утих – Кулешов потянулся и угодил лицом под теплую сперматозоидную капель.
– Что же будем, товарищи, делать в конкретном случае? – переспросил человек со сцены.
И тогда с кресла выскочил Городинский и горячечно забредил:
– Можно обратить ваше внимание, товарищи: смотрите, что это за декорации?.. Мне кажется, нарочно выбраны такие декорации, чтобы глумиться над реализмом. И более того, с каждым годом, с каждым днем растет, крепнет и богатеет наша родина. Социализм вошел в быт народа и дает свои прекрасные результаты. В то же самое время там, за рубежом, хроническая недогрузка предприятий, миллионные армии безработных, народные массы терпят голод, нужду. Особенно тяжело положение масс в фашистских странах. В этих странах диктатуры и сплошных концлагерей для трудящихся мясо, масло, фрукты уже давно превратились в предмет мечты. Усиленно пропагандируется картошка и картофельная шелуха...
– Товарищ Городинский, спасибо. Вы все сказали?
– Да-да, но бюст... бюст на месте.
– А я могу сказать, что театром сделан шаг вперед от натурализма и схематизма, – вступился Военмор. – Все как в жизни.
– Как в жизни, право! – возбудилась Шадрина. И от возбуждения потеряла голову, как во время гарцевания по степям и буеракам физического соития. – Я бы хоть сейчас в колхозную жизнь!
– Товарищ Шадрина желает быть в колхозе? – остановился Китель, попыхтел папиросиной. – Что ж, мы предоставляем ей такую возможность. Проводите товарищ Шадрину в колхоз...
И тут же два молодых ласковых человека поспешили к вышеназванной гражданке; та в ужасе забилась в глубь кресла:
– Нет-нет!.. Я не буду больше... Отпустите меня! Меня неправильно поняли! Не имеете права! Я старая большевичка, я вместе с великим...
– Не сметь трогать святое имя! – гаркнул человек в кителе.
– Хорошо-хорошо, я не буду! – Но молодые люди грубо рвали из кресла женщину, которая слабо сопротивлялась, плакала: – Как при товарище Ле... извините, так и особенно после его смерти, всякие троцкие и бухарины, рыковы и каменевы... пытались ударить по партии, разложить и развалить ее, стянуть ее с ленинс... простите, пути. Но как об этом сказано в Кратком курсе истории ВКП(б): эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит советскому народу шевельнуть пальцем, и лакеи фашистов, белогвардейские козявки будут уничтожены.
– Убрать! – поморщился человек на сцене.
– Нет-нет! Помогите! Кто-нибудь! – Вскрик несчастной, но будущей счастливой колхозницы оборвался за дверью.
Человек ходил по доскам сцены, под его сапогами они прогибались и скрипели: скрип-скрып-скруп. Напряженную, мучительную музыку дерева слушали люди.
– Неприятно, – проговорил Китель, – неприятно, когда из тебя делают дурака. Все как в жизни, говорите?.. А как в жизни?.. Что у вас народ поет, товарищ режиссер?
М. был нем.
– А что он на самом деле поет? – Посмотрел со сцены, подумал: – Вот что он поет: Каганович, самый подлый, красный сталинский нарком, в тридцать третий год голодный... целых восемь миллионов... умертвил своих рабов. Вот что поет народ! – Снова закурил. – Или вот еще... Поиграйте-ка мне... частушечное... веселое... – Заиграл баян. – Хорошо! – Притопнул ногой, заголосил: – Милай наш Калинин-дедка, еб народ всю пятилетку!.. Ап!.. Все, хватит! – улыбнулся в усы. – Возьмете меня в труппу или как?.. Вижу, не хотите. И хорошо – каждый должен быть на своем месте... Товарищ Городинский, вы хотите что-то сказать?
Тот с трудом выдавил из себя:
– Н-н-нет!
– Если товарищу нужно выйти, пусть выйдет... Ему помочь? Или он сам?
– Я сам-сам-сам-сам-сам! – Член Главреперткома, гримасничая, убегает из зала, держась за живот.
– Так вот – театр сам по себе есть ложь, – продолжил человек в кителе. – Ложь нашему народу не нужна. Ему нужна правда. Ложь можно перековать в правду. Этим должны заниматься люди высокопрофессиональные и искренние... Что же мы видим?.. Профессию мы видим... А искренность?.. Товарищ режиссер, вы верите в это? Я не убежден, что вы верите этому. Надо сделать так, чтобы мы с товарищами увидели: вы верите этому. Тогда будет правда. А так получается неправда. Неправда нужна только нашим врагам. А правда нужна нашему народу. – Человек ходил по сцене в глубокой задумчивости, молчал, курил; он был хорош в своей роли. – Да! Наверное, придется что-то переделывать, доделывать, дорабатывать, постановка – дело живое, и надо следить за тем, чтобы это дело не умерло; нельзя его сразу подвергать сомнению. Это неверно. – И проговорил без перехода: Обеспечьте, пожалуйста, товарища режиссера самым необходимым: авто, паек, лечение...
– У меня есть авто, – сдавленно проговорил М.
Но человек в кителе его не услышал или не хотел слышать, он осторожно спускался со сцены в зал, неслышно шел по проходу партера, потом пожал руку режиссеру:
– Так что работайте-работайте. Мы вас поддержим. Если случится какая-нибудь неразбериха, звоните. – И удалился вместе с военным моряком, который печатал шаг и ел глазами спину, забронированную в сукно мышиного цвета.
– Не может быть, не может быть! – твердила моя жена О. Александрова и прятала гуттаперчевое лицо в руках.
– Прекрати мять лицо, – не выдержал я.
– Не может быть.
– У нас все может быть.
– Но почему? Почему?
– Ты меня спрашиваешь? – удивился я. – Статья 102. Умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах.
– А мне сказали... в состоянии сильного душевного волнения... до пяти лет.
– Мало ли что нам говорят.
– Он же не виноват, то есть виноват, но... Боже ж ты мой! Кажется, я дура!.. Подожди, у нас же суд – самый гуманный?
– Вот поэтому его и стрельнут, чтоб не мучился, – позволил себе пошутить. – Казнь, моя родная, рассчитана только на устрашение нас, живых.
– И ничего нельзя сделать?
– Не знаю, – ответил я. – Кулешов имеет право подать прошение о помиловании. Ходатайство, как сказал судья.
– Он подал?
– Откуда я знаю?
– Вместо того чтобы заливать глаза...
– А что остается делать, милая?
– Надо!.. надо бороться!
– С кем? С этим государственным монстром?
– И все-таки! – посмотрела на меня О. Александрова.
– Вот за это я тебя и люблю, – поцеловал в щеку. – За твое безумие. И, прости, веру. – И взялся за телефон.
М. сидел за режиссерским столиком и смотрел перед собой. В меркнувшем свете софитов проявилась фигура человека в кожаной куртке и галифе. М., вглядываясь, неуверенно спросил:
– Величко?.. Комиссар? Ты?
– Я.
– Ты там... пропал... Я пытался навести справки.
– Зачем, друже? Не можно это делать.
– Ты меня спас, Величко. Помнишь? На юге.