Текст книги "Провокатор"
Автор книги: Сергей Валяев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Я, режиссер эпохи полураспада, в тихой печали сидел на престоле унитаза и думал о вечности. Боль сидела во мне, но даже она устала и притерпелась к митинговым страстям моего организма. И поэтому появилась возможность вспомнить страну, год, месяц, число и, быть может, установить время суток. В какой я проживал стране? А хуй его знает какой! СССР отменили три великодержавных мудака, надравшихся до поросячьего визга в Беловежской пуще. А еще один мудак из мудаков, помеченный Богом, вместо того чтобы повязать их, блевотно-тепленьких, перетрухал до такой степени, что перед самым Новым годом принародно обдристался. Я, говорит, слагаю с себя полномочия. Мол, смотрите, какой я благородный, цените меня. Не оценили – пинок под напудренный зад и...
И мы имеем то, что имеем: огромную территорию с названием, где есть, кажется, буква Г. А что такое в данном случае Г?
Г – знак обреченности, бесславия и гносеологического краха.
На букву "г" начинаются такие слова, как: гавканье, газетчик, галифе, гармонизированный, гашетка, гваюла, гвоздильная, гегемон, геморрой, генерал-адъютант-майор от кавалерии, генштаб, герб, гешефт, гидра, гильотина, гинеколог, гиперэллиптический, главнокомандующий, глубоко эшелонированный, глянец, гнилушка, год, голубой, голядь, горбач, горшок, госбезопасность, грабеж, гражданин, гроб, груз, грызло, гуж, гумификация, гюйс, говно и так далее.
Впрочем, каждый гражданин, живущий в Г., имеет счастливое право выбора: жить или не жить? Проще не жить, и поэтому большинство живет, пожирая собственное регенерированное говно.
Кушай на здоровье, обдриставшаяся б. (бывшая) великая страна. Каждый народ достоин той пищи, которой он достоин. Или я не прав? Нет, прав, и по этой причине мучаюсь от колик в животе.
Вчера мы что-то сожрали. И поэтому так сутяжно мучаюсь и страдаю. Что же мы, работники киноискусства, жрали вчера? Боюсь, что не стерлядь кольчиком попильот. Тогда что? Хотя какая, собственно говоря, разница? Главное – установить год и месяц.
То, что начало XXI века, – это точно. Начало века – это хорошо, это обнадеживает, как и понос. То есть гарантированная пуля в затылок нам, суфлерам от жизни, не грозит, равно как и казенные казематные застенки. Тьфу-тьфу, не сглазить бы! От тюрьмы да от сумы...
В стране великих десенсибилизированных смущений нет никаких гарантий. Никому. Лишь сумасшедшие живут празднично и радостно. И то тогда, когда через них пропускают озонированные электрические разряды. Трац-трац-трацацац – и праздник души и тела расцветает, точно фейерверк в ночном мироздании.
Была бы воля нынешних государственных деятелей, которые совсем недавно были б. партийными бойцами (б. – обозначает именно то, что подумалось); так вот: была бы воля всех этих блядей от власти, то они, впередсмотрящие, пропустили через всю страну динамический разряд, чтобы население одной шестой части суши до конца поняло, кто есть кто.
Ху из ху, как позволил пошутить вышеупомянутый уникальный политический бобоёб, умудрившийся перехитрить не только собственный, недоверчивый народ, но и самого себя. Теперь, сплетничают, трагико-фарсовое недоразумение бродит между элитных могил Новодевичьего кладбища и то ли выбирает себе местечко поудобнее, то ли думает о вечности. Что ж, каждый думает о вечности, думает там, где его застала гроза, в смысле – беда.
Впрочем, снова отвлекаюсь. Мне нужно думать о возрождении самого себя. Восстановить во времени и пространстве. Чтобы окончательно утвердить свое существование в определенных границах бытия, тяну руку к амурному флакону. Пшикаю из него в рот грамм сто проспиртованной душистой дряни. Полубесчувственный организм от фосфорического взрыва осветляется и начинает сердобольно функционировать.
Я поднимаюсь с унитазного престола; все, власть мутного желудка закончилась. Да здравствует память! Память цветет стодолларовым одеколоном, подаренным мне. Не помню кем, признаюсь. Но дарила дама. Это я хорошо помню. Помню еще, что эта ебекила имела золотые зубы. При встречах щерилась золотом и радостно кричала:
– Сначала я возьму тебя, лапа, полостью рта!
Каюсь, это раздражало. И только по той причине, что видел свой розовый член, а следовательно, самого себя в позолоченных жерновах огромного рта. Право, какая это гадость – ваша активно чмокающая любовь, мадам! Однако надо быть справедливым: она, современница, меня любила. И дарила дорогие пузырьки. Чем сильно травмировала мою неустойчивую психику. Маленькое стеклянное произведение искусства с мочевинной жидкостью приводило меня в ярость.
– Это же ящик водки! – орал я. – Если ты еще раз, моя любвеобильная!..
Увы, тщетно. Вероятно, она была романтической натурой и хотела, чтобы я, как и все, пах магнолией. Мы расстались; теперь я пью водку, а по утрам освежаюсь терпкими запахами прошлого. И мне хорошо, если бы не было так плохо. Почему плохо? Потому что у меня псиный запах гонца за жизнью и своими героями, которых я люблю всей своей больной душой.
Скоро тукали колеса поезда № 34 по утренней российской глубинке. Кружило летнее приволье – поля, перелески, зеркальные озерца; мелькали телеграфные столбы, огородики, разбитые и пыльные дороги...
Пассажиры скорого поезда толкались в коридоре, мелькая сонными, мятыми, как бумага, лицами, казенными полотенцами, стаканами с чаем.
Проводница-хохотушка, разбитная и моложавая, готовя кипяток у титана, смеялась от напарницы, сидящей в купе:
– Что ты говоришь? А он что? Ха-ха!.. А ты что?.. Ха-ха! Ну, кобели!..
И была отвлечена гражданином интеллигентно-потертого вида:
– Извините, у нас, кажется, дедок того...
– Будет чай всем, – не поняла Проводница. – Стаканов не хватает... Что?! – возмущенно вскричала, когда вникла в суть проблемы. – Как это помер? Я ему, аспиду нечеловеческому, загнусь в мою смену... – И устремилась по коридору к купе, перед дверью которого испуганно жались жена Потертого гражданина и сын-оболтус. – Ну, чего тута?
В купе на нижней полке лежал человек, накрытый простыней, как саваном. Старческая рука с фиолетовой наколкой танка и надписью "Не забуду Т-34!" безжизненно свешивалась к истрепанному коврику, покачиваясь в такт движению поезда. Под столиком замечалась клетка для птиц.
– Батюшки! – всплеснула руками Проводница. – Премии лишуся я!.. – И к Потертому с надеждой: – А может, живой?
– Так это. Не храпит и вообще... вид нехороший.
– Да? – не верила. – Надо руку... того... холодная иль какая?
– Вы хотите, чтобы я?.. – нервно хихикнул Потертый.
– Вы ж мужчина? – удивилась Проводница.
– Он не мужчина! – в горячке воскликнула жена Потертого. – В смысле, мужчина, но не для такого нестандартного случая!
– Давайте я, – вмешался сынишка-оболтус лет тринадцати, златоволосый, как подсолнух на огороде.
– Сенечка, не смей! – взвизгнула мать.
– Ну, ма!.. – И решительно шагнул в купе.
Возникла неловкая и глупая сумятица: сын-оболтус взялся за старческую руку, как за ветку, мать в ужасе уцепилась за сыновнюю рубаху, за жену от растерянности ухватился Потертый, а за него – скорее машинально Проводница. И получилось так, что "покойник" едва не был сдернут с полки этому помешал столик.
Удар головой о него был приметен; во всяком случае, "усопший", к ужасу участников эпизода, неожиданно ожил, забарахтался в простыне:
– Тьфу! Чего это, люди добрые? Крушение, что ли?! – Сорвав простыню, обнаружил странную сцену из обмерших своих попутчиков и Проводницы. – Чего это вы, граждане?
– Дед! – наконец заорала Проводница. – Ты чего, живой?!
– Не понял? – удивился старик с седым ежиком. – А какой я еще должон быть?
Я, баловень периода распада и полураспада, находился в обреченно-коматозном состоянии, когда Божьей благодатью явился Классов. Мой друг, товарищ и тоже баловень судьбы и всеобщего ража.
Я любил над ним шутить. Классов, спрашивал я его, как твое настоящее Ф.И.О.? Классман? Классольцон? Сидоров? Или Гунченко? Сам ты Зельман, с достоинством отвечал мой друг, пахнущий мобилизационным тройным одеколоном. И был прав: все мы вышли из народа. Правда, каждый – из своего.
Мой друг был не один. Он принес бутылку водки. Я выпил грамм двести и только тогда осмыслил, что Классов с дамой. Это уже было интересно. Девушка имела вид б. (благородной) леди. Я выпил еще сто грамм и понял, что влюбился. Девушка была слишком б., но я, падший ангел от кино, влюбился.
– Это кто? – спросил я друга.
– Где? – спросил Классов.
– Рядом с тобой. Она нагая.
– Где именно?
– Вот. – И ткнул рукой, а далее лицом, а далее всем непослушным телом в свободное пространство.
– Надо же так нажраться! – сочувствовал мой товарищ, усаживая меня на место. – Ты кого сейчас увидел, Саныч?
– Искусительницу, – твердо ответил я. – Кажется, она хотела сниматься в нашем новом фильме? Почему мы ей отказали?
– Потому что она, наверное, плохо тебя, подлеца, искушала?
– Ты меня презираешь?
– Я люблю тебя, дурака, – ответил Классов.
И взял меня за шиворот. И поволок в ванную комнату. Обычно там я принимаю душ. И на этот раз я был подвергнут унизительной водной процедуре. Впрочем, мой товарищ знал, что делает. И зачем. Оказывается, как выяснилось, вечером в одной из высоких государственных сфер должен был демонстрироваться наш фильм. Режиссер желателен на этом родовито-блядовитом сборище. Режиссером был я, и, следовательно, мой друг пытался привести меня же в состояние вот такой рождественской елочки:
~*~
*~~~*~~~*
*~~~~*~~~~~*
*~~~~~~*~~~~~~*
*~~~~*~~~~~*~~~~~*
|||
– Спасибо, дорогой друг, – стоял под водой. – А что, извини, было вчера?
Вчера тоже был творческий вечер. Все было волнительно – сцена, аплодисменты, прелестные девушки, цветы.
– Девушек я помню, – заметил я. – Одна из них, Литвинова, блядь, кажется, была без трусов.
– Насчет трусов ничего не знаю! – огрызнулся Классман и продолжил: потом был ресторан. Поначалу было все как-то даже прилично – люди киноискусства любят покушать за чужой, оплаченный счет. Затем пришла молодая долговязая звезда экрана в разящем декольте по фамилии Бабо. Звезда была не одна. С молодым человеком, который, как выяснилось, был знаменитым боксером.
– Да-а, – вспоминал я последующий скандал; мне эта разлинованная парочка сразу не понравилась. Звезду, которая тогда еще, лет десять назад, была не звезда, а совсем наоборот, я имел многократно на старом металлическом монтажном столе. И слава ее, кстати, прыгнула именно с этого столика, точнее, с моей картины, а если быть откровенным до конца, была Бабо талантлива как на столе, так и на стуле, как на диване, так и на съемочной площадке. Талант – он всюду талант; главное такому таланту вовремя себя раскрыть, то есть раздвинуть ракурсно ноги.
И вот рослая героиня белого экрана и монтажного стола решила, что она есть центр смиренного мироздания. Тем паче все кинулись к ней, чтобы получше рассмотреть масштабы обвальных форм этого молодого мира. Скромный герой события был забыт. Героем был я. Я обиделся и выпил свои лишние сто пятьдесят. И попросил минутку внимания.
– Минутку внимания, – сказал я. И все обратили на меня внимание. Суки, – сказал я еще, – всех уволю!.. Из своей жизни! – И попросил душевную давалу приблизиться ко мне.
Лучше бы она этого не делала. Я, верно, решив, что ресторанный стол, быть может, удобнее монтажного, завалил непорочную диву жопой в салат. А ведь мог исторгнуть не переваренную еще пищу в разящее, напомню, декольте. Бабо визжала, будто ее насиловали.
Насилия же я не терплю. Тем более по отношению к самому себе. Мне почему-то начали крутить руки. Я вырывался. Более того, когда увидел, что какая-то рыль с квадратной челюстью хочет угодить мне в глаз поставленным ударом, то сумел, вертлявая бестия, нанести опережающий хук бутылкой по кубической голове, делая ее, голову, трапециевидной.
– А бутылку я разбил? – поинтересовался.
– Разбил, – ответил Классов. – Что нехорошо.
– Да, – вынужден был согласиться. – Бить посуду – последнее дело.
– Страна из последних сил тарит водку во всевозможную посуду, заметил мой товарищ. – Даже в баночки из-под детского питания, а ты?
– Больше не буду, – утомленно закрыл глаза. (Но открыл душу.) Я закрыл глаза и уснул, быстро погружаясь в мир своей будущей кинокартины.
Главный конструктор Минин шел по заводскому двору. Он был заставлен танками. Многокилометровая площадка – кладбище мертвого металла. Время, дожди и люди превратили боеспособные машины в железные ржавые холмы безнадежья. И между этими холмами шел старик. И по его решительному лицу было видно: он не хочет признаваться себе в том, что среди разбитого хлама бродят лишь тени – тени из прекрасного, яростного, опасного прошлого, когда все люди были молоды, бессмертны и непобедимы.
У огромных ворот с закрашенными краской разлапистыми звездами стояла старенькая "Победа".
Скуласто-славянский жилистый старик рвал ручку домкрата у заднего колеса – на руке мелькала все та же наколка танка. Его спутник, тоже старик, вида импозантно-интеллигентного, в соломенной шляпе, копался в моторе машины. И на его запястье отмечалась татуировка танка и надпись "Т-34".
– Здорово, танкисты! – подходил Минин.
– Здорово, командир, коль не шутишь, – крякнул жилистый старик. Что-то ты, Ваня, размордел за пять годков, что не виделись!
– А ты, Шура, как был дурновой, так и остался! – огрызнулся Минин. И старику в шляпе: – Здравствуй, Дима.
– Здравствуй, Иван, – ответил тот, и они обнялись неловко по причине измаранности рук владельца авто. – Не обращай внимания: Беляев – он и в гробу будет Беляевым!
– Это точно! – радостно осклабился старик у домкрата. – Как в песне: "Друзья, прощайте, я помираю, кому должен, тех всех прощаю".
– Балаболка! – отмахнулся Минин и спросил про авто: – Не выдержала старуха?
– Такое ралли, – покачал головой Дымкин. – Мой Питер...
– ...мой Волоколамск! – встрял Беляев.
– ...и сюда! Чего-то я погорячился.
– Значит, непорядок в танковых войсках? – И Главный конструктор решительно тиснул руки в изношенное сердце "Победы".
Колеса скорого № 34 настойчиво выбивали музыку дороги. По-прежнему кружили поля, перелески и зеркальные озерца. Старик с седым ежиком, сидя у окна и похохатывая, рассказывал своим путникам, которые слушали его с вежливым и вынужденным вниманием:
– Да я ж без малого четыре годка как в танке. От Москвы до Берлина, через Курскую дугу... "Экипаж машины боевой", слыхали? Для меня поезд что перина пуховая, сплю как убитый.
– Да уж, – напряженно улыбался Потертый.
– Вы кушайте-кушайте, дедушка, – угощала жена курицей и помидорами. На здоровье...
– Это точно, здоровье уж не то. Раньше экипажем каждый год встречались, вроде традиции, гостевали друг у дружки. Потом все редкостнее. А нынче, чую, последний раз гульнем. – Отмахнул рукой в окно. – Эх, жизнь, пролетела, как во-о-он те березки...
Дверь купе лязгнула, на пороге появилась веселая и разбитная Проводница:
– Эй, покойничек! Чаю-то желаешь?
– А как же, красавица!
– Сейчас намалюем, дедуля!
Когда удалилась, вильнув крутым бедром, старик крякнул и шалопутно молвил, к тихому ужасу попутчиков:
– Эх, полста годков сбросить! Я бы ей впальнул из своей двухсотмиллиметровой пушечки.
По изумрудному полю компьютера метались танки, беспрерывно стреляющие. Компьютер находился в большом, представительном кабинете директора ТЗ. На стене пласталась карта РФ и висела картина "Танковое сражение под Прохоровкой" малохудожественного значения. На полках стояли макеты танков, бархатная пыль наросла на них.
Директор, человек грузный и пожилой, вместе с малолетним внуком увлеченно вел танковую битву на экране дисплея. Неожиданно молоденький голос секретарши прервал забаву:
– Никита Никитович, Москва!
– О, по мою душу!.. – Подхватился к столу, цапнул трубку. – Да, Лаптев! Да-да, полностью перепро-пра-пры-тьфу... перепрофилируемся! Конечно-конечно. Все понимаем: в конверсии – наше будущее... Так. Так. Комиссию встретим. Как понимаю, решение принято? Нет, какие могут быть проблемы? Приказ есть приказ! Да-да! Есть! – Бросил трубку; постоял в задумчивости, глядя из окна на запущенный заводской двор. По броне мертвых танков бродило тихое солнце. От ворот отъезжала старенькая горбатенькая "Победа".
– Дед, – раздался недовольный голос внука, – ты чего там? Я ж тебя жду!
– Да-да, Боренька, иду-иду, – сказал директор и поспешил к экрану, отражающему ирреальный мир.
Однажды (в молодой жизни) я снимал документальную зарисовку о любимом городе. О буднях иллюстративного человека труда. И повстречался нашей творческой группе работяга, влезающий в люк канализационного коллектора. Дядька был прост, как классик, и на вопрос: "А что такое для вас счастье?" – ответил доверчиво: "А-а-а, вылезти обратно, сынки".
Теперь, когда я влезаю в какие-нибудь скандальные истории, а потом оттуда выбираюсь, изрядно помятый, то непременно вспоминаю канализационного трудягу.
Наш народ по-своему талантлив и хорошо усвоил сексогональную истину: влез-вылез – и будешь счастлив навек, человек, то есть каждый день. И ночь.
Ночами, пока весь трудолюбивый народец добывает в поте яйца слюнявое счастье: туда-сюда-обратно – тебе и мне приятно, я любуюсь кристалликами звезд, которые, сверкая на бесконечной ткани темного мистического неба, намекают, что дела-то дрянь, господа, ждут нас всех великие потрясения, а также разрушение внутренних идеалов.
Ну, идеалы, пожалуй, уже давно все порушены, а вот что касается потрясений... Народу к ним не привыкать. Живучий у нас народец-то. Вот-вот вылезет из выгребной ямы повседневности и скажет:
– Долой захребетников!
Хотя надежды на это мало: лучше прятать голову в зловонной жиже каждодневного рабства, чем выйти на булыжные улицы.
– А где вы были 19 августа? – тотчас же слышу вопрос.
Отвечаю: был-был там, где все были. Как сейчас выясняется: все девятимиллионное население столицы находилось на трехдневных баррикадах. Революционизировало. А я пил-пил-пил-пил-пил. Пили мы в теплой дружной девятимиллионной компании. Три дня и три ночи. И не заметили карнавально-ярмарочной, истеричной, рахитичной, провокационной возни партийно-номенклатурной шушеры за сладкий пирог власти. И все бы ничего: ну, устроили в лучших традициях варварской страны бандитско-танковое шоу, но зачем три доверчивые души погубили? Чтобы все выглядело взаправду? А, продолжатели (верные) маленького картавящего чудовища:
– Сегодня г'ано, послезавтг'а будет поздно.
И действительно: послезавтра доверчивый народ пошел в магазины, чтобы в очередях добыть себе съестного пропитания, и оторопел, если не сказать точнее, с интеллигентным прононсом: ожопел.
Потому что очередей не было. Но были цены. И такие, что терпеливый народец зароптал. Однако было поздно. Как говорят некоторые бобоёбы, процесс пошел. Вышел народ из магазинов несолоно хлебавши, чеша свой немытый затылок, и сказал в слезливой немощи:
– Демократический хер нам всем в жопу! – И отправился, задумчивый, по своим рабочим местам, чтобы поправить благополучие семей путем выноса и продажи всевозможных товаров народного потребления, таких как (по алфавиту): абажуры, авиамоторы, автобусы, автомобили, агаты, айсберги, алкоголь, атомы, баклажаны, бензин, битум, божье слово, буквари, бюстгальтеры, вагоны, варенье, велосипеды, вино, влагомеры, водолазные костюмы, гравюры, дебаркадеры, джемперы, дизель-моторы, домкраты, дудки, дуст, дюбеля, евангелие, ессентуки (вода), жбаны, жилплощадь, жмых, журналы, заборы, задвижки, замки, звуки, здания, зубы, иглы, игры, известь, избы, ичиги, йод, кабель, казначейские билеты, калачи, камины, канавы, канифоль, караваи, картофель, керамика, килька, киноаппаратура, кирпичи, кислород, клей, ключи, княжеские титулы, коврики, консервы, корабли, кости, кристаллы, крокодилы, кумыс, лаваш, ландыши, лапсердаки, лимоны, лыжи, мазь, мак, манто, молоко, мочалки, мумии, мыло, мясо, мячи, навоз, носки, обжарки, обноски, обрезки, овощи, ордена, ордера, орехи, палаши, панно, паркет, партийные билеты, патроны, пергамент, перфоленты, перчатки, пистолеты, плакаты, поздравления, прищепки, радиоволны, ракеты, рафинад, реклама, рессоры, сапоги, свекла, свечи, сейфы, слитки, сливки, снег, сталь, старье, стены, струны, сумки, сухари, табак, терки, терпуг, торф, тунгусский метеорит, турбокомпрессоры, узоры, улицы, унитазы, уран, ухваты, фабрики, фаллосы, фанера, фольга, фосфат, фрукты, халва, хаос, хек, хлеб, хрен, хурма, цветы, цигейки, цинк, частушки, чемоданы, чулки, шифер, шахты, шедевры, шелк, шерсть, шнурки, шоколад, штанги, штуцеры, щебень, щелочь, щепа, щетки, эвкалипты, эклеры, электричество, эмблемы, юбки, яблоки, яйца, якоря, ячмень и так далее.
Такой трудолюбиво-вороватый народец невозможно победить. Борьба с ним обречена на поражение. Выход единственный: пересажать всех в лагеря для всеобщего оздоровительного процесса. Мысль не нова, но, должно быть, бодрит нынешних и будущих кремлевских мечтателей.
– А где вы, сукин сын, были после указа № 1400? – слышу напряженные голоса. – То есть в конце сентября – начале октября, когда существовала прямая угроза демократии, понимаешь?
Отвечаю: был-был там, где все были. Как сейчас выясняется: все девятимиллионное население столицы находилось на двухнедельных баррикадах. Революционизировало. А я пил-пил-пил-пил-пил. Пили мы в теплой дружной девятимиллионной компании. Две недели. И не заметили карнавально-ярмарочной, истеричной, рахитичной, провокационной возни партийно-номенклатурной шушеры за сладкий пирог власти. И все бы ничего: ну, устроили в лучших традициях варварской страны бандитско-танковое шоу, но зачем сотни доверчивых душ погубили? Чтобы все выглядело взаправду? А, продолжатели (верные) маленького картавящего чудовища:
– Сегодня г'ано, послезавтг'а будет поздно.
И действительно: послезавтра доверчивый народ пошел в магазины, чтобы в очередях добыть себе съестного пропитания, и оторопел, если не сказать точнее, с интеллигентным прононсом: ожопел.
Потому что очередей не было. Но были цены. И такие, что терпеливый народец зароптал. Однако было поздно. Как говорят некоторые бобоёбы, процесс пошел. Вышел народ из магазинов несолоно хлебавши, чеша свой немытый затылок, и сказал в слезливой немощи:
– Демократический хер нам всем в жопу! – И отправился, задумчивый, по своим рабочим местам, чтобы поправить благополучие семей путем выноса и продажи всевозможных товаров народного потребления, таких как...
Великий круговорот говна в природе – это про нас, родные. Одно утешает: что есть другой мир, куда можно окунуться, как в проточную реку...
Двухэтажный кирпичный дом прятался в яблоневых деревьях. Табличка на воротах утверждала, что дом № 34 находится на улице имени Минина и Пожарского. По двору гуляли неторопливые пыльные куры. У конуры дремал кобельсдох. На огороде паслась коза. На веревках сушилось белье, похожее на флажки капитуляции. Молодая женщина готовила обед на летней веранде. С улицы вбежал мальчишка лет одиннадцати, с пронзительно-васильковыми глазами и русым чубчиком:
– Ма, чего звала-то?
– Санька, иди в баню, помоги тезке.
– А чего? Дед Шурка приехал?
– Да.
– Ур-р-ра! – И галопом помчался на огород, где за пыльными кустами пряталась деревянная банька.
Скорый поезд № 34 тормозил: впереди планировалась короткая остановка в городке Н. Вдоль ж/пути тянулись пакгаузы, горы угля и речного песка, убогие хибары дач, жухлые мелкособственнические огородики с оборванными пугалами...
Старик с седым ежиком уже находился в тамбуре и через грязное стекло глядел на этот неприглядный мир. У его ног жалась новенькая клетка для птиц. В тамбуре появилась Проводница, хохотнула:
– Ну чего, покойничек, сейчас будем десантироваться! Ты с клеткой бережнее, а то дрова справишь. Народец озверел до крайности.
– Ничего, красавица, – хекнул дедок. – Я еще живее всех живых.
– Ну, гляди в оба.
...Скорый встречали. Встречала невероятно-галдящая, агрессивная, жаркая толпа привокзальных торговцев. В открытые окна предлагали все: от водки-колбасы-яблок-семечек-валенок-тряпья до револьверов и самоваров местных умельцев. Облепив вагоны и теша пассажиров, бабки и мужички, казалось, приступом хотели взять ж/крепость на колесах. Проводницы отбивались как могли. Над платформой висел дикий, надрывно-азиатский вой звуковое тавро беды, нищеты и Божьего проклятия.
Точно щепу, старика швырнуло из тамбура в это безобразно-базарное, бушующее море. Охраняя клетку от повреждений, дедок поднял ее над головой. Скорый, лязгнув буферами, начал поступательное движение вперед. Какой-то великовозрастный шалун, выпростав руку из окна СВ, вырвал клетку – и та словно поплыла по горячему воздуху. Старик, пуча глаза, остолбенел с поднятыми руками. Потом побежал, крича какие-то проклятия и потрясая кулаками. Был смешон и нелеп. Клетку же скоро отбросили из-за ненадобности, и она в свободном своем полете вздребезданулась о чугунный столб...
Перрон быстро опустел – торгашеская шумная волна прибилась в тень вокзала до следующего штормового навала. У края перрона притормозила "Победа". Из авто выбрались два старика, Минин и Дымкин. Осмотревшись по сторонам, пошли на поиски...
Тот, кого они искали, сидел на корточках у столба. Сгребал мелкий хворост разбитой клетки, будто собираясь развести костерок.
– Алексей? Алеша? Ухов? – Минин тронул плечо товарища.
Старик с седым ежиком трудно поднялся на ноги:
– Эх, хотел Саньке... клетку... Стервецы...
– Ладно, Алеха, пустое... Еще смастеришь. – Встречающие обняли друга. – Молодец, что приехал.
– А Шурка-то Беляев?
– О-о-о, Шурка уже баньку маракует. Ты ж его знаешь, жуть хозяйственный, как вошь на сковороде.
– Как бы баньку не спалил, – заметил Ухов. – Надо поспешать, братцы.
– Правда твоя! – И старики покинули грязную платформу, по которой гулял мусорный ветер.
О, русская банька – чудо из чудес. С легким паром, с молодым жаром! Что может быть прекраснее и целебнее в жизни для тела и духа. Пар костей не ломит, а простуду вон гонит. Пар добрым людям по скусу. Отхлещет себя русский человек березовым веничком, полежит на горячем полке до сладкой одури и будет с тела сухарек, а с души лебедь-с... Хорошо! И вроде жить дальше не страшно! И за милую отчизну живота своего не жалко.
...Клубился крепкий пар – пар скрадывал старость и лица. Только по голосам можно было угадать, кто есть кто. Голоса были молоды, точно старики сбросили с плеч многопудье лет.
– Эй, мужики! – кричал Минин. – А деревеньку-то помните? Как ее?.. Пер... Пер...
– Пердищево! – был прост Беляев.
Все захохотали, захихикали, замахали вениками. Минин вспомнил:
– Первищево!.. За Курском... Как тогда в баньке исповедовались? У-у-у!
– Сорок третий – как вчера, – выдохнул Ухов.
– Да, накромсали фрицев, – проговорил Дымкин.
– А они нас, – заметил Беляев.
– А мне обещают триста марок в зубы... компенсация, – признался Ухов.
– И возьмешь, Леха? – спросил Беляев.
– И возьму, Саня.
– Вот-вот, кто кого бил, кто кого победил? – снова спросил Беляев. Суки продажные, шкуры кремлевые.
Минин у печи закричал:
– Мужики, вжарю парку!
И вжарил. Все заорали не своими голосами:
– Ууааа! Ааа! Хозяйство ж вкрутую!.. Командир, а ты как тот барин: дом, банька? – позавидовал Беляев.
– Шура, чужому счастью завидовать – своего не видать, – укоризненно заметил Дымкин.
– Демхер нам всем в жопу – вот что такое счастье, – сказал Беляев.
– А ты не подставляйся, милок, – перевел дух Ухов.
– Ага, как в том анекдоте! – хохотнул Беляев. – Сбирает мужик в лесу грибочки. Вдруг из кустов бабка с ружьем: "Чего, милай, чай, хошь меня, старую, дрюкнуть?" Мужик: "Не, бабка, и мыслей нетуть". А та: "А-а-а, прийдец-ц-ца".
Все засмеялись. Выступил Дымкин:
– Дедок зашел случаем в магазин, где компьютеры. Выходит, головой качает: "Ну, новые русские, совсем того – коврик для мышки?!"
Посмеялись. Ухов спросил:
– А про Кремлевскую стену?.. Гость столицы у стены спрашивает москвичку: "А чего, гражданка, стена большая? Такая высо-о-окая?" А та: "Чтоб бандиты не перелазили". А гость спрашивает: "Отсюда туда – или оттуда сюда?"
Все хохотнули, но смех был грустен и печален. Беляев закричал:
– А хотите стих? "Как она там ни вертелась, / Как ей только не хотелось..." Это я про демократию нашу, мать ее, сучу, так!
Минин крякнул:
– Мудозвон ты, Шура! И стих твой...
– А что, командир, стих мой неверный? – нервно взвизгнул Беляев.
– Хватит вам, голожопники, – попытался примирить всех Дымкин.
– Что и говорить: стих верный, – заметил Ухов.
– Ну? – удивился Беляев.
– Хрен гну! – заорал в сердцах Минин и плеснул на камни из ковша – и пар, как горький дым войны, накрыл и его, и его боевых друзей, их голоса, их тела... И казалось, что их уже нет, молодых и бесстрашных.
И сидели старики в тихом плодоносном саду – отдыхали после баньки. И печаль была на их светлых лицах. И слушали они себя и тишину. А тишина была такая, что был лишь слышен непобедимый, неутомимый червячный жор в наливных яблоках.
– Помирать не хочется, а надо, – сказал потом Ухов.
– Первый я, – то ли пошутил, то ли нет Минин.
– А моя Тася, внучка, говорит, – вспомнил Дымкин, – ты, дед, скоро умрешь, а я тебя жалеть не буду, ты меня заставляешь кашу есть.
– Ага! – нервно вскрикнул Беляев. – Всем нам уж могилку братскую сготовили. Всех мы пережили, а этих... – неопределенно кивнул в сторону дощатого нужника.
– Вошка и гнида – даже людям хорошим не обида, – глубокомысленно заметил Ухов.
– Вот-вот! Видно, харчи дешевы стали – рыло, гниды, себе сростили! закричал Беляев. – Пидрасссы!
– Саня, черт! – не выдержал Минин. – Что ты все каркаешь?
– Во! Анекдот вспомнил про ворон, – решил снять напряжение в беседе Дымкин. – Новая американская ракета вот-вот взлетит...
– Уже смешно, – сказал Ухов.
– А на дереве у стартовой площадки две вороны. Первая говорит: "Взлетит!" "Не взлетит!" – каркает ее подружка. Запуск – ракета взрывается. "Это ты накаркала", – говорит первая. А вторая: "Служу Советскому Союзу!"
Старики засмеялись, но вяло; похекали, запили кашель и горечь кваском, понимающе поглядели друг на друга. И замолчали. И сидели в белых нательных рубахах. И тишина была такая, что был лишь слышен непобедимый, неутомимый червячный жор в яблочных сердцевинах, похожий на хруст ломаемых человеческих судеб.
Освежившись под душем, я почувствовал, что мир приобретает привычные очертания. Классов заторопился:
– Не пей, прошу тебя, Саныч. Сегодня ты должен быть трезвым как стеклышко.
– А что у нас сегодня? – забыл я.
– Показ! – поднял палец. – Очень важный показ. Если повезет – срубим бабки для твоего будущего фильма.
– Это ты говоришь каждый день, – заметил я.
– Ты о чем?