Текст книги "Провокатор"
Автор книги: Сергей Валяев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
В обеденный перерыв мы с мечтательной жирноватой Беляковой занимались тем, что расшатывали канцелярские столы и стулья. Первая была полностью права в своих беспочвенных подозрениях, однако я считал себя оскорбленным: на столе и стульях супружеская измена не считается. И вот однажды, окончательно сойдя с верного курса, как партия, жена меня же лягнула ногой туда, куда не следует лягать. Мне было больно, и пока я по этому поводу переживал, катаясь по полу, она, воодушевленная истеричка, изъяла из пиджака мой КПСС-овский билет и спустила его в бурные, как аплодисменты, воды унитаза. И что же я? Я долго и безуспешно шарил рукой по канализационной трубе, а потом разошелся с безумной. И правильно сделал: тот, кто бьет ниже пояса, никогда не поднимет глаза к небу.
Высоко над тенью вечное солнце, Высокий Свидетель теней.
– Какая у нас самая мерзопакостная сцена? – кричал М. на сцену и отвечал: – Верно! Когда провожают Хлестакова. Попрошу: "Строй курбалеты с их обеими". И легкость. Легкость. Необыкновенная легкость. Праздник Энергий! Аттракцион! Оркестр-р-р!!!
Оркестровая яма взорвалась шальными веселыми звуками. В кавардачном танце поскакивали актеры. Режиссер долго не выдержал:
– Как вы танцуете? Я бы сказал, как вы танцуете, но я не скажу, как вы танцуете! Потому что, если я скажу, как вы танцуете, вы танцевать больше никогда не будете!.. И почему нет нужных для мизансцены атрибутов? Где чучело медведя?
– Моль съела, – на это отвечают ему.
– Кто там такой находчивый? – смеется М.; слава Богу, начиналась работа. – Быстрее. Прошу!..
Рабочие сцены выволакивают огромное медвежье чучело.
– Пр-р-рекрасно! Помреж, вяжите ему бант!
Помреж мал ростом – про таких говорят: метр с кепкой, – пытается выполнить указание.
– Товарищи! Помогите помрежу. Дайте ему, в конце концов, ходули. Живее! – требует М.
Принесли ходули. Помреж с помощью актеров вскарабкался на них.
– Дер-р-ржите его!.. Куда? Куда он идет? – резвился М. – Поверните его к медведю! Хорошо! Теперь вяжите бант. Прекрасно! Красивый, пошлый бант-бантик... Товарищ помреж, в чем дело? Почему вы повисли на чучеле? Ну нельзя же так работать, господа!.. Кто-нибудь! Оторвите его от медведя!.. Учитесь ходить на ходулях, может пригодиться!
Бабка отправила Кулешова за хлебом. Бабка на улицу не ходила – ноги распухли и были как чужие люди. У булочной под дождиком скандалила очередь – хлеб еще не подвезли, и было неизвестно, привезут ли вообще. И поэтому маленький Кулешов с легкой душой уходил гулять по городу. Правда, все дороги вели на площадь – там всегда что-то случалось интересное. По площади водили летом слонов из цирка-шапито. По площади ходили весной пионеры и били в барабаны у памятника. Зимой на площади устанавливали вот такую чудную новогоднюю елку, окруженную небольшим заборчиком:
~*~
^^
*^^^*^^^*
^^^^^*^^^^^
*^^^^^^*^^^^^^*
*^^^*^^^^*^^^^^*^^^*
*^^*^^^*^^*^^*^^^^*^^*
|||||||||
|||||
++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
А осенью... мальчик вышел на мокрую площадь и увидел своих старых знакомых – он увидел солдат стройбата. Они притягивали за тросы к земле замерший аэростат.
– Шурка, помогай! – весело прокричал офицер; он был молод и запальчив, хотел жениться на девушке по имени Суси; так он называл соседку Кулешова и носил ей цветы, коньяк, иллюзии и любовь, а Кулешова одаривал острыми, разноцветными, как гирлянды, леденцами. – Шурка, помогай! – весело кричал офицер, и мальчик смотрел: из армейского грузовика спешно стаскивают прогибающееся фанерное полотнище и закрепляют его в потускневшем от времени алюминиевом каркасе. И когда под дождевые косые тучи всплыла гондола, мальчик увидел на полотнище чрезмерно породистый холеный лик вождя.
Дождь усиливался, и сквозь его холодную мелкую сетку мальчик заметил: на широкой, потекшей краской груди нового вождя разлапистые пятиконечные звездочки, их было пять – как на офицерской бутылке доброкачественного кавказского коньяка.
М. в бешенстве молотил воздух колокольчиком:
– Стоп!.. Стойте-стойте! Родная Зинаида! Кого ты играешь? Посмотри, кого ты играешь? Ты играешь тетку! Тюху! Бабу!!! Где твоя легкость?! Где царственность? Где полет?.. Городничиха первый раз, может быть, почувствовала – она женщина. Перед ней призрак любви. Она летит на этот призрак... как... как мотылек... на свет.
– Хорош мотылек! – посмела заметить Зинаида.
– Молчать!.. – в исступлении завопил М. – Почему у вас спина деревянная? Почему, я спрашиваю, у вас спина такая?
– А вы позабыли, сколько этой... этой корове... лет?
Мастер рвет волосы на голове:
– Что?.. Боже мой! Вы абсолютно, решительно не понимаете ее!.. Когда женщина хочет понравиться – ей семнадцать!
– А мне кажется...
– Вам кажется?! – хохочет режиссер. – Это мне кажется, что я здесь режиссер! И что я имею право, простите, на творчество! Или не имею?!
– Почему вы орете? – сквозь зубы интересуется Зинаида. – Почему на меня повышаете голос? Кто вы такой, чтобы орать?! В конце-то концов?!
– Зинаида!!!
– Кого хочешь удивить? Этим фиглярством? Оленеводов уже удивил!
– Замолчи, др-р-рянь!
– Фигляр! Фигляр! – неожиданно показывает язык.
– Прекрасно! – восторженно кричит М. – Ты у меня будешь работать! И так, как я хочу!
– Я?.. У вас?.. Никогда!.. Я!!! Не кукла!.. И вы... ты!!! – Валится на актеров.
– Обморок?.. Боже ж ты мой! Воды-воды! Врача! – волнуются они.
– Унесите! – жестоко командует М., и актеры выполняют его диктаторский приказ: "Театр создается, как и коммунизм, трудом миллионов".
– Дети, что такое коммунизм? – пытала нас классная руководительница. Она это спрашивала каждый божий день. Никто не отвечал ей, никто не знал ответа на этот вопрос. – Коммунизм, дети, – это общество, где все люди свободны и равны. Но чтобы осуществить такое равенство людей, надо создать необходимые условия. Вот почему мы боремся за такое общество, где все средства производства являются всенародным, блядь, достоянием, где люди будут трудиться по своим способностям, а получать по потребностям. Только в таком обществе возможны действительное равенство и счастливая жизнь всех людей. Коммунизм – это общество лучшее из лучших, самое благородное из благородных, блядь, какое может создать человек. И мы, нынешнее поколение советских людей, будем жить в этом обществе, блядь, – так вещала наша классная руководительница, но однажды дождливой осенью она, строгая и сдержанная, появилась в аудитории и сказала: – Дети, блядь три раза, особое значение приобретает бережное, экономное отношение к трудовым ресурсам...
Я долго скрывал от товарищей по партии, что лишен волей необузданных обстоятельств документа, в котором секретарь первичной партийной организации своей властью отмечает штампиком уплату членских взносов. Когда же я наконец, подлец, признался, то с плохо пахнущим Колозюком, он у нас был секретарем, случился нервический припадок – он хохотал, рыдал, ковырялся в больных зубах перочинным ножиком, потом набросился на меня и сделал безуспешную попытку обыска.
– Нет, – твердо отвечал я. – Нет у меня того, что вы ищете.
– А где?! – визжал Колозюк. – Это же политическое убийство... мое!.. У меня... с меня... на меня... в меня! Ау-ау-ау!
– Не знаю, – врал я. – Украли, должно быть.
– Украли? Этого не может быть!
– Почему? – удивлялся я.
– Потому что! Это... это не деньги.
– Как вы смеете это... это... приравнивать! – возмущался я.
Хотя немытый Колозюк был совершенно прав: всего лучше обеспечивают свободу человека – деньги. И чем больше у тебя радужных госзнаков, тем радужнее настроение, и на три простые буквы можно послать весь окружающий тебя вымороченный абстрактными идейками мирок.
Зарплата у нас шла через неделю, и поэтому секретаря Колозюка мне было сложно отправлять туда, откуда он пришел. А пришел он из своего кабинета. Там он приставал к артисткам, ищущим работу. И не исключено, что и к актерам. По моему мнению, это самое подлое дело: использовать служебное положение в столь корыстных целях. Но, между прочим, Колозюк считался лучшим специалистом – по специальности гинеколог Мельпомены? – и его геральдическая фоторожа красовалась на Доске почета.
Впрочем, отвлекаюсь – нечистоплотный секретарь первичной партийной организации бросился за помощью к руководству. И руководство изрекло:
– Нужно усиливать воспитательную работу – и трудовую, и нравственную, и идейно-политическую.
И собралось партийное собрание – все жаждали посмотреть, как будут воспитывать т. Александрова А.А., то есть меня. Что-что, а воспитывать у нас умеют, особенно Общество спасения на водах. Спасение утопающего – дело рук самого утопающего, краеугольный закон нашего общества.
По делу Кулешова проходили три свидетеля. Первый – начальник котельной, где и было совершено ужасное преступление. Начальник был человеком, очевидно, в меру пьющим, хитроватым и добродушным.
– Ах, как же так, Александр-Александр? – горевал он. – Подвел, брат, подвел. Я тебе, однако, такое доверие оказывал, а ты? Не оправдал доверие. Нехорошо.
– Отвечайте только на вопросы! – рычал судья.
– Так ведь подвел, подлец!
– Еще раз: я вам вопрос – вы мне ответ! – страдал судья.
– Ответить – пожалуйста! Как перед Богом. Но могу сразу сказать: подвел!
– О-о-о!
– Истину говорю: подвел.
– Вы можете помолчать, свидетель? – взъярился судья.
– Могу.
– Ну и молчите.
– Так вы же интересуетесь?
– Вам сколько лет, свидетель?
– Так я уж на пенсии. Третий год в котельной как.
– Вы принимали на работу подсудимого?
– П-п-подсудимого?
– Да!
– Нет!
– Как это – нет? Если на предварительном следствии...
– А-а-а? Шурку Кулешова я принимал. Было дело. Только тогда он был не подсудимый. Если бы он был подсудимым...
– О-о-о! Я больше так не могу работать! – вскричал судья. – Объявляю перерыв, сучьи вы дети!
М. ждал – он не любил ждать. Он был слишком занят делом, чтобы терять время на бесплодные ожидания. Ему оставались, он знал, жалкие минуты в этой инфекционной жизни – и ждать?
– Сюда Городничиху! – возопил он. – Помреж, где она?
Помреж тут же осторожно выглянул из-за пыльного занавеса, поморгал отварными преданными глазками:
– Они-с отказываются.
– Что?
– Они требуют прощения-с. От вас.
– Зинаида! Прекрати! Мое тер-р-рпение не бесконечно... Чер-р-т!
Зинаида вышла на авансцену, она вышла спокойная и невозмутимая, она появилась и сказала:
– Просите прощения... за свое... хамство...
– Зинаида, что за комедия такая?
– На колени! – И беспрекословный жест руки.
– Чего, сударыня?
– На колени, на колени!
– Извиняюсь. Не могу-с... У меня... У меня костюм... новый!
– На колени!
– Это черт знает что!.. Когда здесь последний раз убирали?
– Я жду.
– Господи! Прости наши грехи! – М. плюхается у столика. – Ну? Все? Простила?
– Теперь ко мне... Нет-нет, на коленях!
– Ну, это слишком... Это уже в некотором смысле...
– Если вы!..
– Ну, хорошо-хорошо! Черт!.. За что мы уборщице платим?
– Ко мне!
– Прежде чем радоваться падению тирана, проверь, кто его сверг! Двигается на коленях по центральному проходу партера.
– Так. Хорошо-хорошо. Замечательно!
– Ты еще издеваешься? Ну-ну... Над кем? Над своим Богом?
– Ползи-ползи, червь!
– Куда? Я уже приполз. – Стоит у сцены. – "И не поймешь, кто жертва, кто палач на полотне художника".
И смотрит снизу вверх на нее, привилегированную им и судьбой. И она, родная и близкая, неожиданно ныряет и, скользнув в красивом барском платье по доскам, оказывается лицом к лицу с ним:
–Ты мой палач! Ты самый лучший в мире палач! А я твоя жертва!
Чрезвычайное партийное собрание проходило в лучших традициях периода прошлой реконструкции – в какой-то момент я даже пожалел, что поимел счастье выклюнуться в этот праведный мир. По словам моих же товарищей – я нравственный переросток, зарвавшийся политический хулиган, враг трудовой дисциплины, авангардистская штучка, барчук, восьмушка, циник, фразер, внутренний эмигрант, хер с горы, остряк, солитер, последняя буква алфавита, гидра мирового империализма, моветон, дисбаланс, довесок, хлыщ, гаер, глаукома на глазах коллектива, чистоплюй, шут, дезорганизатор производства, идеологический диверсант. А что же я? Я все это безропотно слушал и рассматривал обувь присутствующих. Я ошибся, как-то говоря, что все члены нашего трудового коллектива носят только отечественную обувь. При более пристальном рассмотрении выяснилось, что почти все женщины управления предпочитают импортную обувку. Но почему-то на их добропорядочных ножках она, приобретенная за валюту, выглядела как отечественная. Наверное, наши женщины настолько высокопатриотичны, рассуждал я, что делают все возможное... И здесь меня отвлек голос начальника управления Поцгородинского:
– Чему это вы улыбаетесь, Александров? Вы осознаете?..
– Осознаю, – признался.
– Что осознаете?
– Все!
– Что – все?
– Все, что надо осознать, козел.
– Как вы сказали?
– А вот так и сказал!
– Мне стыдно, что вы работаете под моим началом.
– Мне тоже, козел.
– Товарищи! – замитинговало руководство. – Наше отношение к тем, кто ведет себя недостойно, нарушает нормы нашего общества, было, есть и будет непримиримым. Это я вам говорю, блядь! Никаких поблажек и никому, когда речь идет о чести и авторитете...
Старушка, которая была второй свидетельницей по кулешовскому делу, плохо видела, толком не слышала и говорила безумные речи:
– Сашенька? Ты где, Сашенька? Зачем вы хотите его казнить? Вы уже казнили Александра Ильича... Вам мало крови, деспоты?
– Отвечайте только на вопросы, свидетельница, – требовал судья.
– Запутать крепкую волю в противоречиях – это ваша цель, жандармы! грозила клюкой старушка из дореволюционного временного среза.
– Позвольте!
– Сашенька – лучший ученик. Он наше будущее. А будущее создается из настоящего. Убить проще, чем убедить.
– Это черт знает что! – кричал судья. – Кто вы такая?
– Дождь идет, – отвечала старушка. – За каждую нашу голову мы возьмем по сотне ваших!
– Уведите ее, умоляю! – бился в истерике судья.
– Ха-ха! Штыки – не очень прочный трон, господа присяжные! Недавний раб, господа присяжные, становится самым разнузданным деспотом, господа присяжные! Диктатором, господа! Да здравствует самый справедливый суд в царстве Божьем! – так политизировала полоумная, аккуратно выволакиваемая из зала и жизни здравыми исполнительными силами...
М. порхал по зрительному залу в упоении под малиновый перезвон колоколов и шальные звуки польки, наяриваемые оркестром:
– Всем! Финал! Все танцуют!.. Хорошо! Молодцы! Больше пошлости! Умоляю вас, больше пошлости! Здесь пошлость искренняя, возведенная гением до фантастических высот... до чистого звездного неба! Вы меня слышите?! Здесь Гоголь! Здесь – он! Великий! Еще! Еще! Сигизмунд, жар-р-рь!.. Где купчихи?! Давайте купчих!..
И появились многочисленные расфуфыренные, в тяжелых салопах купчихи, шли в напористом канкане.
– Молодцы! Хорошо! Больше пошлости! Выше ножку, дамы и господа! Опля! Все вы мои, родные! Как я вас люблю! – И врывается в канкан, и танцует; и в этом танце – и его радость, и боль, и ненависть, и любовь, и жестокость, и величие, и падение, и бесконечное одиночество. – Сигизмунд, старый черррт, жар-р-рь!.. Ты плачешь, Сигизмунд? Ты что? "Не может вечно быть враждебным вращение неба, навстречу желаниям нашим должно и оно обратиться – не плачь!"
не плачь не плачь не плачь не плачь не плачь не плачь
не плачь не плачь не плачь не плачь не плачь
не плачь не плачь не плачь не плачь
не плачь не плачь не плачь
не плачь не плачь
не плачь
Сигизмунд, обливаясь слезами, яростно дирижирует, орет:
– Ты знаешь, почему я плачу?! Потому что я... я... Меня хотели бить... Ты это понимаешь?.. А я боюсь, когда... И я... Написал... Да-да-да! Написал донос! На тебя! На тебя!!! – Ломает над своей уже казненной головой дирижерскую палочку.
Партийное собрание для меня закончилось весьма благоприятно: строгий выговор с занесением в учетную карточку. Справедливый приговор, я остался им доволен – милая шалость моей сумасшедшей Первой жены могла мне обойтись куда дороже: политической смертью, выражаясь сутяжным языком нечистоплотного секретаря Колозюка.
Признаться, я малость перетрухал, когда начальник управления, святой во всех отношениях человек, поднялся и сказал:
– От возмущения у меня... у меня комок в горле... И я требую высшей меры наказания: исключения!
Возникла соглашательская пауза, от которой мне совсем сделалось худо: вот она рядом, смертушка, с крестьянской секирой на потертом плече. И я, предавая свои бракованные убеждения, пустил слезу: больше не буду так поступать – терять партийный билет. Наврал, сукин сын, что, мол, билет утерян или выкраден недоброжелателями. Не говорить же о бурных, как аплодисменты, водах в гальюне, унесших безвозвратно клочки пропуска в счастливую жизнь.
И меня простили. Савввина, святая женщина, со слезами на глазах сказала:
– Товарищи, руководствуясь историческими решениями последнего партийного съезда, единодушно поддержавшего политику партии и правительства, руководимых выдающимися деятелями Коммунистической партии Советского Союза, внесшими большой личный вклад...
И тут я, к своему ужасу, почувствовал провокационные позывы в животе.
Третьей свидетельницей по делу Кулешова явилась странная женщина. Она была, как птаха, в немыслимых нарядах, вела себя вульгарно, с ярко выраженными психическими отклонениями.
– Фамилия? Имя? Отчество? – со скошенной улыбкой поинтересовался судья, предчувствуя свинский скандал.
– Можете называть меня Суси, – подмигнула ему вольным глазом нарядная Психея.
– Вы знаете, где находитесь? – заныл судья. – Вы находитесь в государственном...
– А ты мне нравишься, пупсик, – заявила на это свидетельница. Приходи вечерком, но с мороженым. Люблю пломбир в штанах... А ты, шалунишка, что любишь?
– Не-е-ет! Я отказываюсь работать с таким контингентом! – зарыдал судья.
Он был примерным семьянином. И по ночам, слушая мелкобуржуазный храп жены, мечтал о той, которая любит мороженое. И вот она появилась, материализовалась из сладких грез, однако он должен ханжить и делать вид, что очень занят судебным производством. И пока он и заседатели занимались выяснением вопроса о появлении в строгом учреждении столь очаровательной особы, та, брыкаясь жилистыми ногами по нерасторопному конвою, висла на шее подсудимого Кулешова и скоропалительно кричала:
– Пустите-пустите-пустите! Падлы-суки-ебекилы! За Сашку горло перегрызу-у-у! Скоты-скотоложцы-скотокрады!..
На историческом для меня собрании я проявил непрерывную выдержку и партикулярную дисциплину – переборол в себе подлое животное желание нагадить в портки в присутствии товарищей по партии.
– Спасибо за оказанное доверие, – поблагодарил я их и поспешил туда, куда мне было надо.
Куда же?
В театр.
М., шатаясь, шел к пропасти сцены, хватая ртом бесплодный воздух, держал руку на груди – помогал воспламененному сердцу:
– Что? Что ты сказал, Сигизмунд?
– Прости меня! – Дирижер трубно сморкался в платок. – Они сказали... сказали, что всех моих. Якова... Марка... Мануила... Ясю... Адусю... Яниночку... Еву...
– Ого, – сказал М., – ты славно поработал, дружище. Они будут убивать, а мы будем рожать.
– Ты простил меня?
– А ты знаешь, – мастер спокоен, – ты правильно сделал. И я тебя прощаю. – Обнимает за плечи дирижера. – Пусть твои дети будут... Дай Бог им сто лет жизни! Какая разница, Сигизмунд, кто? Какая разница. Такие времена, друг мой!..
– Ты?.. Ты по правде меня прощаешь?
– Я тебя обожаю, чертушка!.. Ну-ка, пройдем!.. Раз-два! Раз-два!.. Выше ножку, господа! Опля! Молодцом!..
И они, два смертника, танцуют в омертвелой тишине, лишь скрипят доски.
– Они хотят, чтобы мы ненавидели друг друга? А мы будем любить друг друга! Только любовь нас спасет! Веселее, Сигизмунд! Жизнь продолжается. Задирай ножку, не ленись! Оп! Оп! Пусть будут счастливы... Яков!.. Марк!.. Мануил!.. Яся!.. Господи, кто там у тебя еще?..
– Адуся... у меня... Яниночка... Ева...
– Пусть все они будут счастливы! Оп! Оп! Оп!.. Мы тоже еще будем счастливы!
– Счастливы?
– Ты мне не веришь?.. А ты верь!.. Оп! Выше ножку!.. Хотя что это тебе, милый мой, напоминает?.. Что, Сигизмунд?
– Что?
– Не напоминает ли это тебе, золотой мой, пир?
– Пир?
– Ага. Пир. Пир во время чумы!
И они танцуют, танцуют в обморочной тишине – и скрипят лишь доски. А за их спинами, в глубине, на огромном полотнище... И поднятая в приветствии рука – как карающий меч: "Диктатура есть железная власть, революционно-смелая и быстрая, беспощадная в подавлении..."
– Встать! Суд идет!
И все поднялись. И стоя выслушали приговор по делу Кулешова, убийцы; приговор был справедлив и встречен почти единодушным одобрением.
Потом подсудимому предоставили последнее слово:
– Последнее слово.
– Я, – сказал он, – я... я... я... Не надо так. Вы что? Они же ребеночка спалили. И я не мог по-другому. Я жить хочу, как и вы. Жить хочу. Можно я еще поживу? – Лицо подсудимого было увлажнено потом, как дождем.
Далекий погребальный звон колокола. Движение теней; потом оглушительный звук выстрелов. И снова тишина – только печальный колокольный перезвон и марионеточные движения теней.
М. – один в мире. Он один и на сцене, лежит ничком. Появляется Зинаида в мерцании софита, словно видение, призрак:
Прекрати приходить ко мне каждое утро
мертвецы до рассвета уходят всегда
мертвецы появляются вечером только
прыгают в сад залезают на окна
прячутся в листьях ползут по деревьям
чтобы видеть оттуда что в доме творится
То под видом бродяги приходишь ко мне
а то как старьевщик стучишься с вопросом
а нет ли чего у меня для тебя?
Но чаще всего ты приходишь как нищий
как слепой изменяешь свой голос
подайте слепому
но мне под лохмотьями рана видна
и нож кривоострый мне виден в груди
и два глаза под стеклами черных очков
упорно разглядывающие меня всей чернотою
смерти
и в протянутой голой ладони твоей
открывается мне мое будущее включая
мое настоящее.
– Зинаида! Зиночка! – М. делает слабую попытку задержать призрак призрак жизни.
Кулешов именем РСФСР был приговорен к высшей мере наказания: смерти.
* * *
М. – один, зал пуст и гулок, великий крысиный инстинкт заставил всех бежать, но никто не понимает истины: убежать от догм, предначертанных усыхающей рукой вождя, нельзя, равно как нельзя убежать от самого себя.
–Сигизмунд!.. Черт! Опять все кругом повымерло?.. Эй?! – кричит М., доказывая свое существование.
– Кто тут? Мастер? Сердце? – Дирижер суетится, вылезая из оркестровой ямы. – Врача? – Старательно жует.
–Не надо врача. Куда всех черт унес?
–Как куда? Обед. Ты ж сам распорядился: обед!
– Кто же на сытый желудок?.. Эх, вы!..
– Извини, жрать всегда хочется. И при Царе-батюшке, и при диктатуре... Господи, прости! – Крестится, осматривается. – Я вот, маэстро, долгую жизнь прожил, а все одно не понимаю – зачем все это надо было?
– Что?
– Ну, Царя-батюшку того... ликвидировать... Чтоб другого... Батюшку... Тсс!
– Сигизмунд? Ты чего... хлебнул... к обеду?..
– Хлебнул. Для храбрости. Устал бояться. У-у-устал!
– Ты бы, родной, от греха подальше... Прикорнул, что ли.
– Нет-нет, я все понимаю; а этого никак не понимаю. Все вроде бы уйдем в землю... в навоз...
– Сигизмунд!
– Мэтр! У меня тут... осталось... – Дирижер скатывается в оркестровую яму и тут же лезет назад, держа над головой ополовиненную коньячную бутылку. – От сердца очень даже помогает. Пять капель.
–Ох, Сигизмунд!
– Сегодня можно. Генеральная не каждый день. – Всматривается в глубину сцены, кричит: – Эй, третьим будешь? О Господи, прости еще раз! Ты знаешь, каким я от страха храбрым стал? Сам себе удивляюсь. Давай за тебя, Мастер. За вечного тебя! Ты у нас один такой остался.
– Давай за всех нас, Сигизмунд! Пять капель! – Поднимает стакан к глазам. – Жаль, что мы не деревья. Когда их рубят, они умирают стоя.
– Вот за это я тебя и люблю, маэстро! – Дирижер залпом выпивает. – За образность! За то, что ты... ты хорошее дерево. Ты... ты... тополь. П-п-пираменд... пппирамидальный!.. Тьфу ты!.. Вот какой!.. Нет!.. Ты груша! Вот! Груша! Послушай старого пархатого и бедного еврея: ты – груша; из груши знаешь какие чудные скрипки... скрипочки... – Запнулся. – О Господи! Совсем епнулся старый дурак. Не-е-ет, я не хочу, чтобы из тебя... исходя... из нужд хозяйства. Вот меня – пожалуйста. Я – кто?.. Я – саксаул! Рубите меня, мне не больно! – Оглядывается по сторонам, быстро говорит: – Я чего придумал? Тебя надо спрятать, ей-ей! Конкспи... конспирироваться. Понимаешь? Переждать. Я тебя... и я тебя... Я не хочу, чтобы из нужд... исходя...
– Родной мой, – отвечает М., – куда от себя спрячешься? Я вот в чужую шкуру пытаюсь влезть – и, чувствую, не могу! Хочу – и не могу. Пусть меня научат, как это делать... Как?!
К оцинкованной спецмашине подвели Кулешова – летняя легкомысленная публика глазела. Преступник, пропадая в автомобильном зеве, оглянулся на нее, он оглянулся, невнятный и улыбчивый, и, оглядываясь, хорохористо взмахнул рукой.
Я же вернулся домой. Я вернулся домой и совершил мелкое хулиганство: в письменном столе прятались О. Александровой деньги, деньжища, денежки. Моя жена копила их на покупку – покупку чего? Телевизора, холодильника, мебельной стенки, малолитражки, дачи, шубы, души, конфет, кофе, Библии, праздника, мороженого, счастья в личной жизни? Не знаю. Трудно сказать, зачем она хранила деньги в письменном столе. Я так и не смог ответить на этот вопрос. Может, поэтому взломал замочек, реквизировал одну ассигнацию и отправился, мародер, в магазин.
Там была очередь за плодами манго, но я купил бутылку коньяка и керамическую плитку шоколада. Дело в том, что я ненавижу очереди; я бы купил плоды манго, если бы не билась за ними в судорогах нищая очередь, и поэтому мне пришлось довольствоваться коньячной бурдой и маркированным кондитерским изделием.
Я снова вернулся домой, отключил телефон, открыл бутылку с празднопахнущей жидкостью, надкусил шоколадку и... нажрался как свинья.
Почему? Потому, что имею право. В нашей героико-романтической стране каждый гражданин имеет право иногда распоряжаться своей судьбой в свое же удовольствие.
Но через несколько минут случилось то, что должно было случиться, когда человек жрет коньяк в рабочее время и на голодный желудок.
Меня замутило, и я поспешил в сортир, где исторг из своего недоуменного организма всю инородную нечисть. Потом, слабый, но осветленный, как вечерняя улица, упал на диван и забылся в трудном сне.
М. не успел – Зинаида, ворвавшись на сцену, в невероятном прыжке настигает старого дирижера. Они валятся на доски и катятся по ним. Женщина беспорядочно, жестоко колошматит Сигизмунда по голове:
– Убью! У-у-убью!!! Сволочь! Мразь! Морда!.. Как ты мог, падаль!.. Он тебя из грязи, когда ты подыхал! Лучше бы ты подох! Собака! Сволочь! Ненавижу-у-у-у!!!
Дирижер визжал, отбивался:
– Не бей! Не бей!!! Не надо!!! О-о-о! Мне больно! Она меня убьет!.. Мастер!.. Она меня!.. Он меня простил! Не надо, умоляю. Больно-о-о!..
М. попытался сладить с женщиной:
– Прекрати же! Зина!!!
– Пусти! Я его убью! Сволочь! Таку-у-у-ую!!!
– А-а-а!.. Они сказали... что всех моих... Якова... Марка... Ясю!.. Адусю!.. – Лежит, закрыв лысину руками.
– Все! Все!.. – М. удалось оттащить жену в сторону. – Нельзя так! Нельзя!
– А как можно? Как эта блядь?! – Лягает дирижера.
– Зиночка, меня простили... Зиночка, – скулит тот.
– Зинаида!.. Что случилось?
– А ты не знаешь?
– Знаю.
– У-у-у, ненавижу!..
– Не надо, Зиночка! – Дирижер хлюпает разбитым носом. – Меня нельзя бить. Я могу умереть. Я вижу... вижу, все хотят моей смерти! – Грузно сползает в свое убежище.
Они остаются вдвоем, Мастер и Зинаида. Он держит ее за руку – рука была в орнаменте вен.
– Зачем все это, Зина? Зачем?
– Пусти! – вырывается. – Ты и палачу скажешь спасибо, прежде чем он отрубит тебе голову?
– Если бы дело было в палаче.
– В чем же дело?
– Не знаю, Зиночка, не знаю, – говорит грустно. – Наверное, в нас самих. Каждый народ достоин той судьбы, которую он сам себе выбрал. Народ это мы! Мы и выбрали себе... небо... небо... крытое... тяжелыми... свинцовыми... облаками...
– О чем ты, родной? – Она осторожно гладит его по щеке. – Прости меня, когда мне сказали, что этот... этот... на тебя...
– Кто сказал?
– Сказали.
– Понимаю. Все понимаю. Одного лишь не пойму – что из нас хотят сделать? Скрипки или гробы?
Старшина Иван Иванович Цукало был удивительно добрым и покладистым малым. Сослуживцы ему завидовали: "Как тебе, Иваныч, удается сохранить теплоту к окружающему миру?" "А я верю в человека, – отвечал на это старшина, – медведя можно научить польку танцевать, а уж наших оппозиционеров, мать их говноедов, заставить любить их же народную власть в нашем лице..."
Правду говорил старшина Цукало. Например, вечерком приводят в отделение гражданина. Гражданин волнуется, шляпу поправляет, очки спешит протереть, мол, собственным глазам не верю, куда это я попал; требует начальство и все кричит:
– По какому праву? По какому праву?!
– Не беспокойтесь, – ласково отвечает на поставленный вопрос Иван Иванович. – Разберемся.
А что разбираться? Если из разгоряченной пасти интеллигенции вылетают винные пары?
– Вы, гражданин хороший, пьяны, – спокойно контролирует обстановку Цукало. – Нехорошо.
– Я... я... бокал шампанского! Друзья приехали, век не видались...
– Друзья? – улыбается понятливый и доброй души Иван Иванович. – А, чай, ебекилка у тех друзей охальная да ласковая?
– Как вы смеете?! – взрывается гражданин. – Я буду жаловаться. Дайте мне жалобную книгу!
– Жалобную книгу? – Старшина подходит к задержанному. – Сейчас вам, любитель советского шампанского, будет книга! – И наносит отеческий удар меж рессорных ребер.
Разумеется, гражданин изумлен – он не предполагал, что его невинную просьбу столь неверно истолкуют. Он хватается за бок, но продолжает требовать уважительного отношения к своей орхидейной персоне. Иван Ивановичу не остается ничего другого, как нежно садануть мягким хромированным сапогом по хозяйственно-производственному комплексу распоясавшегося буяна. Тот, понятно, воет и катается по полу, а старшина Цукало составляет протокол о нарушении скандалистом общественного порядка.
– Чайку не желаете? – идет на мировую Иван Иванович, когда задержанный способен мыслить конструктивно. – Подпишете протокол-с?
Однако вредитель, отхаркиваясь, долго читает бумагу – очки-то разбились при неловком падении; потом говорит:
– Не желаю я вашего чаю. И эту галиматью подписывать не буду. И за свое самоуправство...
Упрямый попался дебошир, принципиальный, искренний в своих заблуждениях, которому можно только посочувствовать. И Иван Иванович сочувствует: