355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Бородин » Звезды над Самаркандом » Текст книги (страница 48)
Звезды над Самаркандом
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:23

Текст книги "Звезды над Самаркандом"


Автор книги: Сергей Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 87 страниц)

– Почему?

– Болен! Нельзя!

Но из палат, увидев Пушка, появился в раздувающемся самаркандском халате ханский вельможа. Он выражал почтение, даже подобострастие Пушку и тут же – гнев на стражей:

– Пустите! Пустите! Не видите разве, кто это?

Ведя Пушка в палату, он приговаривал:

– Молим аллаха о здоровье нашего милостивого хана. Болен, тяжело болен. Но я ему скажу о вашем прибытии. Иду сказать.

Все, кто был в гостевой палате: писцы, военачальники, приближенные хана, муллы – все поднялись, кланяясь Пушку. Пока он ждал, все стояли, украдкой перешептываясь:

– Пайцза Тимура…

– О!..

– Самаркандский. Подослан…

– О!..

И вскоре ханский вельможа сам повел купца к хану.

Через длинную палату прошли в маленькую келью, в полутьму, где Пушок не сразу мог оглядеться. Наконец увидел хана в углу, на деревянной кровати, прикрытого стеганым малиновым одеялом.

Приподнявшись на локте, Едигей сказал:

– Поезжай, купец. Судно готовится. День-другой пройдет, можешь товар на судно класть. Да помни: будешь в Нижнем – русским купцам говори: в Сарае, мол, товару много, товары хороши, дешевы. Обид никому не будет, а барыш – всякому. По Волге, мол, люди на каждой пристани – и в Услане, и в Урде, и в Казани, – до Булгара Волгу послал стеречь; русским купцам обид не будут чинить. Так и скажи. А с тобой своих людей посылаю до Нижнего, чтобы с нижегородцами уговор сделали: пускай с нами торгуют. А ты пусти по Руси весть: Сарай богат товарами, русских купцов ждет. Понял? Не правоверные ведь, – дерзкие нечестивцы, а вот зазываем!..

И хан в досаде снова повалился на подушки.

– Кланяюсь за помощь, милостивый хан, за сбор недоимок с должников моих. От души повезу добрый слух о Сарае.

Но хан уже не отвечал, катая голову по подушкам.

И день-другой спустя, на скрипучих арбах, в длинных телегах, перевезли Пушковы вьюки-тюки к Волге, на приставь. Сперва было укрыли товар рогожами, но вдруг распогодилось: засветлело небо, прорвались тучи, целый месяц недружелюбно клубившиеся над Сараем.

Наступил последний вечер перед отплытием.

Солнце, будто стосковавшись по приволжской земле, ударило рдяным, полыхающим закатом. От такой ярости света задрожали бы, зазвенели бы золотые деревья, если б их не клонил к земле крепкий холодный ветер последних дней сентября.

Летели, кружась по берегу, красные листья и, достигнув Волги, опрокидывались в нее и уплывали.

Стоя на корабле, Пушок глядел на покидаемый город.

С берега Сарай казался неприглядным: круто вверх от пристани подымались извилистые тропинки. Постройки стояли к реке задами, грязными дворами, виднелись кучи золы, перемешанной с обгорелым тряпьем. Топорщились шесты, унизанные бельем, обсыхающим на ветру. Но и там, где не сушилось белье, над крышами торчали шесты и жерди, дожидаясь дня, когда у хозяек будет стирка. Над всем городом торчали они выше серых бревенчатых сторожек, высившихся из-за тесовых кровель. Перекликались соседи, за заборами взвизгивала детвора, горланили петухи, потревоженные закатом, от которого отвыкли за дождливое время.

Закат полыхал, обагряя клубящиеся тучи.

Вдруг, заслоняя тучи, словно объятый заревом, в развеваемой на ветру истрепанной, латаной, порыжелой рясе, с волосами, вздыбившимися над головой, на берегу встал Акоб, глядя с высоты берега вниз, на корабль Пушка.

И снизу, из тьмы, из паутины снастей, Пушок взирал с испугом: на закате жалкая сермяга Акоба золотилась, переливалась, как драгоценная парчовая риза, лицо его, озаренное пророческим сиянием, казалось, проницало всю даль, простертую между монахом Акобом и Геворком-купцом.

Закат тускнел на нем, пока он нисходил к пристани.

Приметив Пушка, хотя и запахнувшегося ордынским чекменем, Акоб, опираясь о посошок, спустился по скользкой тропе к судну и крикнул:

– Э, брат армянин!

Пушок при этом окрике рад был, что Едигеевы люди еще не прибыли на корабль, а вьючники и корабельники разбирали поклажу под палубой.

– Что надо? – спросил Пушок.

– Мне с вами плыть!

– Далеко ль?

– К нашим братьям до Нижнего. В Нижнем армянские дворы полны. Понесу им послание благочестивого Фомы-вардапета.

– Нельзя! – ответил Пушок. – Корабль полон. Глянь на осадку: еще чуть – и волна нас захлестнет. Нельзя!

– Я должен прочитать им послание! – решительно сказал Акоб и, опершись о берег посошком, перепрыгнул на сходни.

Пушок посторонился, помолчал и, вдруг оживляясь, спросил:

– Денег надо?

– Даяние? На выкуп?

– На пропитание, на дорогу! На! Бери – и прочь отсюда, вон за те мешки! Ордынцы, сохрани Христос, увидят – они тебе такой тут устроят Нижний, что и Тимур-Ланк покажется родным отцом.

– Спасибо, что остерег, брат!

– И до Нижнего из-за мешков не выглядывай! Хоть бы рясу-то, рясу-то догадался бы снять!

– В рясе я останусь до гроба!

Пушок покосился:

– Да? До гроба?

Но на взгорье показались те четверо ордынцев, и слуги их, и караул, данный им в дорогу, ради кого и посылал Едигей этот корабль в Нижний.

Ночь простояли, размещая по кораблю поклажу.

Перед зарей, едва на минаретах отзвучали возгласы азана, на мачте развязали парус. Корабельники, упершись баграми в берег, оттолкнулись от земли, и волжские волны застучали в дощатые борта.

Шестнадцатая глава
КНИГИ

Тимур шел.

Копыта конницы стучали по каменистой, то по розовой, то по синей, по твердой земле Армении.

Между пустынными холмами, безлюдными, как кладбище, между холмами, необозримыми, как море, кажутся тенью от облаков пятна садов, чистые полосы виноградников. На склонах холмов и между садами, пожелтелые, побронзовелые, простерлись несжатые поля. Кое-где еле приметные, приземистые, словно втоптанные в землю, темнеют убогие землянки селений.

А на холмах, над безднами, у извилин дорог, хмурятся тысячелетние храмы, порыжелые под смуглым загаром веков, как подернутая ржавчиной сталь доспехов.

Издалека эти храмы, монастыри, руины кажутся отрогами скал, лишь подправленных рукой человека. Есть храмы и монастыри, изваянные кайлом зодчего, словно резцом скульптора, из единой скалы, где внутри – не щели, не пещеры, но алтари, приделы, трапезные, тайники ризниц, кельи – все высечено из одного камня. Его сердцевина изукрашена резьбой, колоннадами с капителями из каменных лоз, арками, нишами книгохранилищ, и все это – лишь сердцевина одной горы, нутро одного камня. Сюда в трудные дни нашествий притулиться, утаиться от врага сходятся тысячи людей, и каждый обретает пристанище.

Может быть, и в тот день внутри той или этой горы они слушали своих пастырей, пели литургию своему Христу или предавали анафеме имя чужеземца, попирающего их родину.

Несговорчивый народ, жесткий, как жестка здесь сама земля, неподатливая пахарю. Здешнему земледельцу неотъемлемой частью самой жизни кажется вечная, безысходная борьба с камнем – выкапывать ли его из пашни, чтоб расширить поле, выдалбливать ли в нем жилье, кельи, храмы, алтари. Все здесь твердо. Даже виноград хрустит на зубах, всякую виноградину приходится разгрызать, как хрящ. Всякий армянин противится воле чужеземца. Каждый мирный храм, едва к нему приблизишься, оказывается крепостью с неодолимой толщью стен, узкими бойницами и стойкими бойцами за решетками бойниц.

Купцы расславили эту землю как блаженный сад, – и виноград, мол, здесь хорош, и народ смирен, и города гостеприимны, и купцы щедры. Щедрость купцов! Из каждого зубами приходится вырывать каждую горсть серебра, о выкупе торговаться до одури, пока мечом не поковыряешь эти их города, пока сотню голов не срубишь, тогда уцелевшая тысяча скаредов раскошеливается!

Но Тимур не догадывался, что иные люди приходили сюда не с копьем, а с посохом, что мирному гостю и земля видится иною. Исстари купцы находили здесь и кров, и прибыль, и гроздь винограда, нежного, пахнущего миндалем или мускусом, и кувшин воды, холодной и прозрачной, и собеседников, мудрых и ласковых, и женщин с кротким взглядом пушистых глаз.

Мирно переговариваются струя со струей в ручьях, безобидные буйволы томно, но неутомимо волокут по неровным дорогам тяжелые арбы, груженные урожаем или товарами, песни рождаются над камнями селений, светлым раздольем лежат долины, свежа тень садов, щедры дары виноградников, благоуханна красота тяжелых роз, когда страну эту посещает гость с посохом, а не враг с копьем.

Но на случай вражеского прихода армяне исстари в селениях своих жилища ставят приземистые, глубоко врытые в землю, неприметные для завистливых пришельцев. Кроют их земляной крышей, еле возвышающейся над землей двора, ниже соседних холмов. Достояние свое хранят в переметных сумах, всегда готовые уйти в убежище от нашествий. И прежде чем взяться за рукоять сохи, по рукоять засовывают нож за пояс, выходя из дому; в поле идут бороздою за сохой, готовые с пашни выйти против врага.

Тысячу лет жили так, дробя каменные россыпи под пашни, на голых камнях растя райские сады, багряные розы и плодоносные виноградники, снося бедствия войн, а едва забрезжит мир, нетерпеливо возвращаясь с мотыгой к вытоптанной земле.

История Армении – это сказание о тысячелетиях упорного мирного труда на неподатливой земле, о камнях, претворенных в поля, дабы камень стал урожайным деревом, мускулистой лозой, багряной розой.

Есть ли еще земля, где столько пролито крови? Есть ли еще народ, сложивший столько песен о дружбе и о любви?..

И среди всей этой страны, как могущественный черный лев, пригнувшийся к прыжку на недруга, горбится Арарат. Всему народу, всей стране виден древний библейский Арарат, священный Масис, слегка прикрытый снегом и облаками.

Тимур, поглаживая коленями кожу седла, косится на этого черного льва, с которым встречается уже не впервые.

Конь повелителя идет, позвякивая серебром набора; копыта конницы стучат по каменистой, твердой земле среди безлюдных, как кладбище, среди необозримых, как море, холмов Армении.


* * *

Тимур косился на черного льва…

Здесь все было иным, чем в Азербайджане.

Здесь не набрасывались на завоевателей врасплох, на стоянках, из неприметных расселин. Здесь закрывались в осаду, и каждую скалу, каждую башню, каждый храм приходилось брать приступом, терпя потери, как при взятии крепости. Пренебречь же, пройти мимо, оставляя позади этих ожесточенных и непонятных врагов, осторожный воин опасался. Он привык позади себя оставлять утоптанную дорогу, здесь же на всей дороге валялись валуны, а колоть валун мечом – меч тупится и время уходит.

Жители Нагорного Карабаха, юноши Сюнийских гор собрались в скалах и поднялись на вершину горы Бардог, называемую чужеземцами Такал-Тау, окруженную теснинами.

Когда воины нашествия зашли в узкий горный проход, защитники били их сверху простыми камнями, скатывали на них осколки скал. А стрелы, пущенные воинами, не долетали до высот, где, укрываясь за камнями, армяне оказывались неуязвимыми. Не было пути, чтобы их обойти, и не было крыльев, чтобы подняться на эти выси. Здесь, в сырой горной щели, полегло столько воинов, сколько редко приходилось терять при взятии городов.

Тимуру нашли армянина, согласившегося подкупить старшину славных защитников Бардога.

Посланец Повелителя Вселенной пошел. Но путь его пролег в такой мешанине камней и раздавленных воинов, смятых шлемов и осколков скал, что, пробираясь к горе, армянин размышлял и ужасался, а дойдя до уступа, где его, скрестив копья, встретили, он попросил защитников принять его в свои ряды и дозволить ему погибнуть или победить рядом с ними.

Тимур послал другого.

Этот армянин, пренебрегая страшным зрелищем, вскарабкался вверх по козьей тропе. Его не тронули.

Он поднялся на вершину скалы и увидел стан отважных. Им ложем служили бурки и войлоки, а кровлей – небесный свод. С ледников к ним стекали тонкие ручейки, но пищи с собой у людей было мало.

Среди стана, где надлежало бы сложить боевые припасы, стояли небольшие носилки, накрытые златотканой ризой.

Проходя мимо, посланец Тимура насмешливо спросил юношей:

– Видно, монастырские сокровища либо достаток своих купцов затащили вы на этакие выси!

– Нет! – отвечали ему. – Здесь только книги, собранные со всех окрестных селений и монастырей. Мы не дадим их.

– Видал воинов со щитами, никогда не видал с книгами.

Но ответа посланец не дождался: его поставили перед седым человеком, рослым, жилистым. Ссутулившийся, он казался небольшим. Жесткая, щетинистая борода росла плохо, топорщась. Сквозь эту колючую седину просвечивали синеватые складки старческого лица. Он был старшиной селения Когб, именем Мартирос.

Еще в прошлое Тимурово нашествие Мартирос вышел на борьбу с завоевателем. Среди защитников крепости Алинджан-кала, где армяне и азербайджанцы оборонялись как единый народ и устояли, Мартирос сражался в простых воинах. Вождь осажденных, славный Алтун, отличив мужество и мудрость Мартироса, поставил его начальствовать над одной из крепостных стен. Все заодно стояли, оборонялись и выстояли.

Теперь он сплотил вокруг себя новых птенцов из горных гнезд, а враг был прежний.

Мартирос поднял ласковые, мечтательные глаза на посланца и, не спрашивая, ждал.

Посланец, желая показать независимость от этой горной голытьбы и гордясь именем посла Тимура, снисходительно спросил:

– Что ж вы забрались сюда, как козы?

– Ты армянин? – спросил Мартирос.

– Армянин! – высокомерно ответил посланец. – Мой род из Карса.

– Карс разрушен! Прекрасного Карса больше нет на земле.

– А вот из-за таких, как твои оборванцы! Воюете, гневаете повелителя, он и карает вас и ломает наши дома! Из-за вашей гордыни!

– Божья воля: одним он дает гордыню, другим – дома.

– А на что вам гордыня? Чего вы упрямитесь, когда вам и защищать-то нечего! Одно достояние с собой приволокли, да и то – книги, которых небось и читать-то из вас некому.

– Чего ты хочешь? – прервал Мартирос.

– Повелитель сказал: сдайтесь. Каждому он подарит халат и денег, было б, вернувшись домой, каждый мог обновить свой дом, купить буйволов и смирно жить. Заупрямитесь, откажетесь – он перебьет вас!

– Если б он мог убить нас, он убил бы. Но доселе не сумел нас перебить, не перебьет и впредь.

– Э, он каждому даст рабов из числа пленных, было б, вы только повелевали б на своих полях. И каждому даст молодых рабынь.

Посланец оглянулся на собравшихся за его спиной юношей, горных орлят, и громче повторил обещание повелителя:

– Каждому молодых рабынь! А?

Но Мартирос тоже громче прежнего спросил:

– Ты армянин?

Посланец начал сердиться:

– Я уже отвечал тебе!

– Видел ты армян, возделывающих землю руками рабов? Видел ты пленных красавиц в армянских семьях?

– Вам дадут, я посмотрю.

– А что он обещал тебе? За вранье, за прельстительство, за ложь своим братьям?

– Я к вам из жалости… Он всех вас перебьет. Чуть шевельнет пальцем и…

– Он уже шевелил сотнями своих воинов, и все они не шевелясь лежат внизу. Пойди сюда, глянь на своего повелителя! Смотри на него.

Посланец подошел к краю скалы, взглянул и отодвинулся: глубоко внизу, как в бездне, золотясь на солнце, пролегла долина, сужавшаяся к ущелью, над которым стоял Мартирос. Долина, подобная ковру с мелким узором, вся заставленная палатками, воинами, табунами коней.

Взблескивало оружие на солнце. Вспыхивали, отсвечивая, золотясь, шлемы, панцири, щиты. Десятки тысяч войск стояли у подножия горы Бардог, глядя на эту гору, не видя пути к ее вершине, не желая терять дни на обходный путь.

Два человека стояли на обрыве над долиной, глядя вниз, на высокий с золотым шишаком шатер. И снизу не могли не видеть этих двоих.

Мартирос показал:

– Ты еще не глядел сверху на своего повелителя. Глянь-ка: вон его конь. Отсюда – он не больше мыши. А? Мышь на приколе! А самого и не разглядишь, – вон они там копошатся: кто из них – он?

– Берегись так говорить!..

– Я сказал: нас он не уничтожит.

– Берегись!

– Я сказал.

– Что ж мне ему ответить?

– Мы сами ему ответим. Он, верно, смотрит оттуда сюда.

И двое защитников подняли посланца над скалой и, размахнувшись, скинули его вниз, к подножию, к повелителю.

Он видел это, ибо тотчас послал на приступ легкую конницу, но кони оскользались на косых гранях скал и шарахались назад, когда сверху скатывались камни. Тем воинам, что проскочили и уже нацелились копьями на защитников, ответом были стрелы. Легкая победа не удалась. Уцелевшие вернулись в стан.

Тимур послал на приступ отборную тысячу копьеносцев Султан-Хусейна, набранных из горцев, тысячу копьеносцев, которым поручал самые отважные дела при взятии крепостных стен. Эти тоже карабкались, оскользались, распластывались, как ящерицы, на отвесных утесах, опираясь о ничтожнейшие впадины, нащупывая малейшую шероховатость на крутизнах, соразмеряя дыхание с движением, лишь бы подняться чуть выше. Но камни и стрелы осажденных сбросили и этих. Султан-Хусейн, поглядев, как катятся, раскалываясь на скаку, камни со скал, отскакал к стану с пустыми руками.

Тимур, подосадовав у безвестной горы Бардог, пошел длинной, обходной дорогой, ибо впереди предстояло много битв и осад, нельзя было давать врагам время на приготовления к осадам и оборонам, и у горы оставил лишь сотню воинов, чтобы защитников горы Бардог, которую сам он называл Такал-Тау, взять измором. Когда защитники, выстояв в осаде много дней, узнали, что враг сам истомился и оставил их, они пошли вниз.

Они шли, подняв на плечах носилки, накрытые златотканой парчой, словно несли своего царя или мудрого пастыря, главу своего народа.

Они ушли в уединенный, укромный Мецопский монастырь, и монах написал там вечные слова об их подвиге на память будущим временам.


* * *

Тимур пошел дальше, наверстывая дни, потерянные у горы Бардог. Он давал короткие дневки, заботясь лишь о конях: им нужен был отдых, чтобы дойти до цели, не дав врагам время на приготовление к осадам и оборонам. Но эти безудержные переходы изнуряли и воинов и коней. Немало селений, монастырей и храмов уцелело и много людей спаслось из тех, что оказались в стороне от дороги: Тимуру некогда было искать их, а отходы в сторону замедлили бы движение войск.

Тимур, казалось, сросся с конем… Он похудел от бессонной дороги, ел лишь черствые лепешки, чтобы не ждать, пока повара сварят мясо. Он потемнел лицом, ибо солнце палило, пыль пылила, а помыться и перестоять зной было негде и некогда.

И все же время от времени его отряды схватывались с армянами, затворившимися в каком-нибудь храме, или опустошали селения, если это было недалеко. Но как бы близко ни завязывались эта схватки, общее движение войск замедлялось.

Опустошив, разорив, обезлюдив Армению лет за двенадцать до того, Тимур не ждал, что повсюду придется снова сражаться, опять завоевывать то, что считалось покорной, смирной страной.

Он не мог постигнуть упорства армян, ибо, рассеянные по многим странам, они невелики числом на своей земле. Ими много лет правил Мираншах из Султании, они исправно платили дани, налоги, подати, сборы, все, что ни вздумал бы взыскать с них Мираншах, попустительствуя их купцам и монахам, щадя их базары и монастыри. Перед Мираншахом были послушны, робки; теперь же, когда Тимур пришел сюда сам, казалось бы, страх должен был подавить армян. Ведь ни хорошего войска, ни даже царства у них в ту пору не было. А они каждый камень ставили дыбом на пути завоевателя!

Он не мог постигнуть их упорства, а непонятный враг – самый опасный, ибо при таком враге нельзя ничего предусмотреть, ничего нельзя предвидеть. И за спиной оставлять таких людей нельзя, когда идешь не городок усмирять, а в земли сильного, самого опасного из всех врагов на земле – османского султана Баязета, коего христианские полководцы прозвали Молниеносным. Многие догадывались, что Тимур ополчился на османского Баязета, но все видели – прямой дорогой он не шел на него, подкрадывался исподволь, обходя стороной прямые дороги, на Баязетово царство. Временами казалось, что у Тимура и в мыслях нет никаких османов: путь его войск сворачивал на какой-нибудь армянский город, там сражались, захватывали и растаскивали базары или брали большой откуп с купцов, переходили горными дорогами к другому ничтожному городку – и вдруг замечали, что городок этот стоит на прямой дороге к становьям Баязета. Но, либо перейдя эту дорогу, либо снова свернув с нее, Тимур шел в другую сторону.

Самому Баязету его люди много раз доносили то тревожную весть, что Тимур ведет свое войско на него, то тревожная весть сменялась успокоительной: ушел в другую сторону.

Сам Баязет примечал лишь, что с каждой новой вестью, даже если джагатай Тимур опять ушел куда-то в горы, он все ближе подбирается к османским городам, к заставам Баязета.

Приближенные Баязета спокойно перешучивались:

– Манит джагатая наш кебаб, да боится пес нашей палки!

А Тимур, выйдя к большой дороге, остановился снова: замышляя этот поход, Тимур забыл о народах, через чьи земли пролегал его путь, упорство всяких сельских старшин, неприязнь лохматых пастухов, даже бешеную злобу их косматых собак, кидавшихся на лошадей и терзавших отставших всадников. Эти мелкие козни сердили Повелителя Вселенной, беспокоили его больше, чем встречи и схватки со знатными полководцами. А сердясь на этих врагов, мелких как пыль, он растрачивал сил больше, приказывая то брать ничтожную крепостцу, то уничтожать людей, затворившихся в одиноком храме. Рассылал тысячников обшаривать окрестные горы, карабкаться по Карабаху, влезать в ущелья Сюнийских гор, выжигать горные леса, стращать монахов по монастырям, хотя, блюдя монгольский обычай, зря монастырей не разорял и армянских попов щадил, если они выражали свое смирение.

Останавливаясь станом, Тимур приказывал ставить его шатер всегда на вершинах холмов, откуда во все стороны видны поля и дороги, долины, засыпанные осколками скал и развалинами давних, покинутых городов, дабы враги, если таятся среди камней, отовсюду видели завоевателя, его несокрушимую мощь, его непреклонный путь через страну армян.

Мецопский монастырь оказался в стороне от этого пути.

Там над теснотой строений широко раскинули свои мозолистые и мускулистые ветки тысячелетние чинары и орехи. Созревала айва, прикрывая серебрящимися листьями желтые плоды, большие, как человеческие головы. Нежными ветками раздвигая каменные глыбы, густо разрослись кустарники барбариса. Сотни птиц ютились и гнездились здесь, насыщая воздух свистами, теньканьем, перекликом.

Под сенью густых крон двор монастыря казался темен, тесен, сыр. Со всех сторон высились строения – собор, кельи, трапезная. Среди жилых серых, хмурых стен просторно было лишь розоватым, украшенным каменной резьбой древним усыпальницам – приюту умерших.

Огромные красновато-бурые и зеленовато-серые плиты плотно устилали весь двор. Хмуры, тяжелы камни стен. Низок и коренаст, как пещера, вход в собор. А резные листья чинаров, а темные листья орешин покачиваются. Свет, изредка пробившись до глубины двора, то вспыхивает, то колышется, и в этом движении теней, света, в прохладе воздуха бьется столько жизни, что и двор, и стены, и монахи в побурелых рясах кажутся веселее и ласковей.

Но не веселы, не ласковы годы, рухнувшие на землю армян, как черный обвал.

Монахи приняли старшину Мартироса и сюнийских изнуренных юношей, принесших носилки с книгами с горы Бардог.

Опасались, не заглянут ли и сюда, в эту укромную тишь, воины завоевателя. Не идут ли они по следу Мартироса, как порой сутками волчья стая в горах преследует усталого оленя.

В сени деревьев, в густой тени, в тяжелой, как ряса, мгле, по холодным плитам двора расстелили чистый холст и по холсту разложили книги. Чтобы каждую обтереть от дорожной пыли, завернуть в лоскут и надежно спрятать, пока не минет бедственная пора.

Различны книги, как различны и люди, – одни велики, тяжелы, темны; другие тонки, переплетены в светлую прозрачную кожу. В каждой таится смысл, неведомый, пока не вникнешь в нее. Пока не обдумаешь ее всю, от заглавной буквы до последних, завещательных строк написавшего ее.

В полумраке двора на белой холстине рядом лежали книги, а люди монахи, сюнийские юноши, старцы, земледельцы, – столпившись, в молчании смотрели, ибо редко кому довелось видеть перед собой сразу столько книг. А были здесь и такие люди, кому посчастливилось впервые увидеть книгу.

Не смея прикасаться ни к одной из них, стояли неграмотные горцы, пытаясь понять, как умещена мудрость человеческая внутри этих переплетов, кожаных, деревянных, холщовых, парчовых. Как из поколения в поколение беззвучно переходят громоподобные слова мудрецов, гнев людской и любовь человеческая.

Над самой маленькой из книг склонился монах Фома и поднял ее с холста. Дощатый, обтянутый холстиной переплет замыкался медной застежкой. Сама вся рукопись была много тоньше ее крепкого переплета.

Монах Фома, хилый, маленький, далеко отставлял локти, отчего на тоненьких руках широкие рукава рясы казались крыльями сокола, только что спустившегося с полета. Пальцы с короткими плоскими ногтями он зачем-то то растопыривал, то сжимал, а проницательные серовато-желтые глаза то задумчиво затихали, темнея на восковой белизне лица, то временами вспыхивали неукротимым гневом, доходящим до ярости.

Большим угловатым пальцем он расстегнул книгу, и темный взгляд потеплел: он увидел стихи покойного поэта Фрика.

Покачивая большой длинноволосой головой, словно кто-то пел ему эти стихи, монах перелистал страницы.

Все смотрели на него, ожидая, не поделится ли он со всеми великой тайной, сокрытой в пожелтелом пергаменте.

Сам ли не в силах сдержать волнение, поняв ли ожидание людей, Фома прочитал голосом густым, раскатистым, как надвигающаяся гроза, сперва негромко, потом громче, а вслед за тем – на весь двор:

 
В нас веры пламень не потух,
Все исповедуем мы вслух:
Блаженна, матерь божья, ты,
Отец, бог-сын и святый дух!
 
 
Но мы неверным преданы,
Что мучат нас огнем войны
И, храмы божие круша,
Возносят знаменье луны.
 
 
Враг наших женщин продает!
О, сколько между нас сирот.
О, сколько крови пролито
И сколько каждый день невзгод!
 
 
Доколе будем мы страдать?
Доколе в рабстве изнывать?
И ты, о боже, терпишь все!
Где ж пресвятая благодать?
 
 
И ты за нас не мстишь, творец!
Ты бедам не кладешь конец!
Ты ж знаешь, что из плоти мы,
Что мы не камни без сердец!..
 
 
Увы! Мы – не тростник речной,
Но гибнем жертвой огневой:
Ты нас покинул на костре,
Как ветку, как хворост сухой…[1]1
  Перевод Валерия Брюсова.


[Закрыть]

 

Вдруг Мартирос сказал:

– Ветка бесчувственна и сгорает. А народ не вязанка хвороста. Народ выстоит. И в огне выстоит! Да, да!

Он решительно взял из рук Фомы книгу стихов, застегнул ее, поцеловал, приложился к ней лбом и, положив ее к остальным книгам, повелительно напомнил:

– Ну, давайте! Никто не знает, далек ли враг. Пока есть время, скроем их.

Тихо, но так же нетерпеливо спросил Фому:

– Куда их убрать?

Фома кивнул головой:

– Пойдемте!

Мартирос и Фома повернулись к людям, пытливо всех оглядели. Оглядев, позвали за собой пятерых юношей и ушли со двора.

За углом монастырской стены они увидели тропинку, по которой ходили к роднику за водой. Она круто спускалась к реке, белея между большими камнями.

В стороне от тропы между необъятными чинарами темнело грузными каменными крестами монастырское кладбище.

Вслед за Фомой и Мартиросом пятеро юношей прошли между камнями и надгробиями.

Под одним из чинаров лежали мотыги, ожидая, кому из мецопских братьев понадобится могила.

В низкой, словно насупившейся, нише, под каменным сводом усыпальницы, предстала некогда розовая, но в течение веков потемнелая тяжкая гробовая плита.

Фома долго молчал над плитой, потом обернулся к спутникам, то глядя вниз, то взглядывая на того или другого из людей.

Он сказал покорно и миролюбиво:

– Станем на колени, братья!

Все опустились.

Фома заговорил тихо, но его голос звучал то гневным зовом, то стоном:

– Братья! Армяне! Здесь схороним мы мудрость мужественных людей, наших прадедов. Схороним для правнуков. Никому не ведомо, долог ли будет день невзгод. Никому не ведомо, кому суждено сгореть, кому уцелеть. Помните слова нашего брата Мартироса: вязанка хвороста сгорит, весь же народ сжечь невозможно.

Мартирос перекрестился.

Пересохло ли горло, взволновался ли он, по Фома заговорил еще тише, пресекающимся голосом:

– Нас здесь семеро. Тот, кто уцелеет, пройдет ли год, пройдут ли десятки лет, пока стихнет беда, пока восторжествует мир… Тот, кто уцелеет, когда уверится, что беда прошла и небо просветлело, придет сюда. Примет благословение настоятеля сей обители, возьмет мотыгу, вынет сокровища и возвратит их народу.

Его слушали, опустив головы, упершись взглядом в тяжелую плиту.

Речь Фомы вдруг окрепла:

– Но поклянемся гореть на костре и молчать! Замерзать на снегу – и молчать! И под ножом палача молчать! И перед гневом чужих владык молчать! И в самой могиле молчать, доколе не просветлеет небо над землями Арарата!

Он поднял голову, словно его слушал кто-то с высоты клубящихся облаков. И властно продолжал:

– Место и тайну лишь мы, семеро, знаем. Восьмого не будет! Восьмому не скажем. Клянемся: во имя отца, и сына, и святого духа… Повторяйте за мной…

Голос Фомы рокотал, как надвигающаяся гроза, сливаясь с гулом остальных голосов:

– Во имя отца, и сына, и святого духа! Мы, семеро, знаем; восьмому не скажем, да поразит нас гнев божий, коль вымолвят уста наши тайну, коль назовут место, где лежит сокровище разума, веры народа нашего!.. На огне молчать, на снегу молчать, под ножом молчать! Вовеки молчать! Доколе не сгинет, как чума, бешеный пес, враг, да низвергнет его во ад господь милосердный. О боже праведный, присноблаженный, ты слышишь! Ты один слышишь нас!

Не вставая с колен, смотрели на место, которое каждому надлежало запомнить на всю жизнь, как самое заветное, что заветнее, чем сама жизнь.

Первым, снова крестясь, встал Мартирос:

– Святой отец! Пора!

Фома согласился:

– Ступай, Мартирос. Возьми с собой двоих отроков, и начинайте носить. Третий пусть сторожит, чтоб никто не шел за вами следом, чтоб никто не высмотрел, куда носим.

Мартирос позвал троих юношей и ушел в монастырь, а Фома позвал двоих оставшихся, дал им мотыги и велел бережно, чтоб не расколоть плиту, чтоб даже царапин на ней не оставить, сдвинуть ее, вросшую в землю.

Плита упрямилась.

Фома, помогая, уперся в нее сперва ладонями, потом, пригнувшись, узеньким плечом. Все напряглись, но плита упрямилась.

Возвратился Мартирос. Двое юношей принесли носилки с книгами.

Они опустили носилки, присоединились к работавшим… Наконец плита уступила им.

Она открыла под собой черную глубину склепа.

Фома протиснулся в щель. Повисел, нащупывая под собой твердь.

Мартирос сказал:

– Надо б кому-нибудь порослее.

Не зная, глубоко ли там, Фома спрыгнул.

Вытесанный в каменистой горе склеп внутри был сух. Некогда, может быть тысячу лет назад, может быть еще прежде, чем пришли сюда первые воины халифата, здесь был погребен знатный или святой человек, о коем ничего не сохранилось в памяти. Игумен Мецопа указал Фоме это место как монастырский тайник, куда лишь в самые тяжелые дни, в столетие раз, пряталось самое заветное, что в то или другое столетие было самым заветным для людей. Бывали годы, когда народ хранил здесь оружие, в другие годы – священные реликвии или драгоценности. Теперь снесли сюда книги. И никто не знает, что было самым насущным из того, что за тысячу лет сберег этот тайник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю