Текст книги "Искать, всегда искать ! (Преображение России - 16)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Действительно, он шел еще засветло, и пальто с него сняли не тогда, когда он огибал сад – самое жуткое и подлое теперь место, – а в последнем переулке перед садом. Просто шли, засунув руки в карманы, четверо парней, и он еще только пытался разглядеть их лица сквозь запотевшие очки, а они уж окружили его, и один сказал просто и, видимо, привычно, негромко и даже как-то лениво:
– А ну, дядя, скидавайся.
– Что?.. Что вы... Я – учитель, – сказал было Михаил Петрович, сразу поняв эти простые слова как надо.
– А если вчитель, так шо? – еще проще и еще ленивее отозвался другой со скучающими глазами, пока даже и не покрасневшими от резкого холодного ветра.
И у всех остальных, – заметил Михаил Петрович, – были теплые лица, точно только что вышли они из какой-нибудь калитки, здесь же, в переулке, увидели в окно, что идет подходящее пальто, и вышли.
Бежать от них он не думал, – куда же убежать от четверых здоровых парней? Он оглянулся кругом, чтобы кому-то крикнуть магические слова: "Караул! Грабят!", но никого не было кругом, – вряд ли даже смотрел кто-нибудь в ближние окошки, так как все стекла были щедро разузорены морозом.
Парни же очень быстро и ловко, видимо, привычно, начали раздевать его сами. Потом один из них тут же натянул его пальто на свою чумарку, и все они пошли дальше не очень быстрым шагом, а ему сразу вдруг стало холодно до дрожи.
– Нет, как же это? – бормотал он и вдруг крикнул: – Эй вы! Мерзавцы!
Но мерзавцы не обернулись, очки же его от волнения и оторопи так запотели, что он даже не разглядел, как парни пропали куда-то. Наступили внезапно сумерки, он дрожал все сильнее, а так как согреться мог только дома, то он и пошел домой, и чем дальше шел, тем быстрее.
Когда он рассказывал ошеломленно и возмущенно об этом Ольге Алексеевне и Лене, то Леня видел, что отец, хотя и художник, не находит даже достаточно выразительных слов, чтобы передать это картинно: так, значит, случилось это быстро, просто и совершенно непостижимо.
Дня два после этого Михаил Петрович совсем никуда не выходил и, готовясь к неизбежному, как он полагал, ночному ограблению, тщательно складывал свои этюды в самое надежное, по его мнению, место – грязный чулан, где были дрова и уголь, хотя Ольга Алексеевна и кричала, что он напрасно заботится о том, что совсем не нужно грабителям.
В гимназию Михаил Петрович начал ходить в единственном теперь своем осеннем потертом пальто, закутывая шею теплым платком.
Прачка со своим Петькой выбралась отсюда еще летом, и теперь на дворе осталось только двое Петек – управляющев и садовников. Так как Павел Иваныч, после того как ограбили анархисты его огород, решил с отчаянья завести корову, то теперь оба Петьки стерегли по ночам своих коров, чередуясь в этом с отцами.
Побирушка-дворник пропал куда-то, когда выгоняли из города махновцев, может быть, даже был убит случайной пулей на улице, – и во всей бывшей усадьбе бывшего предводителя, который спасался где-то за границей, жили только три небольших семейства, одинаково боявшихся, что как-нибудь ночью их или убьют, или ограбят так начисто, что после этого все равно помирать с голоду. И когда они сходились на дворе, то говорили только о страшном: о том, кого и как подкололи на улице и кого задавили в квартире полотенцем.
Ключи от дома почему-то все еще оставались у Павла Иваныча. Садовник, теперь уже остриженный и давно сменивший синюю шляпу на коричневую кепку, доносил на него Михаилу Петровичу, будто он тайно продал из дома какие-то "бесценные ковры" и "плюшевую мебель", хотя они, как всем это известно, теперь уж стали народным достоянием, а на полученные таким подлым манером деньги купил себе корову, – так что нельзя ли им, действуя сообща, оттягать у него эту корову?
– Вам стоит только, – говорил он, – написать такую бумажку куда следует, как вы ее лучше моего можете обдумать, эту бумажку... А что касается коровы, то вполне может она находиться в одном помещении вместе с моей Манькой, вы же, что касается молока, будете получать свой пай от нас... Сочтите же теперь, сколько это, по теперешнему времени, стоит, а вам будет приходиться совсем бесплатно. Я же один против него не могу иттить, хотя он теперь и не считается управляющий, а, прямо сказать, один ноль без палочки...
Жена Павла Иваныча, баба востроглазая, востроносая и без передышки говорливая, доносила Ольге Алексеевне на садовника, что он из дома через окно вытащил вместе со своею женой три кровати "с ясными шишечками и с пружинными матрацами", две шифоньерки японских и письменный дамский стол, и все это стоит теперь у него во флигеле, а между тем это бы лучше было взять им, приличным людям, потому что садовник – мужик, и что же он понимает в письменных дамских столах, японских шифоньерках и кроватях с ясными шишечками?
Но, несмотря на такое наушничество своих отцов и матерей друг на друга, оба Петьки были между собою дружны и приглашали Леню ходить вместе с ними по вечерам снимать по соседству водосточные трубы и продавать их кровельщикам в Каменьях.
Трубы с дома они давно уже сняли и продали, – пощадили только те, которые были при квартире их товарища.
Против труб устоял Леня, но не мог устоять, когда они наперебой рассказали ему о своей находке в снегу, в саду, где только что стоял какой-то немногочисленный самостийный отряд, выбитый петлюровцами. Убитых и раненых там уже убрали, но не заметили спрятанных винтовок и патронного ящика, заваленных комьями снега и сломанными наспех ветками.
– Винтовки? Вот это да-a! Это здорово! – воодушевился вдруг Леня. Пускай лучше эти винтовки будут у нас, а не у бандитов.
И винтовки, – их было восемь штук, – и ящик патронов в тот же вечер были перетащены ими в дом, и долго зябли они на дворе эту ночь все трое, поджидая бандитов и объясняя друг другу, как надо стрелять.
На другой день, пренебрегши училищем, Леня, сопровождаемый Петьками, пошел в сад на учебную стрельбу. Они взяли одну только винтовку. Каждому удалось сделать по одному выстрелу и выбросить затвором по одному пустому патрону, и каждый из них попал в цель, потому что цель их, – кусок газеты, пришпиленный к снежной глыбе, – была всего в двадцати шагах, но неожиданно вслед за третьим их выстрелом просвистали над ними чьи-то звонкие пули. Винтовку они бросили и кинулись между кустов врассыпную по направлению к Каменьям. Там они и отсиделись до вечера, – Леня у Юрилина, – так и не поняв, кто именно в них стрелял откуда-то издалека, и не зная, кому досталась брошенная ими винтовка.
Зато, уединившись потом, они занялись патронами, освобождая их от пуль и от пороха. Они смутно представляли, на что может пригодиться им куча рыжего бездымного пороха, – думали только, что им они могут взорвать при случае что угодно, но насчет пуль они твердо знали, что из них выйдут летом отличные грузила.
Это занятие они повторили позже, в конце января девятнадцатого года, когда петлюровцы были уже выбиты из города, после трехдневной пальбы, советскими войсками.
Они не знали об этом: просто была очередная пальба, свистели везде пули, рвались снаряды, совсем нельзя было ходить в училища – и они все трое деятельно возились на крыльце большого дома со своими патронами, благо стояла оттепель, – и вдруг их покрыла чья-то длинная тень: это был красноармеец с винтовкой за спиною.
Красноармеец был не из молодых, худой, с морщинами вдоль щек. Он присмотрелся внимательно ко всем трем и спросил тихо:
– Что же это вы, ребята, делаете?.. Па-тро-ны?
– Нет, до этого мы не дошли, – за всех ответил Леня. – Пока что только пули из патронов достаем.
– Пули?.. А зачем же вам пули?
– Как же зачем? Для рыбной ловли...
Красноармеец пытливо оглядел и Леню и других и сказал расстановисто:
– Это прямая порча боеприпасов. Та-ак... Вот чем вы занимаетесь. А где же вы взяли столько патронов?
– Нашли вон там в саду. В снегу были закопаны.
Красноармеец подумал и потом не спеша начал забирать целые еще патроны горстями и ссыпать в карман шинели. А так как следом за ним подошли еще два красноармейца помоложе, то первый сказал:
– Ну вот, теперь мы, ребята, разберем до точки, кто вы такие есть и почему это патроны у вас... Так, ребята, оставить этого нельзя, и мы у вас тут обыск сейчас сделаем.
Тогда Петька садовников, как самый хитрый из трех ребят, очень дружелюбно улыбаясь, сообщил:
– А разве ж мы только патроны нашли?.. Мы еще и семь винтовок нашли, здесь спрятали, а не то чтобы патроны одни.
– Это чьих же таких винтовок? – прикивнул своим морщинистый.
– А черт их знает чьих. В снегу нашли...
– И почему не сдали, если нашли?
– Во-от! Сдали чтобы... – еще дружелюбнее заулыбался Петька. – Бандитам их сдать, чтоб они из них постреляли нас? Они же ведь не рабочая армия... А вам мы, конечно, сдадим.
И винтовки были отданы красноармейцам.
На другой день Леня читал в местной газете "Известия" несколько новых приказов. Между прочими приказами запомнился Лене особенно один, о том, что "лица, виновные в производстве самочинных обысков и арестов, будут расстреливаться".
Бандиты обыкновенно требовали, приходя по ночам, чтобы им открыли двери для обыска. Приказ был издан явно твердой властью. Уже в феврале писали в газете, что бандитизм в городе пошел на убыль, и хотя Ольга Алексеевна сильно сомневалась в этом, все-таки занятия в школах наладились, жалованье учителя стали получать в срок; налетов на квартиру Слесаревых не было; теперь пальто свое Ольга Алексеевна носила до самой весны... К лету же опять все смешалось.
Красная Армия отступила на север под натиском деникинцев. Через город потянулись бесчисленные подводы гуляйпольских и соседних с ними крестьян с женами и детьми и со своим скарбом, так как деникинцы разгромили Гуляй-Поле и все окрестные села, чтобы в тылу у них не оставалось махновской базы. Говорили в городе, что на сотни верст растянулись эти обозы, – сотни тысяч людей бежали из своих сел куда-то на запад, не зная сами, куда именно бегут они.
– Кончено... Что же это такое? Великое переселение народов? – спрашивал Леню отец, и глаза у него даже под очками казались совершенно белыми от испуга.
Улыбаться он перестал уже давно; возмущаться перестал после того, как с него сняли пальто засветло на улице. С того времени все глубже погружался он в испуг, точно шел по трясине и дошел уже до таких топких мест, что еще шаг-два – и конец, и не спасет уж никакая помощь. Он и говорить начал как-то хрипло и тихо и часто стал вздергивать голову, прислушиваясь и осторожно и медленно оглядываясь по сторонам.
Потом несколько месяцев городом владели деникинцы, главные силы которых пошли на Москву, и всюду на улицах встречались офицеры, и новые певицы объявляли о своих концертах, а между тем повсюду появлялись повстанческие отряды, и в целую армию выросли банды Махно, о котором писали, что он собственноручно убил атамана Григорьева и присоединил к своим силам его большой отряд. Новая зима прошла в страхах перед налетами, в то время как блюстители порядка заняты были борьбою с тем, что было введено Советской властью, объявляя для всеобщего сведения, что как "советский брак, так и разводы считаются недействительными, и лица, разведенные советской властью, должны возбуждать ходатайство о том же перед епархиальной властью".
Однако жить становилось все труднее, и Ольге Алексеевне пришлось отправить в комиссионные магазины все, без чего можно было обойтись человеку, не желающему голодать.
Огромные события, медленно назревая, бурно разрешались, сменяясь одно другим. Гораздо стремительнее, чем надвигалась на Москву, бежала от Орла армия Деникина под напором красных войск на юг и юго-восток. Но с запада вздумали надвинуться поляки, чтобы занять Киев и все Приднепровье; началась война, и неутомимо и самочинно снова заметался на своих тачанках в тылу у Красной Армии все тот же батько Махно...
Ольге Алексеевне казалось, что страшному времени этому не будет конца, и она, всегда решительная, начала так же, как и Михаил Петрович, оторопело оглядываться по сторонам.
Однажды старый приятель Лени, плотник Спиридон, появился у них на квартире. Он тоже перестал улыбаться, и они встретились, весьма пристально и, пожалуй, даже с некоторым испугом оглядывая друг друга.
Спиридон сказал то же, что Ольга Алексеевна слышала кое от кого и раньше: что подходит голод и что неизвестно, каким образом могут уцелеть люди, которые не подумают об этом теперь же.
– А как же об этом думать? – спросила Ольга Алексеевна.
– А как же еще думать?.. Думать надо так: или в городе, или в деревне рождается хлеб, – вот так надо думать, – ответил Спиридон.
– Хорошо, в деревне... Это всякий знает... А как же городские будут? спросила Ольга Алексеевна.
– А как городские?.. Погибель будет на городских, вот я как думаю, сказал Спиридон, и сказал он это так проникновенно, так убедительно, что Ольга Алексеевна решила в тот же день и совершенно бесповоротно: надо ехать в деревню.
И через несколько дней она собралась, бросила учительство и уехала верст за семьдесят в деревню Ждановку, где у Спиридона была родня, которая могла приютить ее на первое время. Она взяла с собою швейную машинку и, сколько могла достать, ниток; кроме того, она думала там быть еще и учительницей, а заработанный хлеб посылать сюда – мужу и сыну.
Топор, который постоянно лежал около ее кровати, она передала Лене с таким напутствием:
– Если нападут бандиты, то ты не слушай, что твой отец будет рассказывать им о темпере и Рибейре, а колоти их, сколько силы хватит, исключительно по башкам, – хуже тебе от этого во всяком случае не будет.
Правда, Леня и теперь, на пятнадцатом году своей жизни, был и выше отца и шире в плечах; от Днепра получил он плотные и крепкие мышцы. Он взял из рук матери топор, повертел перед собою и сказал улыбнувшись:
– Тупой, точить надо... И топорище слабое, нужно переменить.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
После отъезда матери в деревню Леня перепробовал еще несколько ремесел. Он переплетал книги вместе с отцом; чинил и даже шил на заказ обувь; обшивал резиновые камеры футбольных мячей, причем сам и кроил из козьей кожи эти двенадцать замысловатого рисунка кусков, почему-то называющихся "огурцами"... Это было довольно трудно – выкроить дорогую тогда кожу так, чтобы ее не испортить, рассчитать, сколько ее ушьется, и плотно пригнать один кусок к другому, чтобы получить безупречную поверхность шара.
Потом удалось поступить на работу в мастерскую наглядных учебных пособий – расписывать красками сделанные из гипса разрезы человеческого тела, коровьего вымени, улиток, бабочек, червей... Для этого пользовались атласами и рисунками из научных изданий, и нужно было очень внимательно копировать и очень тщательно подбирать краски.
Михаил Петрович в это же время поступил в мастерскую полезных игрушек, где имел дело с папье-маше и тоже с распиской красками.
Голод, о котором говорил Спиридон, пришел действительно – памятный голод двадцать первого года, когда единственною мечтою всех был большой-большой, например в кило весом, кусок хлеба, но куска этого негде было взять. Это было такое исключительное время, когда даже и бандиты грабили только съестное.
Скудные пайки, которые получали в мастерских отец и сын, довели их до большой худобы. Особенно заметно подался Леня, который еще рос. Он исхудал до того, что испугал приехавшую как-то из Ждановки Ольгу Алексеевну, и та немедленно усадила его на подводу и повезла в деревню. Она хотела взять туда и мужа, но тот не решился бросить свою квартиру.
Целый месяц кормила Леню, как и чем могла, деревенская портниха и учительница Ольга Алексеевна, пока он несколько оправился, иначе Данило Самко не взял бы его к себе в батраки.
Но, попав в батраки к этому хозяйственному, сосредоточенному и очень обстоятельному человеку, Леня понял, что работать по-настоящему, так, чтобы к вечеру не чувствовать рук и ног и засыпать где попало, ему еще не приходилось. Что такое работа, показал ему этот не тяжелый на вид человек лет пятидесяти, совсем не тронутый еще сединой, такой же худой, сухопарый, как Спиридон (они были двоюродные братья), но не лысый, аккуратно по воскресеньям бривший бороду перед чугунной миской с водой обломком косы, обернутым в тряпку, так как ни зеркала, ни бритвы не было в его хате. Усы у него были внушительнее, чем у Спиридона, и закручивал он их по-фельдфебельски, хотя никогда не служил в солдатах. Он считал себя православным, хотя ходил в соседнее село к обедне только в самые большие праздники, жена же его Дарья была ревностной шелапуткой, то есть баптисткой, однако это не мешало им жить в полном согласии, только Данило для своего обихода держал икону – маленькую, старенькую и до того почерневшую, что разобрать что-нибудь на ней не представлялось никакой возможности.
По вечерам они зажигали сальную плошку, которая так коптила и воняла, что Леня в первый же вечер сказал с чувством:
– Ну уж это черт знает что, а не освещение.
На что отозвался степенно Данило:
– Насчет того черта, шоб его у хати поминать, цего не треба казать, а шо карасину у нас черт мае, то уж выбачайте!
Хорошо было и то, что плошка горела недолго: спать здесь ложились рано, вставали чуть свет. Батрака же себе эта хозяйственная пара взяла потому, что подходила уборка, а урожай после голодного года предвиделся большой.
Никогда раньше не случалось Лене не только жить, даже и бывать в деревне, и в первые дни здесь казалось очень пусто и жутко, заброшенно и уныло, – хотелось бежать на Днепр, в Каменья, потому что там все было понятно и все значительно, а здесь и ничтожно и как-то очень трудно для понимания.
Реки здесь не было, – был ставок, около которого и ему, как и другим ребятишкам, приходилось пасти скотину хозяина, когда не находилось другой работы. На ставке полузатопленный у берега торчал дощаник. Леня вытащил его, кое-как починил, укрепил на его носу "журавля", к журавлю приладил "паука", к пауку привесил "фату", которую сам же и сплел челночком, и попробовал было ловить рыбу "плавом", то есть плыл по ставку, огребаясь тихо одним кормовым веслом, а сеть, прилаженная спереди, действовала сама, как небольшой бредень. Но в пруду водились только караси да плотички, и караси, как любители тины, не попадали в фату, от плотичек же толку было мало. Впрочем, и от какого-нибудь десятка плотичек в вечерней похлебке появлялся хотя и слабый, но все-таки рыбный запах, и сухое лицо Данилы потело от удовольствия.
Дарья была низенькая, широкая, очень смуглая баба; такими Леня представлял себе печенежек. Несколько раз пыталась она заводить со своим батраком разговоры о божественном, но язычник Леня только пожимал плечами и улыбался. Ведь дело было не на уроках закона божия в реальном училище, а вне этих уроков он даже не понимал и вопросов о том, нужно или не нужно молиться иконам, и с удивлением глядел на печенежку.
Что такое уборка хлеба в малом крестьянском хозяйстве, это потом долго помнил Леня. Во время молотьбы он едва не потерял глаз – вонзилась глубоко колючка будяка, летевшая из веялки вместе с половой. Дарья вздумала было вылизать ее языком, но совершенно нестерпимой от этой операции стала боль. Леня кричал: "Зеркало! Зеркало дайте!" – а ему поднесли все ту же черную чугунную миску с водой, в которой ничего здоровым глазом не мог разглядеть Леня. Колючку вынула потом Ольга Алексеевна, а глаз болел долго.
Полову требовал Данило складывать так, чтобы сначала утаптывалась она в сарае стеной, толстым слоем, а потом уже за эту стену широкими деревянными вилами метали полову, и после, когда надо было достать ее для корма скоту, точили ее из-за стены, проделав в стене отверстие. У Данилы нашлись кое-какие инструменты, и Леня сделал ему новое корыто для свиней, новое ярмо для упряжки волов, высокие драбины для гарбы; два старых, однако пугливых мерина Данилы, испугавшись автомобиля, порвали хомуты, – пришлось чинить хомуты; даже в веялке, испортившей ему глаз, Леня сделал кое-какой ремонт, чем очень угодил хозяину. А печенежка осталась довольна им, когда он копал картофель, глубоко и равномерно, без огрехов, всаживая в рыхлую землю железную лопату; ему же эта работа нравилась, напоминая греблю, лихую греблю веслами на Днепре.
II
Под рождество Самко думали резать кабана, которого закормили на сало, но его зарезали другие, и не только Леня, вообще крепко спавший, но даже и чуткий Данило не слыхал, как он визжал перед смертью, – должно быть, его оглушили, перед тем как колоть, сильным ударом обуха, а собака сбежала со двора за неделю до этого, и Дарья уверяла Данилу, что она взбесилась и пошла бродить, как это всегда бывает у собак. Только потом догадались, что воры именно с того и начали, что убрали собаку.
Однако унести зарезанного кабана ворам не удалось. Данило в этот день встал, как всегда, чуть свет и пошел дать в последний раз перед убоем кабану ячменной дерти, думая про себя, что можно бы и не давать всей дерти, какую он нес в мешке, а только половину. Так как в садке у кабана было темно, то он взял с собою и плошку, однако дверь туда оказалась открытой Данило, как сам он передавал потом, сразу вспотел, хотя на дворе и холодно было. Он послушал немного, не хрюкнет ли кабан, услышав его перед дверью, но в садке было тихо.
Ясно стало Даниле: кабана увели, – не зарезали, а увели со двора, как уводят лошадей, коров. Зажег он все-таки кое-как огонь и заглянул в хлев, держа плошку на отлете, чтобы тут же выронить ее наземь от испуга: он увидел, будто кабан лежит, уткнув голову в угол, а между поднятыми задними ногами его торчит человеческая голова в капелюхе. Больше ничего он не видел, только эту голову между кабаньих ног, и, убедясь, что не спит, пошел будить Леню и торопить одеваться жену. Потом оба они, и Данило и Дарья, даже боялись войти внутрь тесного садка, и только Леня бестрепетно рассмотрел, что кабан был заколот привычной к этому рукой – как следует, с одного удара под левую переднюю ногу, в сердце, и тот, кто заколол его, спрятал потом нож в кожаную ножну, привешенную к поясу. По виду человек сильный, он хотел вынести тушу один, связав задние ноги крепкой веревкой и просунув между них голову, но, должно быть, поскользнулся на луже крови, и тяжелая, пудов на двенадцать, кабанья туша сорвалась вбок с его спины и перевалилась за загородку к подсвинкам, захлестнув ему веревкой горло. У него было почернело-посинелое лицо, выкаченные глаза, высунутый прикушенный язык, – он был не похож не только на кого-нибудь из ждановцев, но и вообще на человека.
– Вот только странность какая, – недоумевал искренне Леня, когда все соображения свои он уже выложил, – почему же он не перерезал ножом эту веревку, когда его захлестнуло?
– От-то-ж господь его и наказав! – торжественно подхватила баптистка Дарья. – Шоб вiн не отнимал у нас нашу працю, от!
Но православный Данило ответил на его вопрос, подумав:
– Ум ему затмило, то уж видно... А шо их було тут два або целых три, то уж верно, и нехай мени нихто не балакае, шоб оцей один бидолага пийшов на таке дило, – ни... Може, тут де з санями стояли, да поутикалы...
Потом приходила на двор сельская милиция. Зарезавший кабана и удавленный кабаньей тушей задал всем задачу, так как никто из ждановцев не мог его признать, и два дня лежало его тело в хлеву у Данилы, пока шло следствие и определилось наконец, что удавленный – житель соседнего села Трохим Значко, что удавили его не Данило с батраком, что был он не один, как и догадывался Данило, но другие двое, ребята-подростки, ожидавшие его с тушей у санок за двором, бежали потом от страха, когда увидели, что он мертв.
Но не только ночных воров боялись Данило с Дарьей и прочие ждановцы: последний вандеец – Махно – все еще кружил по югу Украины, делая неожиданные петли, а за ним гонялись отряды Красной Армии, и никто не мог сказать наверное, что вот-вот вдруг между хат не загремят махновские тачанки, и тогда прощай и кабаны, и свиньи, и овцы, и сено, и овес, и справная лошадь, вместо которой оставят загнанную клячу.
Больше года пробыл Леня в деревне, все такой же улыбающийся и шевелящий пальцами и очень охотно берущийся за что угодно, только бы не сидеть без дела. Но сыпной тиф свалил его уже в то время, когда в газетах писали, что он повсеместно пошел на убыль.
Несколько недель провалялся Леня, но едва оправился, к нему привязался тиф возвратный, своей назойливостью приводя в изумление Леню и в отчаяние Ольгу Алексеевну.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
I
Между тем Михаил Петрович неутомимо клеил из папье-маше и расписывал полезные игрушки. Он урывал время и для того, чтобы расписывать и коровье вымя в разрезе. Теперь он ожил и говорил не меньше, чем говорил раньше, до войны и разрухи, но говорил уже исключительно о том, что живопись не может висеть где-то там в воздухе, сама по себе, и издавать какие-то трели, как жаворонок весною: живопись должна быть прежде всего полезна. Коровье вымя в разрезе, полезная игрушка для детей, плакат для толпы – вот настоящее назначение живописи. И если плакатов ему никто не заказывал, а другого коровьего вымени, кроме созданного природой, выдумывать он не имел права, то несколько несложных и дельных игрушек он предложил для производства, но, к удивлению его, они почему-то не были одобрены, то есть их будто бы отправили в центр за разрешением и одобрением, но ни того, ни другого так и не было получено.
Зато, когда в городе открылся рабфак, ему удалось поступить туда преподавателем рисования и черчения, а так как при приеме на рабфак учащихся два процента мест предоставлялось детям преподавателей рабфака, то Михаил Петрович поспешил взять из Ждановки Леню, как раз перенесшего тогда восемнадцатый приступ возвратного тифа.
Горсоветом было отведено под рабфак пустовавшее большое четырехэтажное здание на Соборной площади, на горе, откуда открывался великолепный вид на все промышленное Заднепровье. Но здание это было попорчено орудийным обстрелом; на топливо были выломаны в нем двери и окна; разворованы радиаторы и трубы центрального отопления; даже котел отопления был приведен кем-то в полнейшую негодность – и вот рабфаковцы принялись сами, своими силами приводить этот дом в порядок.
Через горсовет они добыли другой котел, однако находился он за несколько кварталов от площади, притом внизу, а перевезти его не было у рабфаковцев никаких возможностей, кроме собственных мускулов. И они соорудили катки, погрузили на них котел, впряглись сами в оглобли и повезли. Выбивались из сил одни, впрягались новые; выбивались из сил все, бросали котел, шли спать в здание без дверей и окон, а с утра принимались за котел снова. И две недели тащили они в гору эту многопудовую тяжесть, пока, наконец, не установили котел на место. Своими силами ставили они радиаторы и трубы, тоже добытые в разных концах города, и столяры из рабфаковцев делали двери и рамы, стекольщики вставляли стекла, штукатуры возились с ремонтом стен и побелкой, кровельщики чинили крышу, развороченную снарядом. А к Октябрьским торжествам двое рабфаковцев под руководством Михаила Петровича сделали портрет Ленина такой величины, что поднять его под крышу дома можно было только на блоках.
На рабфаке было несколько отделений, приспособленных к различной подготовке учащихся. Леню зачислили на годичный курс; товарищами его оказались теперь уже не его однолетки-реалисты, а большей частью бывшие красные бойцы в возрасте от двадцати до сорока лет; это было очень ново и поучительно.
Михаилу Петровичу тоже не случалось еще преподавать рисование взрослым людям, никогда раньше не бравшим в руки карандаша для таких странных целей. Между тем из большинства рабфаковцев должны были со временем выйти инженеры, а инженеры должны были научиться не только чертить, но и рисовать. И он добивался от них, чтобы они сознательно, имея дело только с простыми элементами рисунка ("Все на свете состоит из элементов", – говорил он), изображали графически рыбу, спокойно стоящую в воде, рыбу с откинутым в сторону хвостом, рыбу, ныряющую вниз, рыбу, всплывающую кверху... За рыбами пошли жуки, за жуками – мухи. Он убеждал своих учеников, что нужно как можно больше упражняться в рисовании, а для этого надобно иметь только одно ценнейшее качество: терпение. Он говорил, что и самые великие гении всех времен и народов – что же они такое в конце-то концов, как не величайшее терпение? С большим жаром доказывал он, что, упражняясь в быстроте зарисовок, можно дойти до того, до чего дошел французский художник Дега, который способен был зарисовать человека во время его падения из окна четвертого этажа на мостовую, или японец Хокусаи, который зарисовывал любую птицу во время ее полета.
Из своих лекций он составил самоучитель рисования с подробнейшими чертежами рыб, мух и жуков, и самоучитель этот, написанный по-украински, был издан местным издательством как учебное пособие. Сам же Михаил Петрович, понемногу оживая от прихлопнувшей было его разрухи, стал чаще заглядывать в тот угол своей квартиры, где были сложены его этюды и горшочки с засохшей темперой; также начал он подолгу созерцать по старой привычке обширные, только что выбеленные и пустые стены.
II
В общежитии Леня жил в одной комнате с шестью рабфаковцами других курсов. Самый младший по возрасту не только среди них, но и на всем рабфаке, он, так же как и отец, постоянно стремился разъяснять своим новым товарищам то правило учета векселей, то подобие треугольников, то теорию параллелограмма сил, но у него не хватало того самого терпения, о котором говорил отец. А слушали его люди, не в пример лучше его знавшие, как надо без промаха стрелять из винтовки, переходить в ноябре речки по пояс вброд, чтобы внезапным ударом выбить противника из окопов, умевшие брать с бою орудия, броневики и даже танки, но по-детски робевшие перед пи-эр-квадратом.
И ему легче было идти с ними в шумной ватаге на вокзал выгружать из вагонов уголь для рабфака, присланный из Донбасса рудником-шефом, зарисовать тут же карандашом картину выгрузки, чтобы с вокзала же послать рисунок на рудник, потом идти на паровую мельницу выпрашивать грузовик для перевозки и потом, черным, как арап, торжественно привезти уголь на прокорм знаменитому и очень прожорливому котлу отопления.
Однокомнатник Лени, тридцатилетний Олейник, бывший командир эскадрона Второй конной, человек очень большой силы, однажды дошел до припадка всесокрушающего бешенства оттого, что не мог понять, как это "-а", помноженное на "-б", дает в результате "+аб".
Квадратноплечий и квадратнолицый, он краснел, раздувал на лбу поперечную жилу, причем покрывались росинками крупного пота крылья его носа, и вдруг спросил натужно Леню, помогавшего ему по алгебре: