Текст книги "Искать, всегда искать ! (Преображение России - 16)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Вспомните сами, – таинственно и лукаво сказала Таня. – Вы должны это вспомнить сами, я не скажу.
– Гм... Какая чудачка!..
Но Таня видела, что ему приятно стоять здесь, на пристани, с такою, как она, чудачкой и держать, не выпуская, в своей широкой руке ее маленькую руку.
– Пойдемте отсюда, а дорогой вы будете вспоминать, – сказала она уже повелительно немного, – и вы, наконец, вспомните.
Ей немного досадно было, что сам он еще не припомнил ее; пусть она была и слишком маленькой девочкой двенадцать лет назад, но он мог бы как-нибудь мгновенно догадаться, что это именно она, Таня.
– Вы знаете, как меня зовут? – спросила она вдруг, идя с пристани с ним рядом.
– Нет, конечно, – добродушно усмехнулся он.
– Угадайте!.. Я сама не скажу.
– Ну, где же мне угадать? Женских имен много.
– Хорошо, я скажу... Таня! – И она посмотрела на него со всем вниманием, на какое была способна.
– Хорошее имя, – качнул он головой, – красивое имя.
– И все-таки не помните?
– Нет... что-то не вспомню... Вы меня по Москве знаете?
– А вы в Москве живете?
– Да, я теперь в Москве.
– А раньше где вы жили?
– Ну, мало ли!.. Я во многих городах жил.
– В Александровске жили? – спросила она лукаво.
– Александровск?.. Теперь называется Запорожье... Да, случалось.
– Ага!.. Вот видите, я помню! – ликовала Таня.
Так как в это время они сошли уже с пристани на набережную, то Таня должна бы была повести так счастливо найденного Даутова направо, к тому дому, где так нетерпеливо ждала ее мать, но явилась внезапная мысль привести его не туда, а к маленькой дачке, где они жили вместе двенадцать лет назад.
– Вот сейчас мы минуем мост и милицию и выйдем к одному о-очень знакомому вам местечку, – сказала она шаловливо, подняв кверху палец и качнув головой.
– Гм... Что же это за местечко такое?
Она заметила, что когда он улыбался, то после как-то странно вбирал внутрь губы, и это ей тоже будто напоминало прежнего, из детства, Даутова и очень нравилось. В такой улыбке было какое-то точно снисхождение к ней, взрослого к маленькой, к совсем маленькой, трехлетней прежней Тане, с которой нельзя же было говорить серьезно, но еще меньше можно было говорить несерьезно.
– Вот вы сейчас увидите, что это за местечко, – а пока посмотрите, как мы обстроились... Этот мост – он бетонный, а был тут какой?
– Деревянный?
– Конечно, деревянный. И он стоял ниже гораздо, тут сделали порядочную насыпь... А эту большую гостиницу очень раскачало землетрясением в двадцать седьмом году, знаете?.. Ну вот. Мебель отсюда всю спускали вниз из окон на веревках, потому что лестницы тоже все были испорчены, не только стены одни... Эту гостиницу ведь хотели ломать, вы знаете? А как посчитали, что такой огромный дом ломать сто тысяч будет стоить, так и начали – была не была – ремонтировать, – и теперь вот домище стоит отлично, как новенький... Представьте себе, у нас тут делают палки, и такие красивые, что их вывозят!.. Да, да, у нас там работает человек пятьдесят, в этой палочной мастерской, и моя подруга одна туда поступила недавно: она художница и хорошо выжигает... Но туда можно и просто полировщицей поступить... Да, наконец, выжигать – что же тут такого? Я тоже могу попробовать выжигать... Пусть я испорчу каких-нибудь десять палок, их все равно тут приезжие купят... Только это я на время, на месяц какой-нибудь могла бы поступить, а то мне надо ехать учиться.
– А куда именно, вы еще не решили? – улыбнулся он.
– Да-а, вообще... ведь это, конечно, трудно решить... Вот к хозяйству, я знаю, у меня совсем никаких способностей нет... Мне раз мама дала денег что-нибудь купить на базаре, я и купила десяток чуларок, только что из моря и, знаете, еще хвостиками шевелят!.. Ну, конечно, мне стало их жалко, я побежала с ними к морю, вот как раз в том месте, где вы утром стояли, и всех пустила!
– И они поплыли?
– Все уплыли... Ведь они только что из моря были, и он, рыбак, их в ведре с водою нес... И потом... Чуларка нас с мамой однажды, может быть, от голодной смерти спасла!
– Как спасла? – удивился он.
– Ну, конечно, тем спасла, что мы ее съели.
– Гм... Тут вам, значит, не жаль было есть?.. А куда же мы все-таки идем?
– Идем мы... Вот сейчас пойдем по этой тропинке. Вы ее не помните?
– И тропинку какую-то я тоже должен помнить? – шутливо пожал он плечами и добавил: – А мама ваша кто?
– Мама?
Тут Таня приостановилась на шаг, посмотрела ему прямо в глаза и сказала почему-то вполголоса, но с большим выражением:
– Она учительница.
– А-а! – отозвался он, нисколько не удивясь. – А эта тропинка куда-нибудь нас с вами приведет?
– Да... на горку, – несколько отвернувшись, сказала Таня.
– А на горке что?
– А на горке скамейка... Там мы сядем и будем смотреть на море.
– Чудесно! – отозвался он. – Я сегодня целый день только и делал, что смотрел на море, и еще готов смотреть целый вечер... Чудесно!
Он оглянулся кругом и крепко потер себе грудь.
Море теперь было именно таким палевым, каким недавно представляла его себе Таня, но она глядела только себе под ноги и думала, вспомнит ли Даутов ее и мать, когда увидит маленький домик, в котором когда-то жил. И едва показался этот домик, она указала на него левой рукой и сказала значительно:
– Вот! Вот куда я вас привела, видите?
– Вижу, – сказал он с недоумением и посмотрел на нее вопросительно.
Недалеко от домика рыбака Чупринки паслось несколько белых коз. Таня сказала о козах:
– Это одного нашего учителя, математика... Он сам их пасет, – видите, вон там стоит, низенький, читает газету? Это наш учитель Лебеденко. Он и зимой их пасет. У него двое маленьких детей, а молоко теперь дорогое... А вы помните пятиногую козу Шурку? – вдруг спросила она, повернувшись к нему всем телом.
– Ка-ку-ю? Пяти-ногую? – удивился он.
– То есть она, конечно, не была пятиногой, это только так казалось, когда она бежала... У нее была только одна дойка, зато она висела до земли... Не помните?
– Признаться сказать, не помню.
– Ну, уж если вы козу Шурку не помните!.. – развела руками Таня. – А я вот ее отлично помню... как же так? Козу Шурку!
– Нет, все-таки не помню, – сказал он, улыбнувшись, и вобрал губы.
– И этого дома не помните? – спросила Таня, и голос у нее дрогнул и осекся так, что он посмотрел на нее внимательно и участливо и сказал:
– Я в этих местах жил когда-то, но когда именно...
– Двенадцать лет назад! – живо перебила Таня.
– Может быть... Может быть, и двенадцать... Но где именно жил, представляю смутно.
– В этом вот доме! – горячо сказала Таня. – А по этой тропинке ходили к морю купаться...
– После тифа у меня стала очень плохая память.
– А-а!.. У вас был тиф!
– Да... Был сыпной, был брюшной... и даже возвратный.
– Это во время гражданской войны?
– Да, конечно... И в результате у меня очень ослабла память.
– Ну, тогда... тогда я уже не знаю как, – задумалась Таня. – И этого нельзя вылечить?
– А у моего товарища одного, – не отвечая, продолжал он, – тоже после тифа случилось что-то совсем из ряду вон выходящее: он позабыл все слова! То есть он их так путал, что невозможно было понять... Того лечили, – не помню, кажется года два или три его лечили...
– И все-таки вылечили?
– Да-а, он потом даже во втуз поступил и окончил... Теперь инженером где-то... Я его упустил из виду.
– Так что вы совсем, совсем не помните, как тут жила одна учительница... из города Кирсанова... и у нее была девочка лет трех?.. – с безнадежностью, почти не глядя на него, запинаясь, спрашивала Таня.
Он посмотрел на нее очень внимательно, потом перевел глаза на небольшой домик, на белых коз и низенького человека с газетой и сказал, наконец, с усилием:
– Может быть... может быть, я и припомню.
– Вы припомните! – вдруг уверенно тряхнула головой Таня. – Нужно, чтобы на вас что-нибудь такое сильное впечатление произвело, правда? И тогда вы сразу припомните!
– Сильное впечатление? – и он опять улыбнулся мельком, так что широкий и раздвоенный на конце нос его не успел даже изменить формы.
– Да!.. Пойдемте теперь... совсем в другое место.
– Куда же еще? А кто же хотел сидеть на скамейке? – взял было он ее за руку.
– Туда пойдем, где вас целый день ждут сегодня! – сказала Таня, отнимая руку.
– Это и будет сильное впечатление? – спросил он чуть насмешливо.
– Это и будет сильное впечатление! – повторила она очень серьезно и пошла вперед. А когда они дошли до спускающейся тропинки, она крикнула вдруг звонко:
– Догоняйте!
Конечно, он догнал ее в несколько прыжков, но она, увернувшись от его рук, опять кинулась бежать вниз. Теперь ей хотелось только одного – как можно скорее, пока не стало смеркаться, привести Даутова к матери. Она знала, что сумерки слишком зеленят, слишком искажают, слишком старят лица, и ей не хотелось, чтобы мать показалась Даутову старухой, в которой совсем уж не мог бы он узнать ту, прежнюю Серафиму Петровну. У нее была какая-то неясная ей самой, но очень острая боль за мать, которая почему-то много ожидает от свидания с Даутовым, в то время как он какой-то самый обыкновенный.
Когда они, запыхавшись оба, вышли к большой гостинице, было еще довольно светло. Оставалось только перейти мост через речку, потом недлинную набережную, теперь всю запруженную уже совершенно ненужным Тане народом.
Таня шла быстро, как только могла, но ей хотелось хоть немного подготовить Даутова к неожиданной для него встрече с матерью, которая может показаться ему неузнаваемо постаревшей.
– Мама все время тут очень завалена работой, – поспешно говорила, то и дело оборачиваясь к Даутову, Таня. – Такая немыслимая нагрузка, что и сильный человек подастся, а мама ведь всегда была очень слабая. Ведь у нас с прошлого года колхоз, а здесь занимались чем? Сады, виноградники, табак вообще сельское хозяйство... Потому – колхоз... И очень много получалось бумаг в канцелярии, а председатель, человек малограмотный – никак разобраться не может... Кого же ему надо мобилизовать на помощь? Конечно, учителей. Интеллигентных сил тут очень мало... Это ведь только считается у нас – город, город, а на самом деле – деревня... А нас, школьниц, весной посылали табак сажать... Мы две недели на табаке были... Вот мы как тогда загорели, обветрели!.. И ноги очень у всех болели, и спины тоже: ведь сажать все время нужно было согнувшись... А школьники наши ведра с водой подтаскивали, поливали. У них, конечно, руки болели потом здорово, но они, мальчишки, стремились всячески форсить и задаваться... и вообще строить из себя геркулесов...
Как и боялась Таня, Маруся Аврамиди все-таки попалась ей навстречу в толпе. Она сделала большие и понимающие – какие глупые, бараньи! – глаза, когда увидела Таню рядом с Даутовым. Она сделала даже попытку пристать к ней сбоку, но Таня остановила ее совершенно возмущенным взглядом и, потеряв нить своего лепета, заговорила снова о матери:
– Если бы маму поместили куда-нибудь в санаторий месяца на два, она могла бы отдохнуть и поправиться, а здесь что же?.. Кроме того, летом жара, – это для нее очень вредно... Она и то говорит: "Если бы мне хотя бы в Кирсанов на лето уехать, там все-таки лето прохладное, а здесь отпуск свой проводить летом, так все равно, что его и не получать!.." Конечно, зимою здесь тепло, однако иногда дуют такие ветры, что как на горах холодно, так и у нас!.. Или с Кавказа норд-осты дуют, – тоже удовольствие среднее. Потому что теплой одежи, настоящей, как на севере, у нас ни у кого нет, дров у нас мало, топить нечем... Прошлой зимой хорошо – мы взяли два воза щепок дубовых, от шпал, а вдруг будущей зимой не удастся?.. Тут одно время зимою пришел керосин – то его долго не было, а то вдруг появился, – так вместо драв керосином придумали железные печки топить: намачивали кирпич керосином, клали в печку и поджигали. Очень горело хорошо, и долго, целый час, и комната нагревалась, и чайник можно было вскипятить...
Таня говорила это очень спеша, потому что уже миновали набережную, оставалось только пройти небольшой переулок, между тем ей все казалось, что она недостаточно подготовила Даутова, который почти совсем не изменился за эти долгие двенадцать лет, к неожиданной их встрече с матерью, ставшей гораздо более, чем тогда, изнуренной, совершенно почти невесомой. Таня сравнивала мать со всеми встречающимися ей теперь женщинами и не находила ни одного лица, столь же истощенного. Даутов же шел, внимательно склонив к ней голову (на целую голову был он выше ее), и когда она замечала, что он иногда, мельком улыбнувшись, захватывает и вбирает губы, это уж не нравилось ей, как прежде.
– Вот сюда! – торжественно и несколько боязливо, пропуская его на лестницу дома (они жили на втором этаже), сказала она.
– А-а! – протянул он недоуменно. – И потом дальше куда же?
– А дальше – к нам, вот куда. – И очень легко, ненужно-поспешно, волнуясь, взбежала она по каменной лестнице с выбитыми ступенями, а когда подводила его к своей двери, чувствовала, как вдруг тесно и беспокойно стало сердцу.
Она отворила дверь с размаху и крикнула:
– Мама!.. Вот он!.. Я его нашла!
Она хотела было предупредить мать как-то иначе, во всяком случае вполголоса или даже шепотом, а вышло крикливо, и тут же за нею входил Даутов, и она почти видела, что под тонкой розовой, узенькими клеточками, кофточкой матери забилось сердце гораздо громче и трепетней, чем у нее.
Глаза матери, от худобы лица очень большие, сделались сразу еще больше, все лицо – одни глаза, и, остановившись на лице Даутова, так и не сходили они с него долго, очень долго, может быть с полминуты.
И вдруг мать сказала как-то придушенно, с каким-то пришепетыванием, и волнующим и жалким:
– Как... как ваша фамилия?
Даутов стоял не в тени, – он был еще довольно хорошо освещен последним предсумеречным светом, и Таня любовалась им точно так же, как должна была в эти долгие полминуты любоваться радостно ее мать, и не могла она понять, зачем же мать, вместо того чтобы кинуться к нему, вскрикнув, спрашивает, как его фамилия.
– Фамилия? – переспросил он. – Фамилия моя Патута.
Он сказал это густо, сочно, очень отчетливо.
– Па-ту-та? – повторила Серафима Петровна, как-то подстреленно откачнувшись, и перевела глаза на Таню.
– Даутов! – вскрикнула Таня, подскочив к нему вплотную. – Даутов – ваша фамилия!..
– Нет, Патута! – Он опять слегка улыбнулся и тут же спрятал губы.
Оглянувшись непонимающе на мать, Таня увидела, как лицо матери перекосилось вдруг, и левой рукой она судорожно начала шарить за своей спиной, ища спинку стула, и потом, как-то болезненно-слабо всхлипнув, рухнула на стул.
Патута укоризненно поглядел на Таню, качнул головой и вышел.
V
Через час, в сумерках, совершенно уже плотных, когда лицо матери было укрыто спасительно и мягко, когда она отошла настолько, что могла уже говорить, Таня спросила ее осторожно:
– Ну, хорошо, мама, пусть это какой-то Патута, и я ошиблась... Конечно, если бы он расслышал, что я его назвала "Даутов", а совсем не Патута, ничего бы этого не было... но пусть, пусть такая ошибка с моей стороны, а почему же ты так сразу узнала, что это не Даутов? Ведь он все-таки похож же на того Даутова, который у тебя на карточке?
– Что ты! Как так похож? – живо отозвалась мать. – Во-первых, Даутов был ниже этого ростом!
– Ну, этого я уж, конечно, не могла знать!
– А во-вторых, он, что же, этот твой, – он ведь не старше тридцати лет, а Даутов... ему сейчас верных сорок... Потом он перенес такую массу всяких... всяких... ну, как это?.. всяких лишений, передряг... от них люди преждевременно стареют... У него и тогда были седые волосы на висках, я помню ведь... А этот что же такое!.. Он кто?
– Не знаю, я как-то даже и не спросила... Па-ту-та!.. Ну может ли быть такая фамилия?
– Когда я была девочкой, в Тамбове был книжный, кажется, магазин Патутина... Был Зотова – и был Патутина... Поэтому мне-то фамилия эта не показалась странной: если был Патутин, мог появиться и Патута... украинец, должно быть... Но чтобы ждать... ждать столько времени... так быть уверенной, что он здесь... и в результате – какой-то... Какой-то Патута! – И она опять поднесла мокрый платок к глазам.
– Мама, а если его убили где-нибудь на фронте? – спросила Таня.
– Да, могли убить, конечно... Он, разумеется, шел в самые опасные места. Могли.
– А если он, мама, жив, то почему же нам его не найти?
– Как же его найти?.. Конечно, я бы хотела, я бы очень хотела.
– Мама, я попробую! Я, может быть, его найду!.. Вот теперь я уж знаю, какого он роста и сколько ему лет, а то ведь я и этого не знала.
– Ну где там ты его найдешь!.. Хотя Даутов – это не иголка в возу сена, разумеется, – он должен занимать теперь какое-нибудь видное место!
– Вот видишь!.. Этот Па-ту-та, он так себе какой-то! Я ведь тебе говорила утром. А Даутова можно найти, можно! Я попробую!
Мать притянула ее к себе, поцеловала влажными тонкими губами в лоб, пригладила волосы и сказала тихо:
– Закрывай окно, пора зажигать лампу... Этот Патута теперь над нами смеется, над глупыми... Пусть смеется.
– Ничего, ничего, мама! – горячо зашептала Таня ей в ухо. – Я тебя уверяю, – я когда-нибудь все-таки найду Даутова!.. А если он убит, то я узнаю – где!
1934 г.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ЗАГАДКА КОКСА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Человеку этому, которого зовут Леней, ровно два года пять месяцев. Волосенки у него желтые, торчат вразброд: хорошо бы остричь его под машинку. Глаза у него зеленовато-серые, на первый взгляд страшно лукавые, продувные. Нос широкий, не то сплюснутый, не то курносый. Щеки гладенькие, розовые.
Ходить он как-то не умеет – бегает. Коленки у него внутрь, и оттого бегает он смешнейшим образом, как утенок.
Человек этот имеет уже собственность, и большую. У него нянька Марийка – девочка лет тринадцати, Пушок – маленький белый пудель-щенок, и котенок плаксивый, дымчатый, шерсть лезет; потом книжки с картинками, которые он потихоньку рвет, и ящик с игрушками, которые он ломает. Так как и отец и мать его – преподаватели гимназии, то есть у него еще и коробка с большими классными буквами, из которых он знает около десяти штук.
Дядя Черный лежит на диване и читает. Он хотел заехать к своим бывшим товарищам в праздник, когда они дома с утра, но так случилось, что приехал в будни. Теперь они в гимназии. Марийка на кухне, а около него примостился Леня с коробкой букв.
Он вынимает их одну за другой и, облизывая губы и пыхтя, говорит:
– Эта жжы... Жжук... Эта ммы... мму-му-у... Коровка. А эта? Дядя, а эта? – и показывает твердый знак.
Дядя Черный косит глаза, долго думает и говорит с чувством:
– Брось коробку!
– Брось, – повторяет Леня. – А это?
И хвостом вниз он вытаскивает "б", потом "ю", потом роняет все буквы на пол и лезет под стол их собирать.
Дядя Черный не выспался ночью в тесном вагоне. Диван, на котором он лежал теперь, был короткий, некуда девать ног. В голове устало шумело. И хотелось кому-то близкому сказать, что он вообще устал от жизни, что сколько лет уже он бесцельно мечется по жизни, и все один. Но близкого никого не было, и сказать было некому.
В комнате в углу торчала этажерка с книгами, на комоде – зеркало, на стене – круглые часы. У всего был кислый, будничный вид.
Позади за дядей Черным осталась длинная дорога. Вот влилась она, как река в озеро, в человеческое жилье; завтра выйдет и пойдет дальше. Опять вольется в чье-нибудь жилье, – опять выйдет. Пусто, хотя и просторно. А в комнате было тесно: всю ее наполнял маленький человек, которого дядя Черный видел раньше только два года назад, – тогда человек этот был красный, безобразный, крикливый, – и говорил о нем матери:
– Да, малец, собственно говоря... ничего, малец хороший...
Но, чувствуя, что говорит только так, как принято, а до мальца ему нет никакого дела, он для очистки совести добавлял:
– Впрочем, может быть, идиотом выйдет.
Теперь этот малец, круглый, мягкий и теплый, с такими плутоватыми глазенками, совал ему в лицо маленькую игрушку из папье-маше и говорил:
– Уточка!
Потом подносил другую и говорил:
– Овечка!
Вытаскивал третью и говорил:
– Гусь!
– Познания твои ценны, – сказал ему дядя Черный.
Сам он стал дядей Черным только с этого дня, – раньше его звали иначе, но так назвал его Леня, и все забыли, как его звали раньше.
Чумазая Марийка забегала иногда в комнату, ставила в шкаф чистую посуду, которую мыла на кухне, потом уходила, усердно хлопая дверью, а дядя Черный говорил Лене:
– Пошел бы ты, братец ты мой, куда-нибудь – к Марийке, что ли, – а я бы уснул, а? Поди к Марийке!
– Я не хочу, – лукаво щурился Леня.
– Из этого что же следует, что ты не хочешь? Ты не хочешь, а я хочу. И, кроме того, ты теперь тут хозяин, а я гость, а гостям... насчет гостей, братец... долго об этом говорить... Поди к Марийке!
Дядя Черный, – так считалось, – делал в жизни какое-то серьезное дело. Таких маленьких людей, как Леня, он видел только издали, летом. Думал о них добродушно и мирно: "Копаются в песочке". Иногда случалось погладить малыша по голове и сказать при этом: "Так-с... Ты, брат, малый славный, да... А тебя собственно как зовут?" Повторял: "Так-с... Это, братец ты мой, хорошо". И уходил. Но здесь в первый раз случилось так, что уйти было нельзя.
Он перешел было в другую комнату и улегся на койку товарища, отца Лени, но Леня пришел и туда, достал валявшийся под шкафом кусок канифоли и засунул в рот.
– Фу, гадость! Брось сейчас же! Нельзя! – поднялся дядя Черный.
Зачем же? Леня совсем не хотел бросать. Пришлось встать и вырвать насильно. Леня залился слезами.
– Да, поори теперь!.. За тобой если не смотреть, ты и половую тряпку съешь, – свирепо говорил дядя Черный.
Мельком поглядел на себя в зеркало и увидел такое донельзя знакомое, свое лицо, что отвернулся.
Леня стоял в угол носом, коротенький, в белой рубашонке, подвязанной пояском, в серых штанишках, ботиночках – настоящий человек, только маленький. Стоял и плакал, – на щеке сверкала слезинка.
– Ну-с... Ты чего плачешь? – подошел к нему дядя Черный. – Канифоль есть нельзя. Видишь ли, канифоль – это для скрипки... Это тебе не апельсин... вот-с. И кроме того, это – бяка! – вспомнил он детское слово. Бяка, понимаешь?
Взял было его за плечи, но Леня отвернулся, уткнулся в угол еще глубже и всхлипывал.
– Э-э, брат, если ты будешь тут орать, то пошел вон! – сказал дядя Черный.
Сказал просто, но Леня вдруг закричал во весь голос, как кричат большие люди, повернул к нему оскорбленное лицо – лицо несомненное и тоже свое – и побежал, плача навзрыд, стуча ножонками, зачем-то растопырив руки.
И все-таки дядя Черный думал, что это канифоль: попал кусочек куда-нибудь под язык и режет. Нужно вынуть.
На кухне, куда он пришел за этим, Леня сидел уже на руках у Марийки, и Марийка вытирала ему лицо и напевала:
– Зайчик серенький, зайчик беленький, а Леник маленький, а Пушок славненький...
Леня увидел дядю Черного и отвернулся, опять заплакал навзрыд.
– Чего он? – спросил дядя Черный.
– Леник, а вон дядя, а вон дядя, – заспешила Марийка. – Не плачь, Леник, это он на Пушка так, дядя, – это не на Леню... Дядя говорит: "Пошел вон, Пушок!" А Пушок вертится – гам-гам!.. А дядя: "Пушок, пошел вон!" А на Леню зачем? Леня у нас славненький, а Пушок – мяконький, а зайчик беленький!.. А дядя – хороший, дядя знает, что Леня не любит... На Леню зачем? Это Пушок... Ах, Пушок этакий!.. Пошел вон, Пушок!..
Пушок, кудлатенький белый песик, – он тут же. Он лает по-молодому, припадает на передние лапы, визжит.
Дяде Черному становится неловко. Он идет в сад, где осень. Небо чистое, солнце. Немного холодно. В тополях шуршат, стараясь упасть, листья.
Он хочет осознать, почему неловко. Представляет: Марийка, Леня, Пушок, "пошел вон!" – и делает вывод: "У малого есть чувство собственного достоинства... Вот поди же".
II
Дядя Черный ходил по небольшому садику, где уже увяли маслины, покраснели листочки у груши и скорежилась ялапа, но все было легким и радостным: природа умеет умирать.
Видел и любил в мире дядя Черный только краски, и теперь, гуляя, представил два ярких пятна: загорелое, жаркое, широкое – лицо Марийки, и бело-розовое с синими тенями – Ленино лицо. На осенне-усталом фоне это выходило выпукло и сочно.
Осенью все тончает и сквозит, и дядя Черный молитвенно любил осень самое вдумчивое, легкое, интимное и богатое из всех времен года.
Засмотрелся на кружевные верхушки тополей и забыл о Лене, но Леня вышел тоже в сад, вместе с Марийкой. Марийка – в теплом платке, и в каком-то синеньком балахончике Леня.
– А, приятель!
Леня уже улыбался широким галчиным ртом, и опять глазенки его казались лукавыми.
В руке у Марийки были судки.
– Доглядайте за Ленечкой, панич; я пiду за обiдом.
– Да, доглядишь за ним! Он всех пауков готов съесть, – ворчнул дядя Черный.
– Нi, он у нас мальчик хороший.
Дядя Черный присмотрелся к смуглой Марийке, к ее тонким детским рукам и недетской улыбке, к узлу от платка, сутулившего ей спину, и к мелким шагам, когда она уходила.
– Ну, давай руку, пойдем.
Леня дал руку.
– Так-с... А Пушок где?
– Пушок там...
Шли степенно. Город был небольшой, южный, и сквозь деревья со всех сторон желтели старенькие черепичные крыши. И тихо было. В саду, еще молодом, в сыпучей песчанистой земле выкопаны были ямы для посадок.
– Дай-ка посажу тебя в яму, – поднял Леню дядя Черный. – Вырастешь, яблонькой будешь.
– Нет... Нет, я не хочу.
– Что же мне с тобой делать?
На площадке стоял голубенький улей в виде избушки. Подошли к улью. Чтобы не было холодно пчелам, леток его был заткнут тряпкой, и в улье было тихо.
– Спят пчелки, – сказал дядя Черный.
– Спят, – серьезно повторил Леня нахмурясь.
Земляника вылезла из грядки и разбежалась усиками во все стороны. Присели, потрогали руками землянику.
– Курочка! – увидал Леня в кустах поджарого цыпленка.
– Голубчики! – увидал он голубей на крыше.
И вдруг – Пушок. Долго крался он где-то сторонкой и выскочил внезапно, и доволен, что надул, и восторг у него на широкой глупенькой морде. Прыгает, визжит, пачкает Ленин балахончик пушистыми лапками.
– Ай! – кричит Леня.
У Пушка такой добрейший, смеющийся вид, что дядя Черный сам готов с ним играть и бегать по дорожкам, но Леня испуган. Пушок для него огромное и сложное явление: не говорит, все понимает, бегает лучше него, прыгает так, что вот-вот ухватит за нос, и лает, и чешется, и суетится, и отбиться от него никак не может Леня.
– Ай!
Вот он путается в балахончике и бежит куда-то.
– Куда ты?
– В комнатку, – плачет Леня.
– Фу, какой глупый! Пушок играет, а ты...
– В комнатку! – неутешно рвется Леня.
Осень провожает их до крылечка, берет Пушка, которого отогнали, и кружит по дорожкам его и поджарого цыпленка в веселой и шумной скачке.
III
– Дядя, расскажи сказку, – обратился к нему Леня. Говорил он твердо, даже "р" выходило у него гладко.
– Сказку? Какую тебе сказку?
Сидели они рядом на диване, и дядя Черный ощущал его теплое и мягкое тельце; но сказок он не знал.
– Так, про козу, про зайчика, – подсказал Леня. – Сказку... Марийка сказала...
– Да... Марийка тебе может насказать что угодно...
– Про козу, – опять подсказал Леня.
– Коза... На козе далеко не уедешь... Вот, коза значит... Жила-была коза, у козы были желтые глаза... Такие желтые-желтые, – понимаешь?
– Да, – серьезно качает головой Леня. – И рога.
– Это само собою... Рога длинные-длинные, а на конце закорючка, так.
Дядя Черный показывает рукой, какая закорючка, и мучительно думает: "Что дальше?" Решает: "Нужно что-нибудь драматическое".
– И, вот, значит, привели ее в комнату, козу, наточили ножик, живот разрезали...
– Не надо, – говорит вдруг Леня.
Так как дальше с козой идти трудно, то дядя Черный отчасти доволен, что не надо, но что-то в нем задето:
– Почему не надо?
– Так, – говорит Леня.
Он сидит несколько мгновений, выпятив губы, должно быть думая об участи козы, потом оживляется.
– Волки, – говорит он сияя. – А коза бежать, бежать...
Леня машет руками, подскакивает на диване: возбужден.
– Ну да, – подхватывает дядя Черный. – Коза бежать, волки за ней; она от них, волки за ней... Коза мчится во все лопатки, а волки за ней... Ну-с, а потом, конечно, – не век же ей бежать, – волки ее цоп, догнали, за шиворот, – в клочья... съели.
– Съели? – спрашивает Леня.
– Ну да, это уж штука известная: оставили бабушке рожки да ножки.
– Бабушка! – вскрикивает Леня. – Бабушка их: "Пошли вон!"
И Леня бьет в диван ножонками. Лицо у него краснеет, глаза горят.
– Что же, так тоже можно, – соглашается дядя Черный. – Бабушка козу спасать, а волки ее цоп – и съели. Дедушка бабушку спасать, а волки дедушку – цоп и съели...
– Не надо! – говорит Леня насупясь.
– Пожалуй, – смеется дядя Черный. – Пожалуй, и правда: не стоит... Со сказками у нас не выходит... Давай лучше картинки смотреть, – хочешь картинки?
Леня качает головой вбок:
– Нет... Сказку.
– Не знаю я никаких сказок, отстань.
– Про зайчика, – говорит уныло Леня.
– Зайчик... Зайчик один не может действовать. Его когда и жарят, так салом шпигуют... Еще кого-нибудь нужно... Лисичку?
– Лисичка, – соглашается Леня. – Хвост, такой хвост... большой.
Сияют глаза под темными ресницами.
– Ты, должно быть, заядлым охотником будешь, – любуется уже им дядя Черный и гладит по теплой шейке.
– У зайчика домик, – говорит Леня.
– Ага, домик... Домик так домик... Так вот, значит, у зайчика был домик... в лесу, конечно, где же больше? Домик... Зимой холодно, а в лесу дров много-много, – натопит печку, лежит, посвистывает.
– Так: тю-ю-ю, – пробует показать Леня.
– В этом духе. Значит, посвистывает да похрапывает... Ну, конечно, жена, зайчиха старая, и зайчатки маленькие, сколько там их полагается... штук восемь.
– Три, – говорит вдруг Леня.
– Нет, не три, а три, да три, да еще два...
– Много.
– Всегда у них так. Нуте-с, живут себе. Вдруг лисичка – тук-тук в окошко. "Кто там?" – "Лиса". – "Зачем пришла?" – "Погреться". – "Ну иди в избу". – Отворил зайчик двери, пришла лисичка, юлит хвостом, кланяется: "Ах, хорошо как, да тепло, да зайчатки хорошие!"
– Да, – говорит Леня.
Дяде Черному кажется, что он вспомнил какую-то старую сказку, и он продолжает уверенно:
– Вот лиса говорит: "Пусти, зайчик, на печку погреться". Зайчик говорит: "Лезь на печку". Лисичка греется, а зайчик, зайчиха, зайчатки – все на полу сбились. Сидели-сидели: "Давай ужинать будем". Вот зайчиха поставила бутылку молока, яички сварила, все как следует. Глядь, лисичка с печи лезет. "А я-то как же?" – "И ты садись". Вот лисичка села, яички все съела, молочко выпила, никому ничего не дала, платочком утерлась: "Здорово, – говорит. Почти что я теперь и сыта... Вот еще одного зайчонка съем и сыта буду". А зайчиха в слезы, а зайчик говорит: "Что ты, лисичка, какой в нем вкус: зайчонок маленький... Лучше я тебе еще молочка принесу". – "Ну, – говорит лисичка, – идите тогда вы все отсюда вон! От вас дух нехороший..." Зайчик просить, а лисичка ногами топает: "Уходите вон, а то съем". Зайчики обулись, оделись, ушки подвязали, пошли с богом по морозцу, согнулись, бедные, посинели... Пла-ачут-плачут...