Текст книги "Искать, всегда искать ! (Преображение России - 16)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
– Пуд... Два пуда... Три пуда...
Леня заметил ей на это под конец:
– Ты так увлеклась, что забыла уж счет на килограммы. Так всякие дикие эксперименты явно вредят культуре!
Он очень охотно соглашался всегда идти с нею, куда бы она его ни приглашала, если только не был срочно занят, и в то же время слегка подшучивал над нею и делал вид, что гораздо старше и опытнее ее во всяких житейских вопросах, хотя она, по ее же словам, была старше его (впрочем, "только на каких-нибудь полгода"). Ее любовь к сцене, ее большая внимательность к игре актрис, собственные выступления в студенческом драмкружке, заученные наизусть несколько довольно сложных ролей – все это не могло не заставить ее забывать очень часто не только счет на килограммы на декабрьском Днепре, но и то естественное, то свое собственное, что в ней было, и не один только заливистый, раскатисто-звонкий, не то чтобы веселый, а просто наигранно-актерский смех отмечал про себя, думая о ней, Леня.
И теперь, когда в две реки, вперед и назад, текли около них бесконечно разнообразные на вид люди большого города, Леня, сам того не замечая, совершенно непроизвольно сравнивал все встречные лица с лицом идущей с ним рядом Лизы Ключаревой, все звеневшие кругом голоса с ее голосом, чужой веселый смех с ее смехом, даже всякое такое малопостижимое, что было пришлепнуто к женским головам, – с ее вязаной красной штукой, и думал, сам удивляясь этому, что ему почему-то все равно, – идти рядом с Лизой или с кем-нибудь совсем незнакомой из этой вот толпы.
И слова ее теперь – "неравнодушна к тебе" – как-то покоробили Леню, почему он и отозвался на них только тем, что лодки "ходят".
Однако она не заметила этого; она была вся занята сейчас Близнюком и его ревностью; она говорила спеша:
– Ты знаешь, он мне даже предлагал записаться, но я-я... ни за что... Я ему так прямо и сказала: "Черт знает что ты выдумал..." И вообще-е... с какой стати? Хотя, конечно, из него выйдет дельный инженер, но вот у него нет пока еще ни одной научной работы, а мы с тобой уже написали ведь, хоть небольшую и не очень важную, и еще не одну напишем, правда? А с ним я бы не могла ни за что... Сиди и смотри на его толстые губы каждый день. С какой стати?.. Во-обще-е... у меня к нему никакой склонности нет... Я ему так и сказала... "А к Слесареву, говорит, есть?" – "Есть, говорю, а тебе какое дело?" Он на меня так посмотрел тогда, что-о... Потом пошел. И вот теперь он ревнует.
Та "научная работа", о которой говорила Лиза, была небольшая статья, напечатанная в одном из технических журналов. Конечно, статью эту целиком писал Леня, ее же участие в работе свелось только к тому, что она делала обычные и очередные на станции опыты под его руководством.
Правда, он требовал в этих опытах большой тщательности и строгой точности и неизменно после каждого нового опыта говорил: "Этот эксперимент нам с тобой надо бы повторить: вдруг получатся несколько другие результаты".
О причинах забуряемости коксовых печей он вскоре после той памятной аварии на заводе написал статью для специального журнала, и она была напечатана и привлекла внимание коксовиков. Статья же, подписанная им и Ключаревой, была уже третьей его работой. Он отлично усвоил стиль научных статей, а также и то, что кончать их нужно непременно благодарностью тому-то и тому-то "за весьма ценные указания". Писать статьи за двумя, даже тремя подписями было тоже принято в технических журналах: так они казались солиднее и, пожалуй, неопровержимее, какими кажутся на суде одинаковые показания сразу нескольких свидетелей.
Снова просунув руку свою за его, опущенную в карман пальто, Лиза продолжала говорить, спеша и волнуясь:
– Мы и без того загружены до краев работой – и учебной, и научной, и общественной, и всякой, а тут еще вот... осложнения какие-то с этой стороны... Вообще эти вопросы у нас, молодежи, решены плохо.
– Даже, пожалуй, совсем не решены, – отозвался Леня.
– Ну, не то чтобы уж совсем не решены, – этого сказать нельзя, покачала она одуванчиком с красной сердцевиной. – Я ведь знаю отлично, как жили мои мать и отец... Теперь-то они уж, наконец, разошлись, и мать живет с другим, и у отца – другая жена. Но раньше-то сколько было между ними всяких скандалов? У нас же теперь гораздо проще и лучше. А к чему вот Близнюк какие-то этакие страшные глаза мне делает, и вообще... этого я не понимаю.
– А почему все-таки у матери твоей с отцом такие нелады были? – спросил Леня и тут же пожалел, что спросил, потому что она отвечала охотно и с чувством:
– Отец мой ведь пьяница. Он зверски пил и все тащил из дому и пропивал... Мать только и вздохнула свободно, когда другой человек подвернулся, и она к нему ушла... Да ведь это когда уж было, а у нее жизнь пропала.
В каком-нибудь огромном двусветном зале, колонны которого уходят, как прямые деревья в лесу, далеко ввысь, небольшими кажутся высокие и громоздкие люди, от присутствия которых сразу тесными и низкими становятся обыкновенные комнаты жилой квартиры. Так было с Лизой Ключаревой здесь, на очень людном Проспекте, в этот яркий, слепящий глаза зимний теплый день. В подвале, на коксовой станции, она казалась Лене куда заметнее.
Пальто, опушенное скромным сереньким кроличьим мехом, сидело на ней очень неловко, и Леня нашел причину этого; у нее были как-то излишне для женщины ее роста широки плечи, хотя была она худощава. Он как-то сказал ей раньше об этом, она же только принужденно улыбнулась, тряхнула головой и продекламировала как будто из какой-то пьесы: "Мы, дети разрухи, низкорослы и худосочны, но, милый, разве это наша вина?" Она даже изогнулась при этом и поднялась на один носок, точно хотела сейчас же с места пуститься в бесшабашную пляску. Однако чувство невнятной досады на кого-то и на что-то за нее осталось в Лене. И вот теперь это новое, что отец ее оказался пьяница, отложилось крупным тяжелым грузом на то же место, где уже шевелилась невнятная досада.
А люди навстречу и люди рядом шли и шли. Яркий день красочно румянил многие молодые лица.
– Не поехать ли в парк, а? Сейчас хорошо оттуда смотреть на Днепр, сказал вдруг Леня, и Лиза благодарно глянула на него:
– Милый, поедем в самом деле... Хотя Днепра теперь и не видно под снегом, все-таки очень хорошо в парке сейчас... Вот, кстати, идет седьмой номер.
В трамвае было тесно, как всегда в выходные дни, но в парке, где северные белоствольные березки недоуменно переглядывались с павлониями и откуда таким загадочным и причудливым казалось многотрубное Заднепровье, полногрудо и здорово дышалось, хотя люди и здесь, как на Проспекте, шли и шли и сидели везде на скамейках.
– Ты, конечно, останешься при институте ассистентом, потом когда-нибудь тебе дадут кафедру химии, я в этом уверена, – говорила Лиза, ставя очень четко на подметенных аллеях свои небольшие ноги в ботинках на высоких каблуках, в то время как он всячески стремился шагать медленно и делать шаги наивозможно значительно меньше метра.
– Я думаю, что... может быть, и действительно оставят... Шамова и меня... и Близнюка, пожалуй.
– Нет, только не Близнюка, нет... Ну что такое Близнюк? Ерунда. Только карикатуры рисовать, – горячо не согласилась она. – Однако я тоже ведь, когда окончу, могу получить здесь место... Буду лаборанткой, – что же тут такого? Но я постараюсь никуда отсюда не уезжать... Вообще... я надеюсь, что мы с тобой еще не одну работу напишем... А дипломные работы, – знаешь, я слышала краем уха, что их могут даже и отменить.
– От кого ты слышала? Как отменить?
– Дипломные работы, конечно, должны бы писаться, хотя-я... какая же в них такая особенная надобность? И у многих ли они будут самостоятельны? Потеря времени в общем... Кто может писать, тот и будет писать, когда институт окончит, вот ты, например. А то ведь большинство посдирают оттуда и отсюда, и будет это называться дипломная работа.
Что-то было неприятное в том, как она говорила это. Леня хотел объяснить себе самому, что именно, но не мог; однако отчужденность взъерошивалась и росла с каждым ее словом, в парке даже сильнее, чем там, на Проспекте. И, чтобы свести разговор на что-нибудь еще, он спросил:
– А твоя мать к кому же ушла, вот ты говорила недавно...
– Мать? А-а... это ее давнишний обожатель, конечно... Ведь моя мама красивая женщина была в молодости, а волосы у нее и сейчас такие же, как у меня... Конечно, у нее были романы... тем более что отец ведь был часто в разъездах, – общительно ответила Лиза, и Леня повторил почти то же, как будто про себя, вполголоса:
– Да, конечно... Раз красивая женщина, то у нее должны быть романы.
Потом ему захотелось посвистать вполсвиста, как он свистал иногда, задумавшись над решением той или иной задачи, но свистать здесь, в толпе, было не совсем удобно, и он только начал внимательнее вглядываться во все встречные лица. И вдруг увидел два лица, очень знакомых: Карабашев шел под руку с Конобеевой. И если Конобеева только приветствовала их, улыбаясь, перебором коротеньких красненьких пальцев поднятой левой руки, то Карабашев крикнул Лене:
– Стой, Ленька! Тебе привет от Шамова! И еще кое-что... Сейчас скажу.
Леня остановился. Они сошлись все четверо. Шамов уже с неделю как уехал на практику в Донбасс, но Лене почему-то неприятно было, что прислал он первое письмо не ему, а Карабашеву. Карабашев же говорил оживленно:
– Понимаешь, какая штука. Там, в Горловке, у немецких инженеров на строительстве оказался аппарат Копперса, – ну, словом, той фирмы, какая у нас коксохимические заводы кое-где строит, – и понимаешь, будто бы отлично делает пробы углей на коксуемость. И просто, и быстро, и, главное, вполне правильно... Так что, выходит, немцы решили задачу кокса.
– Для всяких наших углей?.. И для всякой нашей шихты?.. Что-то очень странно... Откуда взялся такой аппарат?
– Не знаю, откуда взялся, а только есть. Факт.
– Я вижу, тебе это неприятно, а? Подрывает всю нашу работу на станции? – лукаво спросила Конобеева.
– Нет, почему же подрывает? У нас много работы и без этого, – сказал Леня. – Только... во всяком случае надо бы посмотреть, что это за аппарат... Чертеж прислал?
– Никакого.
– Почему? Значит, секрет немцев?.. Может быть, принципы, на каких основано...
– Никаких. Ничего больше... Только то, что я тебе сказал... И привет, конечно... Ну, мы пошли.
И оба они тут же пропали в толпе, а Леня смотрел на Ключареву так пристально, что она вскрикнула:
– Что с тобой?.. Леня! У тебя глаза стали совсем как у Близнюка.
– Ду-рак, – сказал в ответ Леня. – Почему же он не прислал чертежа?
– Может быть, пришлет тебе, чего же ты волнуешься? – принялась успокаивать его Лиза. – Карабашеву, конечно, не прислал, зачем ему? А тебе пришлет... Вот ты увидишь.
А Леня, не вслушиваясь в то, что она говорила, бормотал:
– Ну, вот видишь... Значит, загадка кокса решена немцами... И я уверен, что физическим методом, а не химическим... Потому-то Шамов и не прислал чертежа... И мне он ничего не пришлет, я знаю... Не пришлет.
Лиза видела, что он точно пришиблен сверху этим аппаратом: не удалось ему, удалось Копперсу. Она окинула глазами ближайшие скамейки и сказала как могла радостно:
– Вот есть! Есть два места свободных. Пойдем сядем.
И потянула его за рукав; он покорно пошел и сел, причем она просила кого-то подвинуться, хотя во всякое другое время сделал бы это он.
– А может быть, Шамов просто пошутил в письме, а? Или Карабашев сговорился с Конобеевой пошутить над тобой. Что-то я заметила по ее глазам, что...
– Хорошо... Все равно... Оставь об этом, – перебил Лизу Леня и так поморщился, что та сразу перестала его утешать и спросила о длиннохвостых небольших синеголовых белых птичках, стайкой осыпавших дерево над ними:
– Это какие такие нарядные, – посмотри.
Леня чуть глянул на них искоса, отвернулся и только немного спустя ответил:
– Синицы-московки.
Но там, куда он отвернулся, на соседней скамейке сидела нарядная и красивая молодая женщина, и с нею двое: помоложе – в клетчатой толстой кепке, и постарше – в черной шляпе и пенсне.
Леня смотрел в ту сторону упорно. Он не только видел эту женщину, сидевшую очень прямо, откинувшись на спинку скамейки, между этими двумя, которые к ней наклонились и слева и справа, – он видел больше. О чем они говорили, не было слышно за гулом мимо идущей плотной толпы, но она слушала обоих как-то очень спокойно, медленно переводя глаза, большие, с длинными черными ресницами, от одного на другого. И лицо у нее было большое, белое и тоже очень спокойное. На голове – светло-коричневая фетровая шляпка в виде шлема; заметна была на отворотах лайковых коричневых перчаток красная фланелевая подкладка; и воротник ее палью был какого-то длинного, пушистого, но отнюдь не кроличьего меха.
Это было, может быть, и странно, но Леня смотрел на нее неотрывно, прочерчивая в воображении около нее тот самый таинственный аппарат, о котором только что услышал.
Он отлично знал, что аппарат этот ни в коем случае не может быть стеклянным, что это отнюдь не соединение реторт и колб, что он, конечно, плотен и не прозрачен, и в то же время именно прозрачными стеклянными стенками он как-то рисовался весь там, на соседней скамейке, около этого красивого, спокойного женского лица.
В мозгу Лени кипела лихорадочная работа: ведь он сколько времени уже думал сам о каком-то подобном аппарате, отнюдь не стеклянном, конечно, и в то же время вот теперь стеклянные, – потому что прозрачные – плоскости располагались то в виде куба, то в виде призмы с шестью, восемью, десятью гранями, но в середине их неизменно вписано было это спокойное и прекрасное женское лицо.
Счищенный с аллеи снег лежал грязноватым, но мирным, будничным сугробом за спинкой зеленой скамейки, на которую оперлась она таким здоровым и спокойным за свое здоровье телом. Синицы-московки, очень заметные на темных, влажных ветках и явно обрадованные теплом среди зимы, оживленно показывали свои акробатические штуки как раз невысоко над ее головой. И вот уже Лене представилось все это: и уголок парка, и синицы-московки, и рыжеватый снег, и темные, влажные ветки деревьев, и зеленая скамейка, и индигово-синяя, неразборчивая в линиях и пятнах толпа в движении, и совершенно спокойная она, вот эта женщина, с большим прекрасным лицом, – в продолговатой четырехугольной раме, как картина, сделанная темперой – красками, которые не жухнут, не меняются, не поддаются времени.
Такое забытье, – а это было действительно какое-то забытье, погруженность, отсутствие, – продолжалось несколько минут, и в это время говорила что-то около, рядом с ним, Лиза, но он не вслушивался и ничего не слышал.
И вдруг она дернула его за руку и, когда он обернулся, спросила тихо, но выразительно:
– Ты что это, а? Ты что на нее все смотришь?
Он пригляделся к Лизе и не узнал ее: глаза у нее стали совсем ромбические, белые, какие-то раздробившиеся и колкие, как битое стекло, лицо пожелтело и собралось в какие-то упругие желваки. Он даже отшатнулся испуганно: кто это?
– Ты что на нее так смотришь? – повторила она как будто вполголоса, но это отдалось в нем, как истерический крик.
И в несколько длинных мгновений, когда он смотрел на эту невиданно-новую, сидевшую рядом с ним Лизу Ключареву, он понял, что если и начиналось между ним и ею какая-то близость, точнее – только мерещилась возможность близости, то вот она сразу рухнула сейчас.
Та, другая, незнакомая, со спокойным лицом и синицами-московками над нею на голых ветках и рыжеватым снегом около скамейки, – она исчезла, как видение, встала и смешалась с толпой; он на мгновение взглянул туда, в ее сторону, – ее уже не было, и тех двоих с нею – тоже, там сидели другие, а эта, Лиза Ключарева, вот тут, около, видимо изо всех сил сдерживалась, чтобы не вскрикнуть так, что сразу собралась бы толпа. Она вздрагивала тонкой сведенной шеей и острым искривленным подбородком, а эти колкие белые глаза были пока еще сухи, но слезы, – как представлялось Лене, – уже доплескивались к ним, виднелись где-то совсем близко, вот-вот прорвутся, хлынут и затопят.
Он встал, чтобы заслонить ее от толпы, взял ее за обе руки и сказал тихо:
– Что ты? Что с тобою?.. Лиза! Вставай, пойдем... Вставай и пойдем.
Он поднял ее, взяв под локти, и осторожно повел в шаг идущей толпе. Она шла, вздрагивая крупно и не отнимая платка от глаз.
II
Для дипломной работы Леня выбрал исследование донецких углей на коксуемость, и то, что его командировали от коксовой станции в Донбасс за пробами углей, как нельзя лучше совпало с его личной задачей. Командирован он был представителем Главнауки. Ездил с ним вместе от Коксостроя некий Пивень, увесистый человек с толстым сизым носом, и экономист Моргун, который страдал тиком и делал при разговоре изумительные гримасы после каждого десятка слов.
С ними Леня побывал в Гришине, Рутченкове, Енакиеве, Сталино, везде собирая сведения о шихтах, какие идут на коксование, и ведя строгую запись увозимых с собою проб угля.
В Горловке он отыскал Шамова; тот жил при заводе, который уже заканчивали: на нем утверждали последние коксовые установки.
И первое, что спросил Леня у Шамова, было:
– Ну, а этот вот, ты писал, аппарат Копперса, – он где у тебя?
– А-а, загорелось ретивое? – хлопнул его по спине Шамов. – Да, брат, аппаратик любопытный. Только у меня его, конечно, нет, – он у немцев. Называется он трайб-аппарат Копперса.
– Трайб-аппарат?.. Хорошо... А он у них как – засекречен?
– Немцы, конечно, своих секретов выдавать не любят, но-о... поскольку фирма того же Копперса строила наш завод, то должна же и пустить его, а для этого пробовать на своем аппарате наш уголь, – так?
– Не иначе. А ты был при этих пробах?
– Непременно. Да ведь аппарат по существу простой, только...
– Что "только"? – очень живо спросил Леня. – Химический подход или физический?
– Вот потому, что подход физический, он дает результаты весьма приблизительные, этот трайб-аппарат.
– Приблизительные?
– Да... И я бы сказал, что это не решение задачи кокса, нет, брат. Особенно с нашими углями. У нас что ни уголь, то имеет какую-нибудь особенность. Этих особенностей трайб-аппарат учитывать, оказалось, не может... Очень он груб и прост для наших углей... Что? Отлегло от сердца?
– Ну вот, чепуха. Что же, ты в самом деле думал, что я... – толкнул его Леня.
– Но если ты не перейдешь на химический метод решения, все-таки ничего у тебя не выйдет. В этом уж я теперь окончательно убедился.
– А трайб-аппарат посмотреть нельзя?
– Я тебе начерчу его, если хочешь... Пустяки... Простей лаптей. Вот цилиндр, а в нем железная трубка...
И Шамов бойко принялся вычерчивать разрез аппарата, четко и точно, взвешенными словами давая свои объяснения к чертежу. Когда же Леня сказал, что все он отлично понял и что это действительно просто, Шамов добавил:
– Копперс как строитель заводов коксохимических интересовался собственно чем? Не превышает ли уголь пределов нагрузки на стены печей, то есть не вспучивается ли так, что может деформировать стены, во-первых, и, еще больше, не может ли забурить печь, во-вторых?
– А мы чем интересуемся? Не тем же ли самым? – не понял Леня.
– Нет, не тем... Главное, не так. Он заинтересован в том только, чтобы завод сдать как годный к эксплуатации, а мы – в том, чтобы этот завод работал у нас без перебоев, – это большая разница, конечно. Вот завод выдал серию печей – отлично. Вот завод выдал все печи без забурения – еще лучше. Мы завод приняли. Фирма денежки получила – и до свиданья. А у нас потом забуряются печи сплошь. Почему? Потому что уголь не однороден, это тебе известно, конечно. И вот, насколько я присмотрелся к этому аппарату, он дает только три показателя: черта пошла вверх, потом упала низко – первый показатель. Что он значит? Значит он, что уголь при коксовании будет пучиться и может попортить стенки, но коксуется хорошо. Затем – черта идет вот так, как волна, а хвост низко не опускается – второй показатель. Значит он, что уголь плохой: будет очень пучиться и забурять печь. И, наконец, третий показатель: черта самая скромная, в гору не лезет, а норовит скорее опуститься вниз; это – самый хороший уголь, и кокс будет выдаваться как малина. Однако найди поди такой уголь. Подобрать шихту по этим данным можно? Ни в коем случае.
– А идея все-таки хорошая, – пробормотал Леня.
– Куцая.
– То есть не охватывает всех углей, но вот видишь – отмечает же, насколько вспучивается уголь при коксовании.
– То есть приблизительно указывает, сравнительно с другим сортом угля указывает, сколько в нем битума, больше ли, меньше ли, а сколько именно?
– Да это совсем и не нужно, сколько именно.
– Ну, этого уж ты мне не толкуй.
– А идея все-таки здоровая. Все ведь постигается путем сравнения... А тут сравниваются целых три типа углей.
– Да, если бы их только и было, что три типа, а не триста двадцать три, например.
– Однако аппарат этот может здорово помочь в их классификации.
– В том-то и дело, что ничуть, ни вот на столько не помогает, – и Шамов показал ноготь мизинца.
Когда Леня увидел аппарат Копперса, то быстро прикинул его размеры снаружи и размер металлического стакана внутри, куда насыпался истолченный в порошок уголь; острым и цепким глазом человека, привыкшего все делать своими руками, схватил – что, куда и как прикреплено и из чего сделано, и, наконец, сказал Шамову тихо, но убедительно:
– Знаешь, что?.. Через неделю я все объеду, где тут, в Донбассе, мне нужно еще взять пробы, а через две недели у меня на столе, на нашей коксовой станции, будет стоять точь-в-точь такая штука.
III
К Гаврику обратился Леня:
– Послушай-ка, кузен и все прочее, ты ведь, кажется, говорил, что готовишься стать токарем по металлу?
Гаврик сдвинул брови и ответил важно:
– Чего же мне готовиться, когда я уж и плиты шлифую и все делаю сам... Мне готовиться уж нечего, я и так готов.
– Так что, если я тебе дам чертеж и материал, можешь ты мне довести этот материал до дела?
– А почему же нет?
– И высверлить можешь цилиндр, например, небольшого диаметра?
– А что же тут такого страшного?
– Ну, раз для тебя ничего страшного нет, тогда молодчина. Тогда я тебе дам заказ.
– Специальный?
– Непременно. Для нашей коксовой станции. Идет?
– Идет.
Леня достал подходящего железа и с помощью Гаврика, с одной стороны, и Студнева, с другой, смонтировал аппарат системы Копперса. Все пробы, вывезенные Леней из его поездки по Донбассу, одна за другой прошли через этот аппарат, и кривую вспучивания при коксовании каждой пробы Леня занес, очень тщательно перечертив ее, в особую ведомость донецких углей.
Как-то к нему в подвал, где он готовился к дипломной работе, которую думал назвать "Методика определения коксуемости углей", зашел неожиданно Гаврик.
– Ты что? Чего-нибудь тебе нужно? – забеспокоился Леня.
– Нет, ничего особенного... Хочу просто на дело рук своих поглядеть... Работает?
– Работает, брат... У нас будет работать; вот, смотри.
Гаврик посмотрел, помолчал, потом сказал, чуть-чуть улыбнувшись:
– Однако я ведь тоже работал... и сверхурочно работал... А у нас, в Советской республике, так заведено: кто работал, тот что-нибудь должен получить за работу.
– А я тебе ничего не дал, верно... Ну что же я тебе могу? Денег у меня нет.
– Зачем у тебя? У вашего учреждения – какое оно там, – мои заработанные деньги, я так думаю, а совсем не у тебя.
– Э, с нашими папашами возиться – сто бумажек надо написать, и вообще это целое дело... Вон велосипед мой стоит, хочешь взять за эту работу?
– Ну вот еще. Велосипед же твой личный?
– Конечно, личный... Да он мне по дешевке достался... Ничего, бери.
– Да я на нем и ездить не умею...
– Тем лучше, значит – учись.
– Я взять могу, конечно, на время, попрактиковаться, если у меня его ребята не поломают... – сумрачно сказал Гаврик. – А денег ты все-таки расстарайся.
– Попытаюсь. Только надо тебе знать, что пыл Коксостроя к нам значительно охладел и с новыми затратами на станцию – дела тугие... Даже стараются подсократить штат. Была тут у нас, например, как лаборантка Лиза Ключарева – ушла; ее никем и не думают замещать. Правду сказать, толку от всей нашей работы очень мало. А если это просто лаборатория для практики студентов, то почему ее должен финансировать Коксострой? У него и своих расходов довольно... Так что ты велосипед бери и не стесняйся... А если мне когда понадобится, я у тебя его возьму на время, ничего. Пусть так и будет: велосипед теперь твой.
Гаврик пожал плечами, потом взвалил на них велосипед и вынес его из подвала.
А не больше как через неделю, – сошел уже весь снег, было тепло и сухо, – Леня обратил внимание на лихого велосипедиста, который мчал по улице, не прикасаясь к рулю, даже заложив руки за спину для пущей картинности. Во рту у него блестел на солнце свисток, а теплая вязанка придавала ему вид заправского боевого спортсмена.
Присмотревшись к нему пристальней, Леня узнал в нем Гаврика и подумал не без удовольствия: "Способная все-таки мы порода".
А Лиза Ключарева действительно вскоре после прогулки с Леней в парк бросила подвал, ссылаясь на то, что нужно готовить дипломную работу.
Однако дипломные работы в том году были отменены.
Выпуск новых инженеров, в том числе Слесарева, Шамова, Карабашева и Зелендуба, прошел торжественно и остался в памяти всех еще и потому, что ректор Рожанский, желая подать стакан воды одному из ораторов, переусердствовал, заторопился и вместо стакана налил воды из графина в чью-то лежавшую поблизости от него шляпу. А когда, несмотря на торжественность минуты, прыснул около него кто-то смешливый, а за этим другие, торопливо стал выливать бедный Рожанский воду из шляпы обратно в графин.
Может быть, такая рассеянность подействовала, как действует зевота, заразительно и на Леню, только он в этот день, обращаясь к Геннадию Михайловичу, назвал его почему-то "Геннадий Лапиныч", и тот не на шутку рассердился и раскричался, а бывшая при этом Конобеева подскочила к Лене и очень отчетливо, как всегда, залпом обругала его "длинным балдой, недоноском, зазнайкой, сумасшедшим, печенегом", на что Леня, тоже как всегда, сказал ей миролюбиво:
– Заткни фонтан своего красноречия.
Вечером в этот же день все подвальщики, ставшие инженерами, катались на бермудском шлюпе под парусами и пели: "Реве тай стогне Днiпр широкий".
Леня был оставлен при институте, как и Шамов, стараниями которого в подвале стало одним трайб-аппаратом больше; но оба они видели, что от решения коксовой задачи они далеки, хотя и завалили коксовыми корольками, полученными от разных опытов, все свободное место под лестницей подвала.
Количество углей Донбасса, способных спекаться, было невелико, промышленность требовала их вдвое больше, и это только теперь, а между тем предстоял ведь в металлургии огромнейший взлет в связи с принятой и неуклонно проводившейся пятилеткой.
Нужно было овладеть таинственной сущностью угля настолько, чтобы он безотказно, в тех или иных устойчивых смесях, давал в коксовых печах необходимый для домен кокс, отнюдь не забуряя и не портя ни печей, ни домен.
– Не-ет, как ты хочешь, а эту задачу может решить только химия, теперь уже совершенно уверенно говорил Шамов. – Только тогда, когда мы химически ясно представим себе процесс коксования...
Но Леня перебивал нетерпеливо:
– Через сто лет... А если даже и химия, то не в том объеме, в каком мы ее знаем. Если химия, то нам с тобой еще много надо учиться химии. Пусть будет по-твоему, химия, ладно, но тогда, значит, чтобы стать хозяевами кокса, мы должны стать хозяевами каких-то новых химических процессов, а не толочься на одном месте, как сейчас... Что-нибудь одно из двух: или химия застывшая наука и все свои возможности исчерпала, или она может и должна, конечно, бешено двинуться вперед. А если может двигаться, то надо ее двигать – вот и все.
Мирон Кострицкий с Тамарой уже два года как работали в крупнейшем научно-исследовательском институте в Ленинграде, и от них Леня получил письмо: каталитики приглашали бывшего соратника по катализу работать снова с ними вместе. Леня немедленно ответил, что приедет.
Когда он сказал об этом Голубинскому, у того, всегда такого уравновешенно спокойного, дрогнули губы и очень уширились, как от испуга, глаза. Он бормотал ошеломленно:
– Что вы, послушайте, – если вы не шутите. А как же наша коксостанция без вас? Нет, это совершенно невозможная вещь. Вы, такой инициативный человек, и вдруг... Нет, мы постараемся вас удержать, иначе как же?
И все-таки Леня решил уехать.
Перед отъездом он понял, что значил старый Петербург для его отца. Он видел, что отец сразу как-то помолодел и налился прежней энергией, какую замечал у него Леня только лет пятнадцать назад. Ему казалось даже, что отец сейчас же собрался бы и поехал вместе с ним, если бы появилась для этого какая-нибудь возможность. С какою нежной любовью и как обстоятельно говорил отец об Академии художеств, о Васильевском острове, на котором прожил во времена своего студенчества несколько лет, об Эрмитаже и других картинохранилищах, о сфинксах, лежащих у входа в Академию, и бронзовых конях Клодта на Аничковом мосту, об адмиралтейском шпиле и ростральных колоннах, о Неве с ее подъемным мостом, о Фонтанке, о Невском проспекте, который был чудеснейшей из всех улиц всех городов старой России, о выставках художников, о Чистякове, Репине, Шишкине, Куинджи... Это был совершенно неиссякаемый поток воспоминаний, притом таких улыбчиво тонких и трогательно нежных.
– Ну-у? Михай-ло, ты кончил? – несколько раз спрашивала его очень строго жена, теребя себя за мочки ушей.
Но он только отмахивался от нее:
– Обождите, мадам, – и продолжал говорить, вдохновенно сверкая очками.
Множество поручений надавал он Лене потом, все прося их записать, чтобы не забыть. Ему хотелось узнать, кто из знакомых художников остался в живых и живет теперь в Ленинграде, что они пишут теперь и где выставляются, и покупает ли кто-нибудь их картины, а если покупает, то сколько платят и за холсты каких именно размеров; продаются ли в Ленинграде масляные краски нашего изготовления, и хороши ли они, и сколько стоит, например, двойной тюбик белил, только цинковых, а не свинцовых; и не выходит ли там какой-нибудь журнал по вопросам живописи, неизвестный пока здесь, в провинции... Поручений было очень много.
– Михайло, замолчи! – кричала на отца мать, но он выставлял в ее сторону руку, говоря:
– Обождите, мадам, – и продолжал.
В конце февраля бледно-голубым, прозрачным, слегка морозный днем Леня умчался в Ленинград.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Лапин и Голубинский сидели в своем кабинете и рылись в бумагах, подготовляя отчетного характера книгу о "трудах научно-исследовательской кафедры металлургии и горючих материалов", когда вошла в кабинет Таня Толмачева и остановилась у порога, оглядывая обоих исподлобья.