355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Есин » Дневник 1984-96 годов » Текст книги (страница 4)
Дневник 1984-96 годов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:56

Текст книги "Дневник 1984-96 годов"


Автор книги: Сергей Есин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)

Как все удивительно связано друг с другом, как соединено прошлое с настоящим, сегодняшнее с будущим. Возвращаясь вспять, мы стремимся вперед. А ведь было предопределено. Как воистину можно, оказывается, предугадать, что сбудется в нашей жизни.

Сейчас, с грустного жизненного уклона глядя вверх на кудрявые истоки, когда был горячий и молодой, вижу: предопределено. Можно сказать, материал собирал всю предшествующую жизнь. Оказалось, так немало знаю о городе на Висле, так многое с ним с детства связано. Спросить бы, помнят ли старые варшавяне бархатного певца Ежи Полонского? А вот мы, послевоенные молодые москвичи, помним. Ах эти песенки, п е с е н к и! Стол, уставленный блюдами с винегретом и тарелками с селедкой "под шубой". Какие сладостные, но робкие объятия творились под эти чужеземные мелодии! Какие воспоминания о самой сладкой, хрустящей поре жизни встают, когда перебираешь старые, заигранные пластинки! А пачка завалявшихся в столе самодельных открыток с фотографиями кумиров? Незабываемая улыбка героя в очках – Цибульского или восхитительный трепет в изменчивом, как летняя листва, лице Барбары Криштовны – "Как быть любимой?". Наша юность…?

Но предопределенность свидания была еще раньше, на заре самостоятельного школьного чтения, когда детское сердце восхищали "Крестоносцы" Сенкевича. Помню, как поразил мое воображение не только Збышко из Богданца, защищавший отчий дом, честь и свободу, но и немыслимая яичница из двух дюжин яиц, поданная доблестному шляхтичу. Мы только-только выходили из карточной системы и еще стеснялись досыта есть в гостях. А бестселлер сороковых годов "Петр Первый" Алексея Толстого! Прелестная боярыня Санька Волкова и пан Владислав Тыклинский, рослый красавец в парижском, апельсинового бархата кафтане…?

Колдуя со своим университетским наставником, ныне покойным, профессором Черныхом над дипломной работой "Западноевропейские заимствования в петровскую эпоху", я приносил ему коротенькие списочки свежего улова, вытянутого мною из безбрежных дневников дипломата князя Бориса Куракина, из газетки "Ведомости", из иных волнующих сочинений эпохи. Я бросал профессору, как на плаху, эти самые заимствованные слова с собственным грубо-наглым ученическим этимологизированием: "Из французского языка", "Из немецкого", "Из голландского". Брякал на стол и потом грустно смотрел, как седенький профессор, специалист по "Уложению" 1649 года царя Алексея Михайловича, ядовитым карандашиком, бисерным почерком научного педанта правил мою студенческую науку: "Из немецкого в русский через польский", "Из французского через польский", "Из голландского через польский"… Вот так! Что-то происходило с западным словом, спешащим в дорогую Россию, на этих белых равнинах, по которым летала спесивая шляхта. Как-то подзадерживалось оно, обрастая славяно-польскими призвучиями, в дымных корчмах, в фольварках, в шляхетских замках и княжеских дворцах, выстроенных первостатейными итальянскими и немецкими зодчими. Как дробины меж сковородами, обкатывались эти путешествующие слова в шипящих и свистящих звуках польской гортани, а уж потом двигались дальше на восток в обозе купца, в пороховнице жолнера, в торбе странствующего монаха или неунывающего бурсака.

* * *

…?Извозчик осторожно, как китайскую картину на шелке, разворачивает панораму пряничного города. От площади Старого Рынка налево, если встать лицом к реке, через улицу Фрете к площади Нового Рынка – то же пряничное средневековье. Фаэтон катит по этой площади, где дворец, построенный для полумещанки, ставшей аристократкой, проданный ею француженке, королеве Марысеньке, чтобы Марысеньке сподручнее было выполнить свой обет: подарить Варшаве новый монастырь. А потом извозчик свертывает шелковый рулон теней, и снова – площадь Старого Рынка: «дом Фукеров» (винная торговля), «дом с головой негритенка» (один из двух, сохранившихся после гитлеровского расстрела города и горожан в 44-м году), а я еще про себя отмечаю, что этот дом и с мемориальной доской Дзержинскому, он жил здесь в 1899 году. И опять квадратная вымощенная гранитной рубленкой площадь Нового Рынка, на которой художники-моменталисты за злотые, франки и доллары тут же, усадив клиента на стульчик, рисуют его портрет и продают акварели, гуаши и картины; мимо площади, на которой «Ноrtех» торгует вкуснейшим, очень дорогим мороженым с черникой, а дальше, через узкую улочку, на площадь с восстановленным на добровольные пожертвования Королевским замком, мимо колонны короля Зигмунта III (после колонны Траяна первой по времени в Европе), через улицу Краковское предместье с ее дворцами эпохи Ренессанса, по улице Новый Свят – это уже ближе к нашему времени, ближе к модерну, а еще дальше размытая архитектурная эклектика растворяется в современном функционализме окраины: нужно жилье, быстро строящееся, удобное.

Город повернут лицом к реке. Так он и развивался. Позже выросли за ним параллели. Как на поле битвы, за окопами первого оборонительного вала – вал второй.

Вот так едем мы тихо и мирно на варшавском извозчике – удивительно симпатичный анахронизм – с моей спутницей пани Марией, гидом и переводчицей, и она рассказывает, как восстанавливали замок, как горела Варшава (это ее детские воспоминания: они тогда жили на другом, восточном берегу Вислы, в предместье Варшавы), рассказывает всякие были и небылицы про дворцы и времена.

С пани Марией нам было о чем поговорить: об общежитии в Москве на Стромынке, о новом общежитии университета на Ленинских горах, о том, что "толстые" журналы печатали в шестидесятые (мы приблизительно в одно и то же время учились) и что они тогда не печатали, а напечатали, осмелев, попозже; даже на Московском радио у нас оказались общие знакомые. Надо сказать, что в Варшаве была еще одна пани, с которой можно было бы поговорить по душам о разных московских разностях, пани Алисия Володько, в университетские времена прозываемая Магдой: мы не только учились с ней в одном учебном заведении, на одном факультете, имели общих друзей, но посещали один и тот же знаменитый тогда лермонтовский семинар Владимира Турбина, и название известной в те далекие годы книжки "Товарищ время и товарищ искусство" нашего руководителя было как пароль. Итак, беседуя в фаэтоне с пани Марией о милых варшавских и московских подробностях, мы медленно передвигались от одного памятника к другому (подчеркну варшавскую географию: от монумента Яну Килинскому, мимо колонны Зигмунта III, к бронзовой фигуре Коперника напротив Академии наук) и, сделав круг, от прежней Банковской площади поехали обратно.

Я недаром назвал площадь ее довоенным именем, хотя путь наш пролегал мимо горсовета, по площади Дзержинского, мимо памятника… Стоит Феликс Эдмундович, как и в Москве, высокий, худой, чуть похожий на Дон Кихота, над оживленной и крепко загазованной – как и в Москве – центральной площадью.

В Варшаве два памятных места, связанных с Ф. Э. Дзержинским. Одно, как уже было сказано, на площади Старого Рынка в доме с арапчонком: здесь на переломе веков Дзержинский проживал; другое – не очень далеко от Рынка, в Варшаве все относительно близко – не менее памятное, даже знаменитое, печально знаменитое – Варшавская цитадель. При этом феодально-царственном слове видятся башни, ворота, зубцы, контрфорсы, жестяные драконы на водостоках и знамена на шпилях. Варшавская цитадель – детище самодержавно-царской архитектуры, лишенное какой-либо эстетики, кроме эстетики функционализма. Огромно-кирпичное сооружение (вернее, целый комплекс построек) воздвигнуто в первой половине XIX века как база гарнизона одного из самых мятежных городов империи. Так сказать, гарант порядка. Но, как в страшной сказке, зло всегда за семью и двадцатью семью печатями, так и в Варшавской цитадели свой эпицентр зла – знаменитый X павильон, политическая тюрьма.

Поднимаюсь от реки к цитадели. Сколько жизней, думаю, уносит каждый раз захватническая власть в своем эгоистическом стремлении, поправ свободу, утвердиться. Длинная, идущая вдоль засыпанного ныне рва аллея, во рву голубые мундиры расстреливали и своих, и чужих. "Патриоты" самодержавия обороняли престол, гигиенически чистую, здоровую, не лишенную культурных запросов царскую жизнь и жизнь своего просвещенного класса. Квасные патриоты расстреливали просто патриотов, и вот эта аллея, уставленная символически крестами, это удивительно печальное памятное кладбище наводило на горькую мысль: путь к свободе выстлан лишениями и жертвами. Тут же возникает хрестоматийный поворот Одоевского: "Из искры возгорится пламя".

Не могу не сказать, что часто выслеживали, арестовывали и расстреливали мои соотечественники – русские. Но, с другой стороны, существует же классовый подход к историческому процессу, нельзя отождествлять захватнически-шовинистическую политику правящего класса с поведением загнанного кнутом, шпицрутенами в серую солдатскую шинель народа. С захватнической политикой царя нельзя идентифицировать этику и гуманизм народа.

И еще одна мысль, меня поразившая. Когда через дворик, мимо черной зарешеченной арестантской кареты (редкий экспонат, не виданный мною прежде), входил я в пресловутый X павильон и вспомнил Петропавловскую крепость с ее знаменитыми казематами, подумал: как зловеще однообразен выбор средств, чтобы унижать и мучить людей – не дать света, не дать воздуха, не дать возможности видеть жизнь, слышать соседа. Не новые приемы, но, видимо, самые действенные, недаром с таким удивительным упорством беззаконие проверяет их на политических – от знаменитых петербургских Крестов до не столь близкой от Петербурга Варшавы.

Так вот, в этой самой тюрьме и находился во время одного из арестов Феликс Дзержинский. А всего, кстати, виднейший деятель революционного движения Польши и России арестовывался шесть раз, десять лет провел в заключении, на каторге, в ссылке.

* * *

Не так-то просто, не по закону рулетки и хаоса сопрягает память былое. Иногда интересно бывает исследовать, докопаться, почему выталкивает она то или иное событие в определенный час, в определенную минуту при виде какого-нибудь облака странной формы, поворота дороги или сломанной ветки. В конце концов, именно не сдавшийся стебель татарника напомнил Льву Толстому о судьбе Хаджи-Мурата.

Я теперь знаю одно: всю оставшуюся жизнь, если, конечно, выпадет случай вновь попасть в Варшаву, в тот момент, когда буду проходить по Замковой площади мимо колонны короля-алхимика Зигмунта, зимой, весной или осенью, вспомню распаленный летний день и четверых старых поляков. Они стояли под колонной Зигмунта, интересные и нужные друг другу, а толпа обтекала их, как Висла обтекает песчаные острова.

Сразу же их имена: Франтишек Павловский, Хенрик Даменцкий, Стефан Павлята, Антоний Зигмунт Войщ. Самому молодому – семьдесят лет, самому старому – восемьдесят. Это уже, наверное, второе поколение польских социал-демократов. Войщ, старший из всех, моложе Феликса Дзержинского на 29 лет. Впрочем, этим тоже досталось: буржуазная Польша, пилсудчина, послевоенная политическая борьба. В биографиях этой четверки, выбранной для встречи с московским писателем Городским комитетом, много симптоматических совпадений с судьбой польских революционеров времен социал-демократии Королевства Польского и Литвы. Все они рано, почти мальчишками 19, 18, 17, 16 лет, начали революционную деятельность. Для справки и сравнения: Дзержинский, Мархлевский стали революционерами в 18 лет, с гимназии – Роза Люксембург. Времена разные, но одни и те же тюрьмы в их судьбах: Модлин, Павиак, Варшавская цитадель. У всех – политическая борьба с господствующим режимом, потом тоже одна на всех судьба – борьба с нацистской оккупацией. Павловский – командир отряда ОК-11 (отряд одиннадцатого округа Гвардии Людовой в Варшаве), Павлята с мая 42-го – в Гвардии Лядовой, организовывая диверсии на вокзалах, на почтах. Его мать и сестры стали узницами Равенсбрюка. Войщ – подпольщик, участник Сопротивления. Разыскивая его в 44-м, фашисты поставили к стенке жену и сына. Только чудом им удалось спастись. Сам Войщ остался жив потому, что, пока его искали в Польше, он был на принудительных работах в Германии. Есть любопытная подробность в его биографии: в 23-м году он оказался в одной камере с Нестором Махно.

И после 45-го опять у этой четверки общая судьба. А может быть, это судьба поколения? Павловский – начальник уезда: восстановление жизни – культура, быт, образование; Даменцкий – в органах безопасности. Павлята проводил земельную реформу, а значит, как обычно при социализме, – "землю крестьянам". Тоже труд не из легких: агитация, выстрел из-за угла, боязнь за семью, бессонные ночи; потом партия послала его работать в печать. Войщ так и остался строителем – мастер, бригадир, секретарь парткома, крупные партийные и профсоюзные должности. С поразительным упорством эти польские старые большевики выполняли свой долг. Долг и партийный долг неразделимы для таких. И всем им свойственно бескорыстие. "Хотя я и занимал эти посты, я себе особняка не поставил, машину не купил" – это Войщ. Вспомним упавшего в голодном обмороке наркома продовольствия Цюрупу.

В трудное время "Солидарности" вся эта четверка была непоколебима в проведении линии партии. Отстояли. Свою правоту? Свое понимание мира и миропорядка? Свое понимание свободы?

В записную книжку тогда же, во время встречи в Союзе польских писателей, я занес их рассказы, вернее, ответы на мой единственный вопрос: "Ваша жизнь и ваша партийная карьера?" Теперь расшифровываю свои торопливые записи. Ведь почти из каждой оброненной ими фразы можно "сделать" эпизод. А в какие рассказы можно было бы эти эпизоды развернуть!

Но старые люди устают довольно быстро. Мы выпили казенного кофе с кондитерской снедью, распрощались. А через пять минут я вышел на балкон писательского дома. Все это в самом центре, над Вислой. Слева Королевский замок, площадь, колонна Зигмунта, несущего крест и поднятый меч, а под нею, среди сотен нарядных, молодых, праздных людей, четверка только что простившихся со мною стариков. Они стояли под колонной Зигмунта, то ли боясь оторваться друг от друга, то ли продолжая свои собственные дискуссии. Они стояли островком памяти в живом потоке людей. Соратники. И мне вдруг неизъяснимо жалко стало их уже уходящих жизней, испытаний, которые пришлось им пережить. Кто знает их? Разве есть у них хоть тысячная доля известности, которой обладает мальчишка-певец?! И бронзовый Зигмунт тоже смотрит на них равнодушно. Я понимаю: так и должно быть. Все справедливо. Это рядовые строители, но поделать ничего с собой не могу. Мне захотелось даже крикнуть с балкона: "Ну, взгляните же на них, люди!" Жизнь наша выстлана благими намерениями. И тогда же, стоя на балконе, я понял: всегда, когда пройду мимо колонны Зигмунта, непременно вспомню эту грустную четверку…

* * *

Приезжая в новые города, я вспоминаю знаменитое четверостишие Пушкина:

Два чувства дивно близки нам,

В них обретает сердце пищу —

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Великий поэт из своих наблюдений и ощущений вывел истину универсальную. Это свойство великой поэзии. И вот каждый раз, приезжая в незнакомый новый город, я, повинуясь инстинкту исторического узнавания, иду на кладбище и тут же вспоминаю "любовь к отеческим гробам". Отеческим ли? А разве мировая культура не наше отечество?

Вот так началось и в Варшаве: могила великого романиста Болеслава Пруса, великого литературоведа и эссеиста Яна Парандовского – это были мои немедленные, еще на аэродроме, пожелания пани Марии. С могилой и надгробьем Генрика Сенкевича – это я знал – мне не разминуться в подземных криптах собора Святого Яна. Но удивительно, что становится близким, сопережитым и то, что при блиц-посещении ты, невежда или полуневежда, считываешь с надгробий и могильных плит: памятник Янушу Корчаку на заросшем дикой зеленью еврейском кладбище (в годы фашистской оккупации воспитатель, педагог вместе со своими подопечными, вместе с детьми пошел в газовую камеру), памятник ксендзу Максимилиану Кольбу, поменявшемуся местом во время очередной селекции в концлагере со своим соседом…?

Городские кладбища – это всегда не только история, но и нравы, не только эстетика, но и этика. И это неправда, что смерть уравнивает всех. Смерть воздает по памяти потомков. Памятник знаменитому кондитеру Блике (основатель кондитерской, которая и сейчас, как и столетия назад, достопримечательно существует в центре Варшавы и так же популярна, как в свое время "Норд" в Ленинграде), и поблизости памятник печально знаменитому министру графу Нессельроде, и памятник-надгробие доктору Юдвику Заменгофу – это изобретатель эсперанто, а вот Карл Нессельроде – это, конечно, и аристократ, и высокий чиновник Царства Польского. Но это родственник Марии, в которую был влюблен скульптор, писатель, художник Циприан Норвид!

"Смолистой головешкой в поле поток горячих искр бросаешь. Горишь – не знаешь: добудешь волю, а может, вовсе потеряешь. Чем станешь? Пеплом и золою, что буря разнесет по свету? А вдруг в золе блеснет зарею алмаз, как знаменье победы?"

Вторая жизнь по истинным заслугам.

Мне всегда кажется, что источающий запах хвои и цветов воздух на кладбищах неспокоен. В нем слышатся шорохи, шепот, молитвы и жалобы ушедших душ. Да и сам этот воздух, который ты раздвигаешь плечами, – какая-то материализовавшаяся, магнитная, живая субстанция, которую лишь надо принять и понять.

И вот на Повонзковском кладбище, кладбище воинской польской славы, проходя мимо схороненных меж берез рядов батальонов, полков и дивизий, где каждый боец обозначен традиционным крестом, проходя по аллеям, отделяющим подразделения армии Крайовой и Гвардии Людовой, проходя между подразделениями патриотов, бившихся в последнем сопротивлении, бившихся и с честью погибших в Варшавском восстании 1944 года, я будто слышу эти голоса: "Кем станешь? Пеплом и золою?.." Я слышу их, как гул, как тяжелую неразличимую массу звуков, и кажется, надо сделать лишь одно, последнее усилие, чтобы понять все и, как инструменты в оркестре, начать различать крик и голос каждого. Как же много говорят неразличимые голоса на кладбищах! А может быть, подлинная история вообще пишется только на надгробьях?

Восемьсот тысяч человек потеряла в последнюю войну Варшава.

Эту цифру – восемьсот тысяч – я прочел в Саксонском сквере, где по утрам бегал трусцой. В центре, разбивая ткацким грохотом тишину, бил фонтан; скрипели под кроссовками гравий и толченый кирпич на дорожках. На утренних бегунов с холодной снисходительностью смотрели музы, скульптуры из потемневшего мягкого камня. Была среди этого сонма красавиц и муза Истории – богочтимая Клио. В одном конце сквера эта холодная созерцательница, а в другом, возле трамвайных путей, – мемориальный комплекс, цифры: 800 000 потеряла в последнюю войну Варшава, 6 000 000 – Польша.

* * *

Во время любой зарубежной и просто поездки всегда жадно впитываешь в себя историю. Не хватает истории!

– Где, пани Мария, музей Марии Кюри?

– На улице Фрета, недавно проезжали. Это в доме шестнадцать. Здесь родилась Мария Склодовская-Кюри. Музей этот находится под опекой Польского химического общества.

Под цокот копыт соединяется несоединимое.

Второй этаж. Фотографии Парижа начала века, приборы. Вглядываюсь в лица ученых, супругов Пьера и Марии Кюри, открывших радиоактивные элементы полоний и радий. И хочется – о неисправимый идеалист! – спросить: "Зачем ты придумала все это, Мария?". Однако, с другой стороны, тогда, "по закону подлости", была бы, наверное, возможна Третья "горячая", а не "холодная", мировая война. Чертова (или божественная?) диалектика!

Как современным городам не хватает музеев! И Москве, и, боюсь, Варшаве. Музей Мицкевича на площади Старого Рынка. Рядом с памятным домом с негритенком. Входишь – сразу же обступают дорогие знакомые лица русской литературы. Соратник Пушкина… А вот музея Розы Люксембург, мемориальной комнаты Дзержинского в Варшаве, да и в Москве тоже, нет.

Обществ химических, исторических, технических, литературных больше, чем музеев.

* * *

В какой-то мере Варшава как Париж: географию ее ухватываешь сразу. Столько встречаешь знакомых хотя бы понаслышке, по литературе имен: Ян Собеский, ставший королем; Потоцкие, их дворцы. Я даже нашел родную мемориальную доску: здесь в 1848 году жил и творил Михаил Глинка. А названия улиц! Есть ли человек, у которого не на слуху Иерусалимские аллеи, Маршалковская? Автомашин много, как в Москве. Но к истории в Варшаве относятся бережнее. Лишь два дома остались целыми после войны на площади Старого Рынка, а вот все восстановлено по прежним замерам и чертежам. И городские башни, и барбаган, и десятки дворцов и костелов, представляющих исторический интерес. А мы сами, своими руками уничтожили храм Христа Спасителя, памятник героизму русского народа, построенный на народные подписные деньги, Собачью площадку с домом Киреевского, где бывал Гоголь, да и почти все русские писатели.

Почему, скажем, смогли варшавяне поднять из руин Королевский замок, а Москва потеряла сорок сороков и дом, где родился Пушкин? Почему?.. Сколько я наберу этих архитектурных "почему". Да, трудно, да, плохо со специалистами, с материалами. Почему просто, без очередей можно почти на любом углу Варшавы съесть то "фасолысу по-бретонски", то гамбургер или кусок булки, разогретой на гриле с пластиком сыра? А попробуйте перекусить где-нибудь в центре Москвы. Булок у нас не хватает? Почему в маленьком кафе на улице Герцена с вывеской "Оладьи" этих оладьев нет, чего недостает – муки, дрожжей? В Варшаве определенно лучше с цветами, а в Москве – с продуктами. С чем лучше в Варшаве? С чем в Москве? Этот ряд можно тянуть и тянуть…?

Перед самым отъездом в Варшаву я побывал в музее М. И. Ермоловой, первой нашей народной артистки, в ее доме на Тверском бульваре. Там – свежая панорама Театральной площади Москвы конца прошлого века. Видишь еще целый Страстной монастырь, главы церквей и башен выше по Охотному ряду, к Лубянке, ныне площади Дзержинского. Уверен (я-то, наверное, не доживу), когда-нибудь будут восстановлены и Собачья площадка, и Зацепа, и храм Христа Спасителя, как уже сейчас реставрируется собираемая буквально по кусочкам Владимирка.

* * *

В чужих странах, неведомых местах порой уверуешь, что люди-то, в общем, везде живут почти одинаково, да и антураж этой жизни не очень различен. Те же, что и в Москве, сочлененные венгерские автобусы развозят варшавян; почти все прохожие одеты либо в настоящий, как и в Москве, импорт, либо в лихой под импорт «самострок», да и в прозрачных пластмассовых сумках несут по летней щедрой поре то же самое: помидоры, другие овощи, молоко в бутылках и пачках, лузгают семечки так же весело, как совсем еще недавно и у нас (но здесь обычай иной: семечки продают на улице не россыпью, а по-деревенски, невышелушенными из подсолнуховых шляпок, и не считается зазорным сесть в сквере на лавочку и выклевать до голой щетки весь зонтик). Но все это мелкие совпадения. А жизнь ворожит по-крупному. Именно об этом будет мой очерк.

После моего возвращения из Польши состоялась редколлегия в «Знамени» по новому роману. К этому времени Г.Я. Бакланов объявил об этом в «Литературке». Контекст был в высшей степени для меня благоприятный: «Мы открываем год новым романом С. Есина, написанным на самом актуальном материале». А перед этим шел А. Бек, пролежавший неопубликованным несколько десятилетий. На редколлегии своеобразно повел себя Ю. Апенченко: очень хотелось Юрочке понравиться новому главному. Я все время смотрел на Бакланова. Он помолодел за последнее время. Только руки у него выдают возраст, но руки – я теперь уже это знаю – человека, работающего на земле (здесь припомнилось высказывание Трифонова в разговоре с Твардовским – как, дескать, Бакланов разумно ведет хозяйство на своей даче.

21 сентября, воскресенье. Был на премьере «Истории лошади» в студии Марка Розовского. Поразило все, что там происходило. Пожалуй, первое публичное дело о плагиате. Розовский повторил многие «ходы» Товстоногова, тем самым вслух сказав, что спектакль в Ленинграде почти целиком сделал он. Или только претендует? Есть вещи на спектакле поразительные. К своему удивлению, я узнал, что многие актеры – самодеятельные. Андрей Степанов оказался каким-то технарем и даже лауреатом Госпремии. Его Холстомер больше христианин, чем герой Лебедева. Запомнился еще Сергей Щеглов.

Читаю Дэвида Яллона "Кто убил папу Римского?".

Совсем не работается. Болит сердце.

Меня утвердили в редколлегии "Знамени". Списочек занимательный: Лакшин, Друнина, Маканин, Черниченко и я. Сережа, ты ли это, трубочист?

24 сентября. Состоялось обсуждение книжки Шавкуты. Это была демонстрация 40-летних. Господи, ну чего им всем надо? Писать надо. Разве неясно, что общественное признание приходит только через читателя?

26 сентября, четверг. Пишу в машине: Валю привез на Шаболовку в ломбард за ее мехами. Она сдает в холодильник шубу и лису. Пока она стоит в очереди, ожидаю ее на улице. Бедных, несущих в ломбард последнее, меньше не стало.

Из последних впечатлений. Как жалко, что все давнее быстро забывается, стирается, мозг, эта стареющая пластина, уже плохо держит электромагнитные колебания воспоминаний. Так, значит, воспоминания – это электрические импульсы и одинаковость воспоминаний обусловлены одинаковостью, т.е. идентичностью емкости электромагнитных разрядов.

27 сентября, пятница. Вчера вечером смотрел фильм Маргарет фон Тротта «Роза Люксембург». Здесь два момента. Уничтожили так называемые фестивальные талоны, теперь в кинотеатре общая очередь, и сразу же исчез дефицит: парикмахерская и мясная лавка в очередь за эфемерным – за искусством – стоять не привыкла. Одним словом, в зале было зрителей процентов 5, от силы 10 от количества мест. И опять вывод: вся история советского биографического и историко-революционного кино отвратила зрителей от подобных лент. «Все равно будут врать!» А фильм – прекрасный. Меня, в общем, специалиста, поразил здесь объем изображения и галерея лиц: Бабель, Кугельман, Адлер, Каутский, Цеткин. Точна позиция автора в вопросе о кредитах, о мире, о классах. Совершенно ленинская точка зрения Розы на преждевременность выступлений немецкого пролетариата в 1918 году. Прекрасный фильм, и жалко, что его увидит мало народа.

11 октября, суббота. Десять лет, как умерла мама. Это произошло (Валя все помнит по часам и датам) в ночь с 11 на 12. Я редко хожу в крематорий, хотя часто проезжаю мимо его стен, бываю в Донском монастыре. Но моя связь с ней постоянна. Последнее время я все более активно вырабатываю новую теорию о сгустках электричества – волны, колебания, иллюзия и образ души, – которые остаются и еще долго, затухая, зацепляют волны других сгустков, живых. Вообще, сейчас я уже больше веду диалоги с покойниками, чем с живыми. Боже, почему так рано я стал старым? Почему так странно прожита жизнь? Почему я столько отложил на завтра?

Живу в Болшево. Скорее – прячусь от телефона, известий из Москвы. Все время болит сердце, но я продолжаю бегать, издеваться над собою, комментируя свое неправедное житие.

Позавчера, 9-го, отвез в "Знамя" уже переделенный роман "Временщик и временитель". Возможно, я крепко его подпортил, по крайней мере сделал ординарнее. Уничтожил последнюю главу – "Дневник Вени" и снял тревожную предпоследнюю главу, теперь все развивается по хронологии. В этом есть обычная логика, но я чувствую, что сделал это напрасно.

В редакции был интересный разговор с Еленой Моисеевой Ржевской. Позже состоялась редколлегия. Я еще раз поразился, какой Бакланов умница, сколько доброжелательства и мудрости, центризма, сложного понимания природы человека и спокойного стремления успокоить всех. Сегодня принимаюсь за ленинскую пьесу. Но, судя по всему, Шатров ее уже написал.

14 октября, вторник. Мелкие долги за последние дни.

С чувством восхищения и зависти прочел рассказы В.П. Астафьева в "Нашем современнике". Мне дали комплект, состоящий из рассказов и "Печального детектива". Он, конечно, сейчас самый выдающийся мастер слова в нашей литературе. Такая поразительная изобразительность и ясность в обрисовке современного человека в приземленно-духовном "Месте действия", "Лове пескарей в Грузии". Из-за этого рассказа в свое время грузины ушли со съезда. Нет в нем ничего, против чего могло бы восстать народное сердце. А если В.П. и зол, то зол против того, за что зол и на русских: за хвастовство, хамство, хапливость и бессердечие. Современный плохой человек везде одинаков.

За "Печальный детектив" взялся с отчаянием. Я и не представлял, что может сделать в романе такой мастер, как Астафьев. А оказалось, все не так просто. В романе астафьевские художественные средства оказались трудноприменимыми. Так, иногда мощный тягач не может быть использован на слабых дорогах. Это интересно, но оставляет возможность писать самому.

Сегодня Владислав Александрович Пронин ругал меня за новый роман, не так хорош, но здесь – мизантропия ненапечатанного.

Оскоцкий – новый редактор прозы в "Знамени".

Вчера вечером ездил в Москву провожать Валю в Иваново. Вернулся к утру.

Дочитал "Последний год Достоевского" И. Волгина. Этой книге можно завидовать. Волгин ухватил время. Вот так почти самоуничижительная задача художника – лишь один год из чужой жизни – оборачивается его триумфом. И какая умная, многознающая книга! Об эпохе 80-х я узнал здесь больше, чем выпускники АОН из всех вместе учебников. Несколько дней назад проглядывал "Вопросы литературы". Статья В.М. Озерова на основе его выступления на VIII съезде писателей. Этот, по словам Светлова, мастер ходить по разминированным полям написал и обо мне. Где он только был раньше? Как крутятся старые конъюнктурщики. Но время такого взгляда на жизнь закончилось.

"Не слишком ли долгое время требуется, чтобы рецензенты вникали в проблематику новых книг, в характеры их героев?

Вокруг повести С. Есина «Имитатор» завязались споры, читатели по-разному истолковывали изображенную в ней фигуру дельца от искусства. Не сразу нашли ответы у рецензентов. Алла Латынина посчитала, что "главный недостаток повести в упрощенном понимании характера, нащупанном было, но не раскрытом, «смазанном». Е. Шкловский объявил творческой задачей автора всего-навсего «портретирование». А. Образцов стал доказывать, что «вряд ли… „имитаторы“ достойны романтического плаща и котурнов». Популярность повести и ее своеобразие точнее объяснил А. Бочаров в «Правде»: С. Есиным нащупана «действительно болевая точка», а иронически-гротесковая манера письма помогла – не без сбоев – «раскрыть имитаторство, двойничество… героя».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю