355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Зайцев » Петербуржский ковчег » Текст книги (страница 10)
Петербуржский ковчег
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:52

Текст книги "Петербуржский ковчег"


Автор книги: Сергей Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Глава 19

Через несколько дней после этого разговора господа, действительно, снова съехались к Милодоре. Не было только графа Н. Говорили, что он уже с неделю как уехал в Польшу по служебным делам.

Барон фон Остероде не был уже так любезен по отношению к Аполлону; даже как будто избегал его. И Аполлон догадывался о причине – Милодора...

Для Аполлона не было тайной, что Остероде прислал Милодоре письмо, перевязанное розовой лентой. Письмо это огорчило Милодору: Остероде приглашал ее на морскую прогулку. Милодора была вынуждена ему отказать, хотя отказывать друзьям не относилось к ее правилам; сердце ее всегда готово было ответить сочувствием.

Барон, естественно, понимал, почему ему отказано, и видел теперь в Аполлоне счастливого соперника. Как всякий человек, относящийся к своей личности трепетно, будучи о себе мнения немалого, Остероде никак, видно, не мог понять, почему предпочтение отдано не ему – красивому блистательному офицеру, умному, богатому, с прекрасной родословной, – а какому-то дворянчику, о котором еще с полгода назад никто в Петербурге не слышал...

Остероде, должно быть, привык в каждом обществе видеть себя в центре, а в каждом деле – в зачине, посему натура его восставала; отходить на вторые роли доставляло ему боль – тем более в делах амурных. Фон Остероде был не из тех, кто поклоняется даме, забыв о себе, о собственных достоинствах и выгодах, кто поклоняется ради бескорыстного поклонения и служения красоте.

Аполлон сразу приметил перемену в бароне, но, разгадав причину, не стал требовать от него объяснений. Да к тому и не было возможности – публика завладела им совершенно, когда Милодора объявила, что третьего дня слышала от Аполлона любопытное рассуждение о противопоставлении гения и тирана, о том, что тиран – истинный тиран – тоже своего рода гений. Этого последнего Аполлон не говорил, это Милодора домыслила сама. Но у Аполлона не было возражений...

Не возвращаясь к тому, во что уже посвятила уважаемое собрание Милодора, Аполлон сказал о любви... Пожалуй, Остероде, залившись ярким румянцем, слушал Аполлона внимательнее всех...

Любовь, как и гений, тоже бывает разная. Любовь бывает как две противоположности. Любовь внутрь – любовь лишь к самому себе; это страсть к накоплению, к удовольствию, стремление к возвышению себя любыми способами – хотя бы и использованием и унижением других, это раздутое самомнение, это готовность к свершению зла во имя своих целей, это неприятие пророков любви и добра; это когда каждый человек – твое зеркало, в котором ты видишь только себя. И в результате – суета и погибель... Но бесценна любовь, направленная вовне, – это дух, господствующий над плотью, это доброта, это чуткое отношение к ближнему, это пророк, это милосердие, это признание, вечность, это чужая боль в твоем сердце, это счастье познания истины, это ученики и добрая слава. И в результате – бессмертие и великая власть... Тиран и гений не любят ли так разно?..

Когда Аполлон замолчал, с минуту стояла тишина. Потом дамы зааплодировали, и господа поддержали их.

Аполлону показалось, что его рассуждение каким-то образом задело фон Остероде. Тот аплодировал вместе со всеми, но при этом глаза его были холодны, а лицо напряжено. И в этот день Остероде не был красноречив.

С темы тирана и гения господа переключились на Россию. Вот уж где простор для тирана, вот где невозделанная нива для гения!.. Сетовали: сколь много тиранов! Сожалели: сколь мало гениев!.. В отличие от всех европейцев – как угнетен русский человек!.. И в жизни своей, устроенной крайне неразумно, не может показать все заложенные в него возможности... У Луны две стороны – темная и светлая. Так же и у России: светлая сторона – сторона воинской доблести и славы, сторона героических подвигов и побед; и темная позорная сторона – рабство народа. Тиранов устраивает такое положение дел, они живут от этого положения, сосут из простолюдина соки. А простолюдин в массе своей безропотен...

Слушая ораторов, Аполлон подошел к окну и, отодвинув портьеру, выглянул на улицу. Стояла тихая летняя ночь. За чугунной оградой сквера лакеи и кучера съехавшихся господ жгли костер. В отдалении темнели экипажи, вырисовывались контуры дремлющих лошадей.

Карнизов был человек жестокий по натуре. От людей, которые его окружали, ему удавалось свою жестокость скрывать, хотя поручик и сам не знал, зачем ему нужно непременно скрывать жестокость. Наверное, потому, что вынужден был считаться с общественным мнением, которое утверждало: жестокость – это нехорошо. На службе жестокость ему только помогала. Даже более того, дорога жестокости была дорогой его карьеры. И он старался.

Отдав дань жестокости на службе, Карнизов приходил домой утомленным (смутно было в отечестве, потому в крепости – работы через край), но удовлетворенным. Иначе не поздоровилось бы Карлуше, которого поручик любил... Была у поручика одна черта, странность. Ему доставляло удовольствие мучить существа, которые он любил. Когда-то он мучил Карлушу, а Карлуша принимал страдания спокойно, с философскими пониманием и стоичностью и с ответной любовью к своему хозяину. Потом Карнизов стал приходить со службы утомленным – времена изменились, – и Карлуша вздохнул облегченно (верно, миллионы и миллионы таких Карлуш, населяющих российские леса и нивы, веси и города, чувствуют облегчение, когда страна эта – не то богоизбранная, не то Богом проклятая – оказывается на смене эпох)...

Но каковы бы ни были утомление и удовлетворение поручика после службы, он, однажды прислушавшись к себе, понял, что с превеликим удовольствием помучил бы эту... смазливую горничную... как ее бишь!.. Устишу... Он посадил бы ее к себе на колени и позаламывал бы ей пальчики. У Устиши пальчики такие пухленькие и розовые – совсем не такие пальчики должны быть у горничной девушки, выполняющей иногда и грязную работу... Фантазия разыгрывалась у Карнизова... Карнизов заламывал бы ей пальчики и внимательно смотрел бы ей в лицо... Нет, не столько в глаза, сколько на язычок смотрел бы. Он такой бойкий у нее, говорливый, быстрый, остренький и влажный... Карнизов заставил бы ее высунуть язычок... А еще...

О, это имело любопытную перспективу!..

Совсем недавно Карнизов понял, что его не оставляет равнодушным Милодора. Более того – она забирает над ним все большую власть. Ах, как помучил бы он ее!.. Заламывать пальчики? Этим бы не обошлось. У нее такая красивая шея, что распаляются самые отчаянные фантазии. Царапина на этой шее или ссадина разве не взволнуют? А капелька крови – алая на белой-белой коже!.. От этого можно с ума сойти...

И Карнизов едва не сходил с ума – так ему хотелось кое-что из желаний своих... привести в исполнение.

У Милодоры такие чувственные губы!.. Поручик заметил: никогда такого не было, чтобы губы Милодоры ничего не выражали. Ах, как, кажется, украсило бы их страдание! Как впечатляюще и возбуждающе изогнулись бы эти губы! Какой нежный и волнующий сорвался бы с них стон!..

Карнизова сначала удивляло, а потом тревожило, что желание причинить боль Милодоре становилось в нем все сильнее. Иногда ночами он даже едва совладал с собой – чтобы не вскочить в чем есть и не ворваться в апартаменты Милодоры и не взяться руками за ее прекрасную шею... Желание такое накатывало на поручика время от времени – как волна. И как болезненный приступ. Во время приступа он катался у себя на кровати и кусал подушку и с такой силой сжимал кулаки, что кровь проступала из-под ногтей. Ему представлялось в такие моменты, что подушка – это шея Милодоры, а его кровь – это ее кровь... Потом приходилось выбрасывать истерзанную и испачканную кровью наволочку...

А сегодня такой приступ накатил среди дня. Кабы поручик был в этот час в равелине, он бы нашел, на ком удовлетвориться, на ком утомить себя. Но он был не на службе – в зале Посейдона; в обществе Карлуши. А Карлуша... Им Карнизов уже переболел. К тому же Карлуша был черный, а поручику хотелось чего-то белого... как шея у Милодоры...

Сдерживая стон, чуть не в кровь кусая губы, Карнизов выскочил из дома и побежал куда глаза глядят. Он не видел толком, куда бежит, потому что смотрел больше внутрь себя, нежели вокруг. Он был, как в лихорадке. От возбуждения дрожали руки и пересохло во рту...

Когда, спустя полчаса, Карнизов почувствовал себя лучше и огляделся, он увидел, что стоит на набережной, недалеко от плашкоутного моста через Неву... Сновали по улице редкие прохожие, плескались волны о гранит, поросший водорослями, краснолицый пироженщик торговал пирогами с лотка, поодаль принюхивался к запаху пирогов белый худой пес.

Эй, Лопушок!.. – Карнизов присел и поманил собаку. – Иди сюда. Ну!..

Пес неуверенно махнул хвостом, но остался на месте.

Поручик, кинув лоточнику мелочь, взял два пирога. Пироги были с рыбой – душистые, теплые.

Эй, Лопушок!.. – Карнизов подошел ближе к собаке и протянул ей один пирог; от другого пирога откусил, губы поручика замаслились. – Хочешь?..

Глаза у пса стали какие-то виноватые. Он, конечно, хотел...

Пес сделал два шага и осторожно взялся зубами за пирог. Но Карнизов не отпускал. Пес уже распробовал пирог и даже заскулил от того, что пирог ему не дают, а только дразнят. Слюна струйкой скользнула с языка.

Карнизов направился к мосту, пес поплелся за ним. Пироженщик с минуту наблюдал за чудаком– поручиком, вздумавшим покормить бездомную собаку, но потом отвлекся (крупнотелый плотник в фартуке взял сразу дюжину пирожков), а когда оглянулся опять, ни поручика, ни собаки поблизости не было.

Зайдя под мост, Карнизов присел и опять протянул пирог собаке. Рядом плескалась вода, волны ударяли в борта плашкоутов, поскрипывали звенья цепей.

На, держи!..

Пес уже смелее, почти как к старому знакомому, подошел к Карнизову и вцепился зубами в пирог. В этот момент Карнизов стремительно бросился на собаку, ухватил за шею и, повалив на землю, навалился всем телом сверху.

Лопуш-ш-шок!.. – прошипел Карнизов сквозь зубы. – Лопуш-ш-шок!..

Пес даже взвизгнуть не успел. Пирожок куда– то откатился...

Тело собаки напряглось, несколько раз дернулись лапы, не находящие упора. Пес пытался вывернуться – но бесполезно. Хватка у Карнизова была железная; если уж он что-то взял, то не отпустит...

Карнизов ощущал под руками сильную мускулистую шею собаки. Теплую шею... Белую шею... Наконец-то! Поручик даже зажмурился на секунду от удовольствия. Он что было сил жал на эту шею и заглядывал собаке в глаза. В них сначала было страдание, а потом появился лютый страх, черный страх – наверное, потому, что зрачки у собаки расширились и глаза стали черны.

Лопуш-ш-шок!.. – улыбаясь, прохрипел поручик собаке в глаза.

Пес боролся еще некоторое время – с отчаянностью. Даже через шкуру было видно, как напряглись у него на морде, на шее вены. Карнизов все сильнее сжимал ему горло, пальцами-клещами сминая хрящи. Пес быстро слабел... И вдруг обмочился – прямо поручику на сапоги. Страх в глазах сменился тоской, затем пришла пустота – это была смерть. Глаза потускнели, из пасти вывалился язык.

Но Карнизов не сразу отпустил шею собаки. Жал и жал... Это все еще доставляло ему наслаждение. Он опять зажмурился, и представил себе желаемое... вожделенное. И возбужденно хрипло дышал. Руки его сейчас были – ворота. Через них уходила жизнь (пусть бы и собаки), через них же входила смерть. Но не о жизни и смерти думал в эту минуту Карнизов. Он думал о Милодоре... Он думал о том, как ему сейчас хорошо. Он даже застонал от наслаждения.

Наконец Карнизов встал. Собака лежала у его ног бездыханная. Карнизов с досадой покосился на сапоги и, притопнув, стряхнул с них капли мочи. Тут он подумал, что его могли видеть, огляделся. Но никого не было поблизости. Только слышно было, как пироженщик чуть в стороне зазывал покупателей... Поручик отряхнул какой-то сор с груди, брезгливо столкнул труп собаки в воду и, выйдя из-под моста, вернулся на Васильевский.

Карнизову стало легче.

Глава 20

Доктор Федотов говорил, что Миша Холстицкий – художник если и не гениальный, то очень близкий к тому. Суждение это основывалось на глубоком знании всего того, что за последние несколько лет написал художник. Увы, Холстицкому не так много удалось продать, разве что самому Федотову – те листы для анатомического атласа. А иных заказов у него было раз-два и обчелся. Бедность Холстицкого исходила из его безвестности. Богатые чиновные господа и их дамы предпочитали обращаться к мастерам кисти более известной (хотя значительно менее одаренной; их беда состояла в том, что степень одаренности оценить они не могли; для них оставалось главным – чтобы было похоже). Мало кого из господ впечатлял их собственный внутренний облик, который Холстицкий лучше других умел подметить, господам регалии подавай, белую лошадь триумфатора и увековеченный для потомков на заднем плане европейский пейзаж (еще лучше – баталию! а хоть бы и «Битву народов»)... Взять хотя бы происшествие с портретом господина полицеймейстера. Холстицкий мастерски отразил, что полицеймейстер нежно и трогательно, почти как Нарцисс, любит себя (некоторые старики бывают высокого самомнения, хотя оснований у них для этого нет; единственное бывает достоинство, что пожили дольше других – тех, что послабее, пережили). Полицеймейстер сказал, что лицо не похоже. Тогда Холстицкий пошел против себя и написал только лицо, без внутреннего содержания. Было очень похоже – копия и оригинал как две капли воды. Господин полицеймейстер совсем рассвирепел. Сказал: нос картошкой... Этот важный господин, наверное, лет двадцать как не заглядывал в зеркало. В конце концов Холстицкий пририсовал ему орлиный нос (для потомков) и тем удовлетворил заказчика. Но имени своего на портрете не поставил, поскольку такого «искусства» стыдился.

То, что Холстицкий видел в людях важного, было людям не нужно, а то, что люди хотели от него, столь отличалось от высокого искусства, что пугало художника, и он не однажды при Федотове восклицал: «Если наши лучшие таковы, куда мы катимся!».

И настало время, когда у Холстицкого не оказалось денег, чтобы расплатиться за жилье. Трудность эту он посчитал временной, но поскольку не привык ходить в долгах, предложил Милодоре в качестве оплаты написать ее портрет... Впрочем не исключено и такое, что кое-какие средства у художника были; просто безнадежно и безответно влюбленный в Милодору, он искал возможности побыть с ней.

...Комната, в которой работал Холстицкий, была достаточно просторна и светла. Он писал Милодору на фоне темно-синей бархатной драпировки, которая весьма подходила к васильковым глазам Милодоры и выгодно подсвечивала их.

Милодора неплохо позировала; впрочем, почти всем женщинам легко удается это...

...Очень хорошо, госпожа Шмидт!.. – контуры уже были набросаны на полотне, и теперь из массы нервных небрежных линий проступал округлый точеный подбородок.

Я немного волнуюсь... С меня никогда не писали портрет, – призналась Милодора. – И кроме как в зеркале, я себя прежде не видела. Любопытно будет взглянуть на свой образ глазами другого человека.

Холстицкий работал, закусив нижнюю губу.

Упущение вашего мужа. Он, верно, не любил вас...

Почему вы так решили? – удивилась Милодора.

Красота не должна пропадать, – художник быстро накладывал краски: то кистью, то рукой; потом вытирал пальцы о поля старой шляпы, надетой, видно, специально для этого, и продолжал работу.

Милодора слегка смутилась:

Вы правы. Любил он только себя. О своей молодости рассказывал так трогательно. Порой даже со слезами на глазах. Как о молодости великого человека... Он умилялся своим былым поступкам и мыслям – хотя и посредственным... А жена для него была – цветок, его украшающий. Завял бы этот, он сорвал бы другой...

Холстицкий поморщился:

Так не пойдет... У вас стали грустные глаза, госпожа Шмидт. Это, поверьте, не ваши глаза. И это никак не соотносится с моим замыслом, – он с минуту задумчиво смотрел на Милодору, потом указал на окно. – Смотрите сюда, на свет. Смотрите так, будто вас окликнул человек, которого вы любите... Вы его ждали, и он пришел...

Милодора слегка улыбнулась:

Вы требуете от меня слишком многого.

Вы разве никого не любили и не знаете, как смотрят на любимого?

Я знаю – как. Но не уверена – получится ли... Я же не актриса Сандунова...

Однако у нее получилось великолепно.

Холстицкий с четверть часа работал молча. Глаза Милодоры, будто живые, проступали на полотне. В них была любовь. Холстицкий владел искусством живописи мастерски. Верно, душа его сейчас была в его деле. Холстицкий любил краски, которые быстро и точно смешивал на палитре, любил кисти, которыми тонко накладывал краски на полотно; он, конечно же, любил и сам предмет, который изображал (этот предмет полюбить было несложно; третьего дня Холстицкий писал нищего калеку, жующего калач; разве не любил и его?). Быть может, оттого предмет на холсте получался живым и полным любви...

Движения руки живописца были уверенные и точные.

Ах, сударыня!.. Быть бы мне помоложе, по– знатнее...

Милодора тактично промолчала. Она все еще смотрела так, будто ее окликнул человек, которого она любит. И смотрела Милодора за спину живописцу, на окно, на свет, как и было ей велено... Свет отражался в ее глазах; глаза блестели – словно на них набежала слеза радости.

На полотне глаза Милодоры полнились светом. Свет этот был – ее любовь.

Холстицкий опять вытер пальцы о край шляпы.

Скажите, госпожа Шмидт, те господа, что собираются у вас... иногда ночами... они при надобности защитят вас?

В глазах Милодоры мелькнула тень, будто кто– то прошел сейчас между нею и окном.

Почему и от кого меня требуется защищать?

Видите ли, ваши собрания... Это, конечно, не мое дело... Простите... Но, если бы... – он замолчал на минуту, подбирая слова; он был мастер кисти и не отличался речистостью.

Милодора скомкала платочек в руке.

В наших собраниях нет ничего предосудительного. В Петербурге почти в каждом доме собираются господа то на среды, то на четверги или пятницы... А по праздникам устраивают балы. Разве вам не известно?.. Можно ведь совсем затосковать, если не такая... духовная жизнь.

Лицо Холстицкого стало напряженным, глаза сосредоточенными; он опять смешивал краски.

Прислуга всякое говорит... И я не думаю, что вы и избранные господа друг другу пишете невинные пасторали в альбомы.

Мы читаем романы... Ныне все господа читают друг другу модные романы.

Холстицкий кивнул:

Я понимаю... Но считаю своим долгом сказать, что мне не нравится этот господин.

Напряжение появилось и в лице Милодоры:

Который?

Карнизов, кажется... его зовут.

На устах Милодоры теперь Появилась легкая улыбка:

Увы, он не нравится никому. И эта его ворона... Но он снимает у меня дорогой зал. Для всего дома это важно. Я смогу наконец кое-что починить...

Лакеи возле дома жгут костры по ночам... И всякому понятно, что у вас опять общество. Остерегитесь, сударыня!..

Милодора опустила глаза:

Неужели вы думаете, что меня некому защитить?

Живописец пожал плечами:

Граф Н., я слышал, опять в отъезде. А Аполлон Данилыч... он, конечно, сильный человек, но очень уж высоко ставит философию. И иногда, размышляя о высоких материях, не замечает очевидного. Того, например, что господин Карнизов все более и более обращает на вас внимание. Я видел недавно, как загораются его глаза при вашем появлении, сударыня. И не усматриваю в этом ничего хорошего. Поверьте моему опыту – опыту художника: он опасный человек.

На щеках Милодоры появился легкий румянец, губы поджались с досадой:

Надеюсь, блеском глаз все и закончится. Я не дам господину Карнизову повода...

Ах, сударыня! – Холстицкий покачал головой. – Вы, право, такая же мечтательница, как любезный господин Романов... Да если Карнизову что-то надо, разве будет он искать повод?.. Экая мелочь для него!

Вы правы, конечно, но... – Милодора не договорила; ей не хотелось продолжать этот разговор (если человек, этот Карнизов, занимает так мало места в ее мыслях, так что же о нем попусту говорить?); она с любопытством посматривала на холст: – Вы позволите взглянуть, что уже получилось?

Холстицкий отступил на шаг от полотна.

Увидите вы немного. Но главное, что составляет ваш образ, я нашел... А вообще нам понадобится не один сеанс... И мы должны сговориться о времени...

Я понимаю... – Милодора, не получив еще разрешения на осмотр работы, оставалась на месте и очень напоминала сейчас Холстицкому шестнадцатилетнюю девушку, которой страшно хочется посмотреть и она вся дрожит от нетерпения.

Пожалуйста, смотрите... – живописец отступил шаг в сторону и принялся вытирать кисти.

Милодора так и сорвалась с места, и краска опять бросилась ей в лицо. А Холстицкий подумал, что его очень верно осенило – написать ее портрет.

Увидела Милодора менее ожидаемого. Много ли можно успеть за один сеанс!.. Однако сделала вид, будто осталась довольна:

Никогда не могла подумать, что у меня такие глаза...

Вы, сударыня, должны выбрать образ, который более близок вашему сердцу, – образ, в котором мне вас изобразить.

Что, например? – задумалась Милодора.

Что-нибудь из античности сейчас в моде. Флора – если хотите... Или из Ветхого Завета... Только не Юдифь, – Холстицкий улыбнулся своим мыслям.

Почему?

Для Юдифи вы не подходите. В вас мягкости много... Ваш удел – подвиги добродетели и любви.

Это плохо? – Милодора все еще рассматривала свои глаза, довольно тщательно прорисованные живописцем.

Это изумительно.

Она улыбнулась:

Ну хорошо... Пускай будет охотница Диана...

Устиша, держа ведро и корзинку с тряпками в одной руке, открыла дверь ключом и вошла в зал. Прямо над головой у нее захлопала крыльями и каркнула ворона. Горничная от неожиданности вздрогнула и едва не выронила ведро. К тому же плохая примета, когда над тобой каркнет ворона. Устиша быстро наложила на себя крестное знамение и повернула голову, чтобы еще на всякий случай сплюнуть через левое плечо. И в последний момент увидела Карнизова...

Тот стоял в центре зала, заложив руки за спину, покачиваясь с пятки на носок (только теперь Устиша услышала, как слегка поскрипывают его сапоги), и строго смотрел на нее. Присутствие Карнизова испугало Устишу еще больше, чем карканье проклятой вороны.

Девушка охнула:

Как вы меня испугали, господин!.. – и метнулась обратно к двери. – Простите, вы оставили ключ у Антипа...

И что? – поручик иронически ухмылялся.

Я думала, вы на службе. Хотела убраться здесь...

Это ничего, – Карнизов был как бы в благодушном настроении. – Ты мне не помешала. А что до службы, то люди моего рода деятельности, можно сказать, всегда на службе – и когда записывают крамольные речи некоего бунтаря, и когда парят себе ноги перед сном. Ибо главный инструмент всегда с ними... – и господин Карнизов прямо-таки театральным жестом указал себе на лоб.

Как-то вы непонятно говорите... – Устиша растерянно оглядывалась, словно раздумывая, с чего начать уборку; тут было, где руку приложить, поскольку господин Карнизов во всем, что не касалось его сапог, опрятностью не отличался.

Непонятно?..

Непонятно. Играете в загадки...

А зачем тебе понимать? Тебе не надо понимать много. У тебя другие приятности...

Глаза Карнизова оценивающе пробежались по фигурке девушки, по ее тонкой шее, остановились на губах. Руки Карнизова дрогнули у него за спиной, нервно сжались в кулаки. Поручик вдруг заговорил ласковым голосом:

Хочешь кофе, душечка?..

Кофе? У вас? – приглашение было явно неожиданным для Устиши.

Почему бы и нет?.. Там в углу на столе кофейник и чашки... Налей себе без стеснений.

Устиша с любопытством глянула в угол; там пыхтел самовар, а рядом, действительно, поблескивал медными боками изящный турецкий кофейник.

Я вообще-то кофе не люблю. У меня от кофе вот тут печет, – она указала себе пальцем под грудь. – Но если вы угощаете...

Угощаю. Почему нет?.. Мы ведь добрые соседи, правда?

Девушка оставила ведро и корзинку у двери, оправила белоснежный передник и прошла в угол.

Карнизов, слегка склонив голову набок, с интересом рассматривал сзади ее щиколотки.

Устиша взяла ближайшую чашку.

Тут Карнизов вдруг оживился:

Нет-нет, не эту чашку! Там есть другая, с сердечком... И садись вот сюда, за карточный столик. А я сяду напротив... Посудачим о том о сем... Ты ведь любишь поболтать немного – верно? Вот и познакомимся поближе...

Девушка пожала плечами и налила себе кофе в чашку с сердечком. Села за карточный столик, за которым уже сидел Карнизов.

Устиша отхлебнула маленький глоточек и совсем по-детски причмокнула, потом удивленно покачала головой и отхлебнула еще немного, а поручик смотрел, как она это делает. Поручик прямо– таки участвовал глазами в ее действе. Пальцы его нервно сцепились у него на коленях.

Вкусно?

Горько...

Он подвинул к ней сахарницу:

Кушать надо сладко, душечка.

Вы всегда так странно говорите, – заметила Устиша.

Как?

Вроде просто, а вроде и совсем о другом...

О чем же?

Девушка подсластила напиток и теперь пригубливала его:

Не знаю... Но вы сейчас как будто не о кофе говорите.

Поручик усмехнулся:

А ты сметливая!.. Впрочем... я не всегда думаю над тем, как говорю. Я привык говорить с врагами отечества и государя. Это налагает... в своем роде, – он не стал уточнять, что именно «это налагает»...

Карнизов не случайно велел Устише взять именно эту чашку. Он давно называл эту чашку эротической. От других чашек она отличалась тем, что имела толстые стенки и закругленные края. По причине сего закругления всякий раз, как пьющий делал глоток, по стенке снаружи стекала капля напитка, и человек был вынужден либо слизывать эту каплю, либо, махнув на нее рукой, позволять ей капнуть на одежду или на скатерть. И даже если капля не стекала ни на одежду, ни на скатерть, она пачкала чашку. Разумеется, чистоплотная опрятная Устиша не могла позволить капле испачкать белоснежный передник и предпочитала слизывать ее остреньким быстрым красным язычком; и делала она это с потрясающей ловкостью – даже не особо отвлекаясь от разговора...

Карнизов не отрывал от Устиши глаз.

Девушка делала глоток, потом, морща носик, взглядывала на край чашки, и вот уже остренький юркий язычок ее подхватывал нерадивую каплю – язычок ее был как некий зверек без шкурки... Зверек этот жил своею жизнью.

Карнизов, наблюдая все это, так и ерзал на стуле:

Вкусно?

Теперь сладко... – Устиша скромно опустила глаза и огладила на бедрах накрахмаленный передник.

Поручик скрипнул зубами и перекинул ногу на ногу.

Карлуша, пролетая мимо, громко каркнул и едва не задел висок Карнизову крылом.

Скажи, душечка... Этот... как его!.. Аполлон– Романов, кажется?.. Странно, что у него такая фамилия... – Карнизов, сцепив пальцы на колене, наблюдал за Устишей. – Он давно тут живет?

А с весны. Считайте, как снег сошел... Я сама Аполлона Даниловича и привела, – Устиша улыбнулась этому, как приятному воспоминанию. – А зачем вам?

Так... Для порядка, – поручик с весьма натянутой улыбкой развел руками; руки у него дрожали, и Карнизов опять сцепил их на колене. – Во всем порядок должен быть... Надо точно знать, кто вокруг тебя...

Устиша видела, что поручик как бы не в себе и что руки у него дрожат, но, не зная причины, не поняла его состояние; пожала плечами:

Хороший жилец.

Чем же он так хорош?

А спокойствие от него... Вот в прошлом году был офицер из интендантства – выпивки, скандалы, падшие девицы и даже драки. А в комнатах – что в хлеву!.. – при этом девушка невольно оглянулась на зал.

Кто такой? Как фамилия?.. – оживился Карнизов. – Надеюсь, про государя там ничего?

Устиша слизнула капельку.

У него и фамилия такая смешная была – Дурново...

Нет, такого не знаю... Ну, и что жилец?

Аполлон Данилович?.. – Устиша на секунду вскинула глазки. – Да ничего! Всей прислуге он нравится.

Поручик усмехнулся:

Нравиться прислуге его удел...

У него чисто всегда. И на доброе слово щедрый.

А, скажи, хозяйке он... нравится?

Девушка отставила чашку, задумалась:

Госпожа разрешает ему работать в библиотеке. Вот все, что я могу сказать.

И что же?! Они сидят в библиотеке и читают книжки? И все? – Карнизов взглянул на Устишу критически.

А что еще? – не поняла девушка.

Ну как же! – поручик, усмехаясь, подмигнул горничной. – Даже монаха и монахиню не следует оставлять наедине, как говорится. А в библиотеке такой удобный диванчик... И дверь берется на запор, я заметил.

У Устиши порозовели щеки:

Что вы такое говорите, господин офицер!.. – она встала.

Ну, хорошо, хорошо!.. – Карнизов сделал успокаивающий жест. – Ничего дурного я не имел в виду. Пей кофе. Сладко?.. Подливай еще.

Сладко... да...

Устиша опять взяла чашку и пригубила. Черная капелька медленно поползла по стенке чашки. Поручик следил за движением капли, руки его дрожали на колене. Девушка посмотрела на каплю:

Какая чашка, однако!.. – и аккуратно слизнула капельку; язычок мелькнул меж губами.

Какая?..

Неудобная. Пачкается... – и опять показался язычок.

Карнизов стал бледен, губы его мелко вздрагивали. Он глядел – прямо-таки воткнулся взглядом в чудный язычок Устиши – красненький и влажный... такой сильный язычок... Язычок подхватил новую каплю и исчез...

У Карнизова негромко клацнули зубы.

Девушка услышала и взглянула на собеседника. Увидела, в каком тот пребывал состоянии, увидела, что он смотрит на губы ее; догадалась, что только что он смотрел на ее язычок. Нешуточное возбуждение этого странного человека насторожило, а затем и испугало ее. От этого неожиданного открытия – что именно ее язычок кого-то возбуждает – Устиша поперхнулась. Откашлялась, плотно сжала губы. Чашка задрожала у нее в руке.

Дыхание Карнизова от любовного томления участилось, стало шумным; глаза заблестели; скрипнули сапоги.

Ну... что же ты не пьешь? Пей... пей... это сладко...

Устиша так разволновалась, что лицо ее покрылось пятнами.

Нет. Я, пожалуй, пойду... Спасибо за угощение, – она поднялась и направилась к двери.

Карнизов от разочарования едва не застонал:

Куда же ты! Приходи еще завтра...

Потом, потом... – и Устиша, подхватив ведро и корзинку, поскорее выскользнула из зала. – Вы пойдете на службу... – это донеслось уже из-за двери.

Дура!..

Каркнул Карлуша – словно выбранился. Карнизов оглянулся на него, унимая дрожь. Карнизову показалось, что птица смотрела сейчас насмешливо.

Милодоре нравилось в Аполлоне сочетание силы и нежности, что, на ее взгляд, встречалось довольно редко. А если к названным качествам прибавить еще внешнюю привлекательность Аполлона и его весьма недюжинный ум, то этого человека вообще можно было причислить к людям исключительно редким. Пожалуй, считала Милодора, он соответствовал своему имени – имени одного из прекраснейших древнегреческих богов, победителя грозного Пифона( Аполлон – в греч. мифологии и религии сын Зевса, бог– целитель и прорицатель, покровитель искусств. Пифон – в греч. мифологии чудовищный змей, порождение богини Геи.). Аполлон почитался в античности как божество света и солнца. Думая об этом, Милодора не могла сдержать улыбки: разве Аполлон не представлялся ей в последнее время светом, солнцем?.. И хотя она была уже достаточно опытной женщиной и знала, как легко можно ошибиться в человеке, Милодора, глядя на Аполлона украдкой, а иногда и пристально, не находила в нем признаков дурного. И время разглядеть человека у нее было. И проницательности, несмотря на молодость, ей было не занимать. С ее-то искушенным взглядом...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю