355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сказкин » История Византии. Том I » Текст книги (страница 31)
История Византии. Том I
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:53

Текст книги "История Византии. Том I"


Автор книги: Сергей Сказкин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 40 страниц)

Симеон был вместе с тем ревностным сторонником монашества, противопоставляя эту организацию остальной церкви. Он утверждал, частности, чтоправо исповеди должно принадлежать монахам, а не священникам. Симеон невысоко ставил книжную ученость: он смеялся над мнимыми мудрецами, рассчитывающими с помощью математики познать божественные тайны; он называл их глупцами, утверждая, что истинно просветленному нет нужды в книгах.

Мистицизм Симеона не получил сколько-нибудь серьезного развития в богословии XI—XII вв. Оживление научной деятельности и возникновение рационалистических тенденций затронуло и богословие; этические проблемы, занимавшие Симеона, отодвинулись на задний план, а в центре внимания оказалась проблема сущности божества. Как к квадратуре круга или к перпетуум мобиле, человеческая мысль вновь и вновь устремлялась к тринитарной загадке: что такое троица и каково соотношение ее ипостасей?

Богословские споры в Византии XII в. в известной мере соответствовали тем дискуссиям, которые вызвал к жизни в то же самое время схоластический рационализм Росцеллина и Абеляра. В Византии они были порождены выступлением Евстратия Никейского, ревностного сторонника Алексея I, отстаивавшего интересы императора и в дискуссиях с богомилами, и в деле о конфискации церковных сокровищ33. Ученик Иоанна Итала, Евстратий и в богословской полемике оставался верен методу своего учителя: избегал традиционного приема аргументации, состоящего в нагромождении библейских и патриотических цитат, и обращался к рассудку. По его словам, сам Христос строил свои священные и божественные речи в форме Аристотелевых силлогизмов34.

Прилагая рационалистические принципы к понятию троицы, Евстратий приближал Христа к людям, тем самым отдалив его от божества: человеческая природа Христа, утверждал он, рабски (δοννλχως) почитает господа не только на земле, но и в небесах, почитает, как всякая тварь. Христос, по мысли Евстратия, достоин всяческой похвалы за то, что он, по природе будучи способен ко злу, все же отверг зло и сохранил чистоту; Евстратий, следовательно, признавал внутреннюю борьбу в Христе и допускал, что обожествление Христа было результатом не моментального акта воплощения, а длительного «продвижения».

Учение Евстратия вызвало резкий отпор защитников ортодоксального богословия. Против Евстратия выступил один из виднейших в ту пору толкователей библейских текстов Никита Ираклийский35, который объявил Евстратия создателем новой ереси. В 1117 г. на церковном соборе Евстратий отрекся от своих «заблуждений» и заявил, что трактаты, использованные его критиками, были лишь черновиками, похищенными у него и содержащими неисправленные формулировки36. Тем не менее, несмотря на давление императора и патриарха, большинство участников собора проголосовало за осуждение Евстратия. Рационализм потерпел поражение – впрочем, очень скоро онопять возродился.

В середине XII в. ряд видных церковных деятелей – диакон Сотирих, которого предполагали поставить патриархом антиохийским, Никифор Василаки, ритор Михаил – выступили с рационалистической критикой молитвы: «Ты бо еси приносяй, и приносимый, и приемляй, и раздаваемый, Христе боже наш». В формулировке обращения к Христу они усматривали противоречие, ибо, полагали они, приносить жертву – одно, а принимать – другое. Следуя по существу за Евстратием, Сотирих и его сторонники расчленяли единство троицы и полагали, что спасительная жертва была принесена одному только богу-отцу. В соответствии с этим Сотирих и его сторонники приходили к выводу, что и евхаристия приносится только отцу, но не всей троице. К тому же они шли дальше и усматривали в евхаристии не истинную мистическую жертву (таинство), но лишь воспоминание (αναμνησις) о действительной жертве. Наконец, расчленяя троицу, они расчленяли на два акта и процесс примирения греховного человечества с богом: сперва – в воплощении – человечество примирялось с богом-сыном, затем – ценой крестной жертвы (своего рода выкупа) – с богом-отцом.

Сотирих развил свои мысли в специальном диалоге, который вызвал резкие возражения большинства богословов. Особенно решительно выступил против Сотириха Николай Мефонский, известный своими сочинениями против латинской ереси37и опровержением неоплатонизма38, интерес к которому проявляли и Пселл, и Иоанн Итал. Поскольку сущностью учения Сотириха было расчленение бога-отца и бога-сына, признание своеобразной иерархичности троицы,в центре рассуждений Николая Мефонского находился тезис о единстве троицы: ведь если, рассуждал он, лишить бога-сына чести принимать приносимую жертву, как предлагал Сотирих, то рухнет и принцип единосущности. Далее, Николай Мефонский отстаивал богочеловечность Христа: именно потому, что в Христе слиты совершенная божественность и совершенная человечность, он может быть одновременно и приносимым в жертву и приемлющим ее.

В борьбе против рационализма Сотириха он не ограничивается ссылками на авторитеты, но вынужден обращаться к логике. По мнению Николая Мефонского, Сотирих совершил две логические ошибки: он разделил неделимую природу (троицы) и смешал понятие природы (естества) с понятием ипостаси, ибо он будто бы противопоставлял ипостась естеству, когда говорил, что спасительная жертва приносится только богу-отцу.

Таким образом, Николай Мефонский в полемике с Сотирихом отстаивал основные принципы христианского богословия – мистическую единосущность ипостасей и мистическую богочеловечность Христа. На соборах 1156 и 1157 г. ересь Сотириха была осуждена.

По сути дела с тем же кругом вопросов имели дело участники собора 1166 г., предметом которого стали слова евангелия от Иоанна (14.28): «Отец мой более меня». Спор опять-таки шел вокруг проблемы соотношения отца я сына, вокруг возможности поставить бога-сына в иерархическое подчинение богу-отцу. На соборе было предложено пять объяснений спорной фразы: отец более сына как принцип предвечного творения; сын менее отца в силу своего вочеловечения; слова евангелия относятся не к Логосу вообще, а лишь к Логосу в состоянии униженности (χενωσις); слова евангелия имеют в виду только человеческую природу Христа; слова эти сказаны Христом от лица рода человеческого39. Из этих пяти решений правильным было признано второе, подчеркивавшее наличие в Христе совершенного человека; напротив, осуждены были все те учения, которые допускали лишь чисто формальное соединение в Христе плоти и божества40и, следовательно, лишь условно и ограниченно признавали бога-отца «большим», чем сын.

Если дискуссии византийских богословов XII в. сводились в сущности к проблеме соотношения бога-отца и бога-сына и выражали противоположность рационалистического и мистического подхода к ней, то в споре с латинянами на первый план выдвигался вопрос о месте святого духа в троице. Западная церковь объявила догматом тезис об исхождении святого духа не только от бога-отца, но и от бога-сына (filioque); византийские же богословы, начиная сФотия, полемизировали против этого догмата. Сущность византийской точки зрения выразил Иоанн Фурн в споре с миланским архиепископом Петром Гроссолано, прибывшим в 1112 г. в Константинополь: мы защищаем, говорил Фурн, монархию, а не двоебожие41. Если же придать ипостаси сына то свойство, которое отличает ипостась отца (т. е. изводить святой дух), то строго монархический принцип будет нарушен. Быть началом и корнем – это свойство одного отца, тогда как сын и дух – две руки его, единосущные и единомощные. «И подобно тому, как у нас ни одна из рук не является причиной другой, но обе равны до природе и вырастают из одного тела, так и сын и святой дух пользуются от отца равной честью и не служат причиной один другого»42.

На этом принципе твердо стояло большинство византийских богословов XII в. – от Евстратия Никейского до Николая Мефонского. Если византийское богословие допускало, что сын менее отца (хотя и боролось с радикальным решением этой проблемы), оно не склонно было признать, что дух хоть в чем-нибудь ниже сына и не пыталось представить троицу в виде трехчленной иерархической системы. Тем более любопытны диалоги Никиты Маронейского, митрополита Фессалоники во второй четверти XII в. Никита отстаивал в них западный принцип filioque и стремился согласовать его с учением Иоанна Дамаскина. По его мнению, структура троицы соответствовала трехчленной иерархии общества, царь – полководец – воин43.

В развитии византийской образованности и науки IX—XII вв. можно – весьма ориентировочно – выделить три периода: вторая половина IX – середина X в. были временем активного накопления знаний, освоения традиции, временем, для которого характерны энциклопедисты Фотий, Арефа, Константин Багрянородный; с конца X в. до середины XI в. торжествует мистика, а научная деятельность замирает; с середины XI в. до конца XII в. византийская наука идет вперед, распространяются положительные знания (особенно заметны успехи медицины), появляются рационалистические учения, проникающие даже в богословие. На то же время приходится заметный подъем византийской литературы.

Глава 17. ЛИТЕРАТУРА

В истории византийской литературы второй половины IX—XII в. могут быть выделены два периода: первый из них завершается в основном в начале XI столетия и характеризуется успешным развитием художественных принципов, наметившихся в предшествующие века; второй период (от середины XI до конца XII в.)1ознаменован попыткой пересмотра традиционной эстетики, что было, по-видимому, связано с общим подъемом рационализма, о котором шла речь в предыдущей главе. Разумеется, этот пересмотр носил весьма ограниченный и робкий характер и традиционные эстетические принципы были поколеблены лишь в малой степени – и все-таки совершившаяся перемена очевидна.

В IX—X вв. по-прежнему господствуют старые жанры: житие, безлично-объективизированная хроника, духовная поэзия. С XI в. начинается кризис этих жанров: не то, чтобы они исчезли – но они теряют жизненную силу и поэтичность, которая была присуща их ранним образцам. Жития, которые в IX—X вв. изобиловали бытовыми деталями и подчас дышали сказочно-фольклорной прелестью, позднее окостеневают: живые картины заменяются в них псевдо-красноречивой декларацией, где выспренность выражений прямо пропорциональна пустоте содержания. То же самое происходит и с гимнографией: в XI—XII вв. мы не встретим ни одного сколько-нибудь значительного художника, работающего в этом жанре.

Бок о бок с упадком старых форм совершается становление новых. Место безличной хроники занимает мемуарное описание событий, когда рассказчик – не только современник и участник событий, но и человек, вносящий вих осмысление свею откровенно субъективную оценку (обзор исторических сочинений см. выше, стр. 109). Появляется любовный роман (как в стихах, так и в прозе), прославляющий плотские радости, столь отвратительные для ортодоксально-христианского мировоззрения2. Письмо из инструмента чистой дидактики, каким оно было у Феодора Студита и у Фотия, превращается в средство описания окружающего мира и собственных переживаний, и, таким образом, эпистолография вновь поднимается до уровня художественной прозы.

Но дело не только в смене жанров (что само по себе показательно) – гораздо более существенно появление попыток нового художественного подхода к действительности, поиски новых эстетических принципов. Прежде всего, усиливается элемент субъективного восприятия мира: художник начинает говорить не от лица высших принципов, а от себя самого. Даже оставаясь дидактичным, он опирается теперь на личный опыт, на собственные наблюдения. Он перестает именовать себя «недостойным» и «грешником», но гордится своим талантом и уделяет собственной персоне изрядное внимание. И, может быть, ни в чем так не проявляется субъективизм писателей XI—XII вв., как в язвительной иронии: агиографу и хронисту ирония была ни к чему, они стояли выше ее, ибо полагали, что владеют секретом объективного суждения, критерием добра и зла. Ирония предполагает активное вмешательство художника в повествование: он теперь не оценивает свои персонажи (как агиограф или хронист VIII – X вв.) – он издевается над ними, он борется с ними, он видит и чувствуетих живыми перед собой.

Художник VIII—X вв. хотя и допускал натуралистические детали, однако в идеале стремился к созданию обобщенно-спиритуалистического идеала, к воплощению многообразия действительности в единообразие формулы. Напротив, у писателей XI—XII столетий постепенно проступает интерес к конкретному отображению пестрого и изменчивого мира. Натуралистическая деталь перестает быть болезненной антитезой высшей духовности – она превращается в естественный элемент сложного мироздания.

Отступление от принципов обобщенно-спиритуалистического восприятия действительности (с непременной дидактической ее оценкой) проявляется в допущении противоречивой сложности человеческого характера. Для классического жития, равно как и для классической хроники, оценка героя была определенна и однозначна – византийская литература XI—XII вв., пытающаяся воспринять мир не только через призму априорных принципов, но и исходя из конкретной деятельности людей, останавливается перед невозможностью их однозначной оценки. XI и особенно XII столетие принесли с собой известную демократизацию византийской литературы. Теперь все пишут стихи, смеется Иоанн Цец, женщины и младенцы, каждый ремесленник и жены

варваров3. Если до XII в. византийская литература была литературой мертвого языка, куда проникали лишь отдельные новые слова и грамматические формы; если пуристы XII в. считали необходимым давать в своих сочинениях перевод народных песенок на литературный язык, то все же именно в XII в. появляются первые опыты поэзии на разговорном языке. Характерным размером поэзии на разговорном языке был так называемый политический стих: пятнадцатисложная строка, основанная не на принципе долготы и краткости, но на чередовании ударных и безударных слогов; четырнадцатый слог должен был быть непременно ударным, после восьмого слога следовала обязательная цезура. Возникший в народном творчестве (пословицы, народные песенки, аккламации), политический стих был введен в начале XI в. в словословия Симеоном Богословом, а в XII в. он уже господствует в византийской поэзии4. Политический стих был весьма употребителен в поздневизантийском и новогреческом стихосложении.

В это время встает вопрос об отношении художника и толпы. Появляется (по-видимому, в демократических кругах) мысль о том, что зритель своим одобрением или осуждением стимулирует художественное творчество – и, наоборот, в противовес этому суждению Михаил Хониат (см. о нем ниже, стр. 385) отстаивает идею, что художник творит, руководствуясь внутренним чувством и не нуждаясь в замечаниях тысячеглазой толпы.

Античная литература продолжает оставаться классическим образцом для подражания, и даженовый по существу жанр, отвечающий новым потребностям – любовный роман, – и в сюжете, и в характеристике действующих лиц, и в системе художественных образов ориентируется на памятники древнегреческой литературы. Анонимный автор драмы «Христос-страстотерпец», написанной в XI– XII вв., не только подражает античным трагикам, вводя в действие характерную фигуру вестника, но и попросту заимствует у них около трети стихов. В прологе автор сам заявляет, что будет воспевать страдания Христа «по Еврипиду».

В конце XI в. византийские писатели обращаются также к восточной литературной традиции. Симеон Сиф, византийский врач, использовавший в своих трудах арабскую медицинскую традицию (см. выше, стр. 363), перевел по поручению Алексея I арабский сборник басен «Калила и Димна»; по искаженно понятым собственным именам этого заглавия книга была названа «Стефанит и Ихнилат» (буквально: «увенченный и следопыт»). Примерно в то же время Михаил Андреопул перевел с сирийского «Книгу о Синдибаде» (греческое название: «Синтипа») – сборник нравоучительных историй, обрамленный рассказом о Синдибаде, наставнике царевича, который своей мудростью спасает воспитанника от смертельной опасности. Таким образом, Византия познакомилась со знаменитыми образцами восточной литературы (оба они восходят к древнеиндийским оригиналам) и в свою очередь содействовала их распространению: в частности, благодаря греческой обработке сборник «Стефанит и Ихнилат» стал известен на Руси, где оказал влияние на русскую басенную литературу5.

Конечно, перестройка византийской литературы в XI—XII вв. (напоминающая, кстати сказать, развитие западноевропейской литературы XII столетия) была и медленной, и непоследовательной. Кое-что из новых принципов можно заметить уже в литературе X в., и наоборот, старые приемы и методы не только доживают до XII столетия, но и переживают его. Византийская литература XII в. остается в рамках средневековых изобразительных средств: речь идет скорее о тенденции к новому, нежели об утверждении нового.

X столетие было временем расцвета византийской агиографии. Один из самых замечательных памятников житийной литературы этого времени – «Житие Василия Нового», написанное его учеником Григорием6. Как и классическое житие VIII – IX вв., оно по форме является рассказом о добродетели и чудесах святого мужа, который духовным взором проникал в будущее и пребывал в трогательном единении с сотворенной богом вселенной: даже брошенный в море, он избегает гибели, ибо дельфины выносят его на берег. Но это сходство лишь формальное, и «Житие Василия» принадлежит новому этапу византийской литературы прежде всего в силу подчеркнутой индивидуальности автора-рассказчика и постоянного авторского вмешательства в повествование. Григорий то и дело покидает своего героя, чтобы рассказать о себе: он, оказывается, не любит чеснок; у него есть крохотный проастий, куда он отправляется осенью на уборку урожая; развратная женщина Мелитина старалась соблазнить его и, отвергнутая, наслала на него тяжкую болезнь.

Но Григорий не просто рассказывает о себе: старший современник мистика Симеона Богослова, он живет страстной жаждой спасения. Его мысль постоянно возвращается к грехам, совершенным им, к сомнениям, его охватывавшим. Он с трепетом ждет смерти и расплаты за земную жизнь. Дважды повествование прерывается видениями Григория. Первый раз ему является во сне прислужница Василия Феодора и рассказывает о своем вознесении на небо и нисхождении в ад. Демоны и ангелы столпились у тела умиравшей Феодоры, шумно споря между собой, пока смерть незримо отсекала ее члены и, наконец, дала ей горькое питье, отделившее душу от тела. Через добрых два десятка «мытарств» (τελωνια, буквально: «таможни») должна была пройти душа Феодоры, возносимая ангелами, и каждый раз демоны обвиняли ее в соответствующем грехе – лжи, высокомерии, сребролюбии, блуде; и если собственных ее достоинств не хватало, чтобы миновать загробную таможню, ангелы, как золотом, уплачивали заслугами Василия, который щедро снабдил ими свою прислужницу (мотив этот весьма сходен с католическим учением о сверхдолжных делах святых). Феодора рассказывает Григорию и об аде, о горьких муках грешников, бесчисленных, как песок морской, страждущих от голода и жажды и оглашающих воздух жалобными воплями. Впрочем, описаниеада в житии весьма схематично и не идет ни в какое сравнение с чеканно разработанной картиной «Божественной комедии».

Второе видение Григория – Страшный суд – куда более детализовано. По звуку трубы из гробниц были извергнуты тела умерших; снова раздался трубный глас, и все люди были собраны в одном месте – тогда нельзя было различить ни пола, ни возраста, только лица праведников сияли, а лица грешников были покрыты гноем, нечистотами, грязной пеной. На челе грешников виднелись надписи: убийца, вор, иконоборец, павликианин. Сверкали молнии, раздавались раскаты грома, полки сил небесных в грозном молчании сходились на суд. И вот, наконец, ароматом наполнился воздух и в славословии ангелов на светлом облаке явился Христос; возрыдали, ужаснувшись, грешники, и само небо трепетало, как кожа, а земля – словно древесный лист. Немного было праведников – грешников гораздо больше; судья отвернул от них свой взор, и они, напрасно молившие о помиловании, были низринуты в огненное море.

Если «Житие Василия» пронизано мистической религиозностью, трепетным ожиданием кары за грехи, то, напротив, очень часто житие X в., если можно так выразиться, обмирщается, и в старом агиографическом обличий выступает сплошь и рядом светская повесть. Такой светской повестью в форме жития является сказание об Илье Новом (ум. в 903 г.) – страннике, который исходил и изъездил почти весь мир7. Илья родился в сицилийском городе Энне, принадлежавшем еще византийцам: когда Энну захватили арабы, Илья, совсем юноша, был продан в рабство, но попал в руки какого-то христианина, который отвез его в Африку. Чудом вырвавшись из неволи, Илья отправился в Иерусалим, затем посетил Сицилию, Спарту, Эпир, Калабрию. Подобно всем святым, Илья, конечно, чудотворец, но совершенные им чудеса, как правило, порождены его странствиями и путевыми приключениями: он переправляется через бурлящий поток, в жаркий день разыскивает источник.

Сюжет странствований – традиционен для агиографии: многие житийные герои проводили годы в трудных скитаниях, переживая приключения на дорогах. Но их странствия обычно пронизаны благочестивой идеей: они ищут мощи, идут на поклонение святым местам, ведут борьбу с демонами – и при этом время от времени возвращаются в родную монашескую обитель. От этого благочестия в значительной мере свободно житие Ильи Нового.

Еще больше оснований считать светской повестью «Житие Марии Новой»8. Она была младшей дочерью армянского вельможи, переселившегося в Константинополь при Василии I. Выйдя замуж за некоего Никифора, Мария поселилась во фракийском селе Камара, принадлежавшем ее мужу. Здесь она родила двух сыновей, Ореста и Вардана, но старший умер пяти лет. Когда болгарский царь Симеон вторгся во Фракию, семье Никифора пришлось перебраться в город Визу. Там умер второй сын Марии, но она родила еще двоих, один из которых стал монахом, а другой стратиотом. Судьба Марии сложилась несчастливо: муж заподозрил ее в блуде с рабом Димитрием и так жестоко избил, что Мария умерла от побоев.

Мария не совершила удивительных деяний, достойных святого. Она вышла замуж, родила четырех сыновей, была добра к рабам и крестьянам и умерла от побоев мужа – вот и вся ее несложная женская судьба. И надо думать, именно заурядность ее жизни особенно способствовала пробуждению сочувствия и жалости читательниц и слушательниц. «Обмирщение» агиографии конца IX – X в. проявляется и в том интересе к воинам и особенно к полководцам, который обнаруживают некоторые агиографические памятники. В «Житии Василия Нового» с большой симпатией обрисован Константин Дука – полководец, которого автор наделяет сказочными чертами: нет такой силы, что могла бы противостоять ему, а когда он стремительно летит на сарацинов, из ноздрей его скакуна вырывается пламя. Герой «Жития Евдокима»9 – тоже полководец, о религиозных подвигах которого агиограф ничего не знает. Но зато он рассказывает, что Евдоким был похоронен (вопреки христианскому обряду) в пышной одежде «стратопедарха».

Более позднее «Житие Луки Стилита»10 (ум. в 979 г.) по форме представляет собой легенду о святом столпнике, проявившем чудеса терпения. И вместе с тем житие переносит нас в среду мелких вотчинников, знакомит с бытом и образом мыслей византийского рыцарства. Родители Луки названы «благородными»; они богаты и даже во время голода располагают запасами хлеба и кормов для скота; в то же время они занесены в стратиотские списки и обязаны нести военную службу; со стратиотской службыначинает свой жизненный путь и Лука, надменно отказывающийся от государственных продуктовых выдач и питающийся присланными из дома яствами.

Агиограф Луки, которому, по всей вероятности, близки интересы византийского рыцарства, развивает во введении к житию своеобразную теорию о различии ступеней святости: он говорит о необходимости «различать многообразие состояний, ведущих к небесному». Низшую ступень занимает толпа (πληδος), которая ограничивается только строгим исполнением заповедей. Довольно значительное число лиц стремится превзойти установленное в заповедях: одни из них живут среди мирского, но не испытывают вреда от общения с миром, другие же принимают монашество и обитают в киновиях. Третья ступень – это те немногие, которые выбирают отшельническую жизнь, совершенно отказываясь от мира. И уже совсем мало тех, кто идет дальше отшельничества: они, оставив землю, живут на столпах, подобных башням, в чистом воздухе, среди птиц.

Интерес с святым воинам и проникновение в агиографию откровенно аристократического принципа иерархии в отношении к богу, по-видимому, связаны с теми сдвигами в идеологии, которые порождались обособлением касты стратиотов и активизацией внешней политики империи. На агиографию, несомненно, оказывала воздействие воинская повесть, расцветающая в конце IX – X в.11

Для переходного периода, каким в сущности являлось X столетие, весьма показательно смещение литературной манеры, нарушение традиционной эстетической системы. Художник, нащупывая какие-то новые приемы художественного отображения действительности, тем не менее не порывает с привычными для негооценками окружающего мира и своей личности.

Таков Иоанн Камениата, незаметный фессалоникский клирик, автор книги «Взятие Фессалоники»12. Он говорит о себе как о «человеке неискушенном и непривычном к сочинительству»; он смотрит на мир с традиционно-религиозной точки зрения и, не колеблясь, объявляет несчастья своего города возмездием за грехи (хотя он все-таки с трудом может понять, почему участь грешников разделили чистые помыслом монахи); он изображает врагов-арабов как одержимых злым духом, а их страну как царство Антихриста. И вместе с тем Камениата как бы объединяет хронику и житие: предмет его описания исторический, а манера письма агиографическая, с ее интересом к будничным деталям, с ее сознательным отказом от приподнято-героического повествования. Но так как Камениата рассказывает не об одном десятке мучеников, а о целом городе, разгромленном и разграбленном, о тысячах пленников, увозимых на арабских кораблях, события приобретают обостренную трагичность, подчеркнутую наивным вниманием к обыденным мелочам. К тому же Камениата не только писатель, но и участник событий; он рассказывает о мучениках, но он и сам мученик вместе со своей родней. Повествование становится мемуарным, и оттого еще более напряженным оказывается восприятие бедствий.

Крупнейшим поэтом X в. был Иоанн Кириот, получивший за свои математические интересы прозвище «Геометра». Он вышел из знатной семьи и сам имел титул протоспафария, а к концу жизни стал священником и затем – митрополитом. По своим связям он был близок к провинциальной знати. Среди его эпиграмм есть обращенные к Малеину и к патриарху Полиевкту – и тот, и другой были идейными вождями провинциальных феодалов в 60-е и 70-е годы X в. Любимый герой Кириота – Никифор Фока. Прославляет поэт и подвиги Иоанна Цимисхия, подчеркивая благородство его происхождения, но убийства Никифора не может ему простить и в эпитафии заставляет сожалеть о худшей из страстей – страсти к тирании.

Расцвет таланта Иоанна Кириота пришелся на тяжелые для империи годы, наступившие после смерти Иоанна Цимисхия. В стихах поэта раскрывается напряженное и тревожное время, полное мятежей и военных катастроф; появление кометы и страшное землетрясение наполняют душу суеверным страхом, и порой Кириоту кажется, что Византийскую империю ждет печальная судьба Трои. Обращаясь в мечтах к прошлому, к величию Византии при Никифоре Фоке и Иоанне Цимисхии, он скорбит о современных ему порядках.

,

Вчера мне

«Одета в траур скорбна и печальна, повстречалась добродетель. :«О, что с тобой?» – , спросил я. И услышал

Все изгнано

:

отвага разум

,

знанье

».

Невежество царит у нас и пьянство

Осуждая правящие верхи придворного общества, поэт временами высказывает сочувствие крестьянину, задавленному бременем податей и долгов, вынужденному бежать от податных сборщиков и кредиторов. Пессимистическое отношение к современному обществу, усугубленное христианским представлением о земном мире как о юдоли бедствий, рождает у Иоанна Кириота идею безнадежности.

Сходны, жизни и моря; пучины: соленая горечь, Чудища зыби и мрак, в гавани краток покой. Моря дано избежать но на каждого демон13 воздвигнет Бури мирские, увы, много страшнее морских.

Что ждать от жизни, если даже такой великий муж, как Никифор, пал жертвой страстей? И Кириоту кажется, что одна смерть дает освобождение от трудов и бед.

Иоанн Кириот прожил непростую жизнь: он, автор гимнов к богородице и митрополит, не раз, по-видимому, был охвачен сомнениями. В одном из стихотворений он задается вопросом, что есть духовная сущность (νοητη ουσια), и не может найти ответа. Он сам признается, что плотская любовь ослепила его разум, но, преодолев ее, он нашел спасение в любви к Христу. Обретенные им этические нормы остаются христианскими: чистота сердца, скромность взгляда, сдержанность речи, а земные радости кажутся ему уделом слабых. Вот что он говорит о вине:

, юность , бодрость, , клад, отечество —Ты храбрость,

старцев

,

хилых нищих

,

изгнанных

.

Для трусов

Иоанн Кириот обращается к своей душе, убеждая ее не бежать от будничных ежедневных трудов – все равно ведь невозможно достичь беспечальной жизни: подобно тому, как земля рождает тернии и жизнь по воле творца дает нам заботы.

Значит, Кириот скептически относится к аскетическому идеалу – однако и в этом он непоследователен: в другой эпиграмме, обращенной к Студийскому монастырю, он прославляет отречение от земного.

Анонимный автор диалога «Филопатрис» («Любящий отечество») был современником Иоанна Кириота. Этот диалог – довольно неуклюжее подражание Лукиану, интересное не своими художественными достоинствами, а политической и философской актуальностью: «Филопатрис» – памфлет, осмеивающий противников Никифора Фоки, и прежде всего враждебных императору монахов, которые выведены в диалоге под видом шарлатанов-астрологов. Даже христианский догмат троичности божества подвергается здесь осмеянию. Существенно и обращение к Лукиану как к образцу для подражания: ведь примерно в то же время составитель словаря «Суда» писал о Лукиане как о негодном богохульнике, который после смерти был отдан в аду на растерзание собакам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю