355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Клычков » Князь мира » Текст книги (страница 7)
Князь мира
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:19

Текст книги "Князь мира"


Автор книги: Сергей Клычков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Глава четвертая
ЧЕРНАЯ СИЛА

ЗНАКОМЫЙ СТАРИЧОК

Лениво катится деревенское время!..

Кажется подчас мужику, особливо когда всякое дело подходит к благому концу и надо уже забираться на полати с ногами, когда почнет изо дня в день за окном моросить частый дождик, похожий на бабьи безмолвные слезы, а где-то за лесом, должно быть на пойме или на Светлом, еще с утра завязнет по самые ступки последнее низкое колесо золотой радуги и так и провисит за дождевой дерюжкой, почитай, до вечера, – кажется тогда, что и время само остановилось, и не выдраться из болота радужной телеге, а вот нахлобучится на всю землю дождливая темь, и сколько ни лежи, подложивши под голову руки, а не дождешься рассвета, – тогда мужик ворочается с боку на бок, и зря в стороне от божницы на стене тикают засиженные мухами часы с царем на циферблате, вытянувши в темноту тонкие усики стрелок, кажется тогда, что считают они не минуты, а неровные колотки в левой груди, где хоронится сердце и откуда разливается по всему телу после страды лихая ломота…

Уж не с того ли оспода в старое время и прозвали мужика ленивым, прохаживаясь ему кнутом по спине, хотя и для бар и для мужиков время текет по-одинаковому, согласно своему заведенью, ночь же кажется длинной только тому, кому на работе дня не хватает… несмотря на ленивое время, мужик все же редко когда его замечает, угадывая на глазок по солнцу после утренней упряжки в работе время обедать да с укоризной глядя на часы в темноту, когда к осени разноется поясница и ноги так заломит к погоде, что готов их еще живым отдать за грехи…

А так, жизнь пройдет – не заметит!

Кажется, недавно полосу сеял, совсем вот вчера расчесывал зеленую косу на луговине, словно невесте, а тут дело, гляди, подкатило к расчету, и надо сбираться в дорогу, с которой никому уже нет возвращенья…

Так же незаметно пробежали, несмотря на колотьбу и лихое сиротство, и Мишуткины годы, скоро приспел ему срок, в который, по слову Порфирия Прокофьича, перестают ограждать человека две заглавные молитовки от всякой беды и напасти и каждому надо уже приниматься за целый псалтырь.

Стукнуло Мишутке десять годов, перевалило на одиннадцатый, а всякий, и не такой, как Мишутка, который по смышлености раньше времени все в жизни высмотрел да вызнал, – всякий с этим годом становится впервые на обе ноги, еще протягивая в духовной темноте невинные руки, как бы щупая впереди дорогу и землю: отломится от жизни первый несмышленый десяток, и редко когда к этому сроку из носу мальчишки висит индючья сопля, редко еще сохранится тупая чистота удивленного и как бы перепуганного миром детского взгляда, волос на голове сам уже начнет примериваться в скобочку, укладываясь посередке в пробор, и в зеленом еще глазу в самом уголке, как светляк в траве, загорится грешный, человечий, ненасытимый огонь…

После истории с полдневым сомом к тому же пошло у Мишутки все как нельзя лучше, историй никаких таких еще не случалось, мужики жили в тишине и отдаленности, и только стороной шли слухи, что верст за двадцать от нас али даже поболе проявилась большая разбойничья шайка, и часто по осенним ночам в сторону Чагодуя, где было побольше осподских поместий и где почаще проезжали с товаром купцы, стлалось по беспроглядному небу широкое зарево, похожее на рваную поповскую ризу, которую осенний ветер уносит на небо…

Но в самом Чертухине или где поблизости этих разбойников и в глаза не видали, знали только по слухам и первое время даже верили мало, махали руками, когда заходил про них со стороны разговор.

Это потом уж, спустя, когда душегубов выкурили из Раменского леса и они перешли поближе к нашему месту, начальство поставило на въезде в Чертухино высокий столб, крашенный в черную краску, с красной каемкой и с дощечкой на самом верху, на которой было выписано четкое слово: "Разбой".

Берегись, значит, проезжий купец, держи хорошенько у сердца кошель, а простой прохожий кисет с табаком да христианскую душу!

Однажды, совсем вскорости после случая с полдневым молоком, выгонял Мишутка из леса сельское стадо…

Денек выдался хмурый, недвижно висели на небе слоистые тучки, как морщинки под глазами у доброй старухи, и по краю над землей, где Гусенки, словно завешено небо рядниной, из-за которой высунул кто-то бороду с проседью и с крутым заворотом у самой земли… веяла оттуда чуть уследимая прохлада, незримой рукой проводившая нежно по каждой травинке, и на всем лежало бездумное спокойствие и тишина, согнулся сонно вершинами чертухинский лес, на опушке ольхи напружили в безветрии зеленые горбы, неся свою ношу, и только редко проковыляет над головой ворона обомлелым перед дождем крылом, каркая во все стороны и раздувая зоб, не зная еще, с какой стороны наверную найдет дождливая туча.

Мишутка стоял на опушке, перебирая пальчиками немудреные лады на рябиновой дудке, тюрлыкает она под пальчиками рябиновым, детским своим голоском, и откликается ей в лесу дрозд-певун, и в лад ей вышагивают из леса одна за другой грузные коровы на берег зеленого моря, скачут стройные телки через дорогу, как на смотру, помахивая перед Мишуткой по лошадиной привычке гривами, выходят степенно деревенские кони, и с боков вразброд небольшими кучками, истошно блея и бессмысленно нарушая тишину непогожего дня, ненужно мечутся по кустам шалые овцы…

Хорошо у Мишутки наладилось дело: смекнул он, что мужики сильно пристыжены и долгое время будут помнить сомовый творог и сметану, кормили Мишутку теперь вдосталь, при встречах никто без ласкового слова не пройдет, всякий о чем-нибудь спросит и так поговорит, словно каждый винился, еще не совсем потеряв подозренье, как бы Мишутка в отместку с коровой или лошадью не натворил чего в стаде.

Мишутка же, видя такую перемену, еще больше старался, чтобы угодить мужикам, хорошо он привесился к делу и хотя поднаторел в счете и в письме за долгие зимы у Порфирия Прокофьича не хуже большого, но стадо поверял всегда на глаз: словно воткнется сорина, само зачешется веко, если не хватит какого-нибудь коровьего бока, на котором привычно, как в книге, отпечатано по бурому белое яблоко, или затеряется в лесу где-нибудь в малиннике вышитая крапинками ковринка с конского крупа, – тогда Мишутка, пересчитавши все стадо и найдя недостачу, кинется опрометью в лес и в недолгое время разыщет где-нибудь неподалеку от опушки на свежей отаве телку или озорную кобылу, которым вместе со всеми не холится в стаде.

Проводил он на этот раз все стадо до последней овечки к селу, возле завора ложилось стадо на полдни, по пастушьей привычке прикрикнул в шутку на старую Родионову корову, плетущуюся и к дурной и к хорошей погоде, несмотря на масть цветом под весеннюю зарю, всегда в хвосте стада, и думал уже забираться в шалаш в сладком ожидании потянуться на соломенном снопу, пока не принесут из села чередовых щей со снетками и рассыпчатой на самом дне миски с салом грешневой каши, с которой не только на мальчонку, а и на бородатого мужика нападает сонливость, – но не успел Мишутка повернуть от дороги на полдни, как вдруг совсем у себя за спиной услыхал тихий голосок, как будто слышанный когда-то не то наяву, не то в полуяви и потому отчетливо и сильно знакомый:

– Здорово, касатик!

Мишутка вздрогнул и обернулся, схватившись за кнут, но не сразу ответил: на дороге стоял старичок.

С той же высокой, выше головы, с загогулиной палкой, так же из-за загорба выглядывает заячьим ухом завязанная тесемкой сума, глаза зеленые, и слеза из них бьет, – старичок вроде как и в самом деле знакомый, но признаваться в этом Мишутке по природной его осторожке не захотелось, потому он только глянул ему под ноги и отвернулся…

– Здорово, говорю, касатик! Ты чей это будешь?

– Дядин! – нехотя Мишутка ответил.

– Чей, говоришь? Не слышу! – оперся старичок о палку.

– Мирской! – сердито покосился Мишутка на старика. – А ты сам откуда?

– Я-то? Человек грешный и сам нездешный!

– Чего же ты тут потерял?

– Милостыньку собираю. Где бы тут на Чертухино выйти? Ох, милок, милок, паренек-то ты, я вижу, с разумком!

Хорошо помнил еще Мишутка, какой конец был у покойника Нила, глядит он исподлобья на старичка, и трудно ему теперь поверить, чтобы такой сморчок управился с таким великаном… хотя тоже широкие плечи, и руки висят ниже коленок, и ладошки на руках – захватют в горсть, так, видно, своего не упустят!..

– В Чертухино, говорю, трафлю, да вот хорошенько не знаю дороги! Ишь ведь, как было, так все и осталось без малого измененья, только тут вот раньше вроде как кустики были, а сейчас, гляжу, какой лесина, ольха да осина, ничего впереди не видать!

– Дорога известная, – строго вставил Мишутка.

– Ой, не видать… не видать!.. Все лес да лес… и за лесом – лес.

– Знатный лесище! – согласился Мишутка.

– Да, лесок – и част и высок! Дак чей же ты будешь?

– Мы сироты! – печально ответил Мишутка.

– Ох, сироты, сироты, входите в любые вороты! Паренек-то ты, я вижу, со смекалкой: ишь, пастушок, а от земли вершок!

– Били скалкой, оттого и со смекалкой, – улыбнулся Мишутка на старичка.

– Да уж, будет душа плутовкой, коли бьют по темю мутовкой! Шел бы ты лучше ко мне в поводыри, чем задаром играть на рябиновой дудке… а?

– Дудка, дедушка, тоже не шутка!

– Шутка ли дело?.. Только сухая-то ложка и крашеная глотку садит! Так ли говорю?..

Мишутка нахмурился и без того хмурым своим лицом и, словно размышляя, уставился себе под ноги, лишаистый он, заветренный, ноги безо всякой обутки, в цыпках от едучей росы, словно истыканы иголкой, волосенки как выдранные, и только глаза глядят исподлобья, как у большого, со смыслом, смекалистые и юркие, дымчатые такие по цвету, как два полевых мышонка, и губы тонкие, строгие и не безучастные, как у всех деревенских сопляков, а подобранные, и возле них уже залегла горькая, ехидная и хитрая морщинка, словно завязанный в мертвую петельку небольшой узелок.

– А, милок? Что старичку скажешь?..

Мишутка отступил было шага на два, как будто собирался убежать, но остановился.

– Подадут грош, – переминулся и старичок с ноги на ногу, – и тот хорош, а тут небось и гроша не видит душа!

Но Мишутка и глазом не повел на старичка, шевелит что-то губами и пальцы перебирает на руках, словно высчитывая что-то и выкладывая в детском разумку, потом огляделся кругом и, видно заметив далеко уже ушедшее стадо, схватился за кнут и опрометью бросился в кусты.

– А ну тебя, старый шишига! – крикнул Мишутка баском.

– Заботный парнишка! Не мальчишка, а клад, – покачал ему вслед старичок головой и неторопливо пошел в ту же сторону по дороге, ковыряя палочкой пыль…


ИУДИНО ДРЕВО

Сначала, когда старичок показался на середке села, так никто глазам не поверил: подумали – привиденье сошло на народ!

Сельские ребята играли на выгоне в лапту; увидавши чудного странника, вздумали было его подразнить, но он даже взгляда не кинул на них, когда же бабы, какие в это время случились у колодца, закричали не своими голосами и бросили ведра с водой и коромысла, разбегаясь по задворкам, мелюзга от испуга тоже забилась в крапиву.

– С того света Михайла пришел! Михай-ла! – неслось по всему селу из конца в конец, улицу сразу как подмели, даже куры бросились с клохтом к дворам, и с подворотен жалобно взлайнули собаки: вернулся, смертеныш!

Дьячок Порфирий Прокофьич как раз выходил в это время от Родиона, у которого получил свои три целковых, положенных ему в жалованье от прихода. Пощурился он на улицу и, увидав Михайлу, хотя не знал его так-то вдоль и поперек, как все у нас знали, от непонятного страху подобрал полы подрясника и пустился бежать; хотел было ударить в набат, но от неожиданности и перепуга побежал совсем в другую сторону и, только когда оступился о кочку возле овинов, осмотрелся и сообразил ошибку, но бежать на колокольню раздумал, привстал за угол риги, путаясь в подряснике, словно в хвосте, и долго смотрел из-под щитка, что творится на селе с приходом Михайлы.

По счастью для Порфирия Прокофьича, набежал вдруг с закатной стороны шумливый ветерок, сначала поднял пыль на дороге, в которой на минуту пропал и Михайла, и с ним вся середина села, а потом пыль осела на огороды, и в небе над самым Чертухиным продырилась синяя прореха, в которую только разве попу Федоту кудлы просунуть, все Чертухино сразу просветилось и помолодело, и на самую лысинку Михайлы спорхнул с неба золотой голубок, замахавши над ним радостно еле зримыми крылышками, по соломенным и тесовым крышам ударил искристый свет, а повыше крыш через все Чертухино перегнулась большая дуга, одним концом упираясь где-то у церкви, а другим перекинувшись далеко в леса, за которыми шумит синее море, откуда и берет дуга-радуга на небо воду.

– К дождю! – перекрестился Порфирий Прокофьич, пощупал в кармане бумажку, взглянул на пузатый купол на колокольне и словно забыл про Михайлу.

А Михайла шел и шел по середке улицы, по слепоте своей не замечая ни переполоха на селе, ни золотого лучика над обветренной плешью, пока не добрался до Фоки Родионыча, николаевского солдата, который сидел на крылечке, недавно перед этим вернувшись из-под турка с одною ногой.

– Никак это дедушка Михайла! – оглядел Фока Святого, делов всех про него Фока не знал, а то бы, может, тоже под печку забился. – А ведь он… он… Святой! Дедушка Михайла! – окрикнул Фока Михайлу. – Заворачивай, откуда это тебя принесло?..

– Доброго добра, добрый челэк! – остановился Михайла. – Никак будет Фока Родионыч?.. Доброго добра!

Тут все и разглядели, что и в самом деле – Михайла!

В живом своем виде подошел к Фокиному крыльцу и сел совсем с ним рядышком, и как это Фока не боится, но, видно, навидался человек на войне всякой страсти, ноги даже лишился, и теперь никакие мертвецы ему уже нипочем!

– Михайла! – показывали бабы друг дружке, все еще боясь подойти поближе. – Фока… а он сбоку! Как бы чего не было Фоке?..

Но Михайла каким был, таким и остался: моргает он на Фоку слезливыми глазами и палочкой показывает в ту сторону, где у него раньше стоял, какой ни на есть, свой домишка, а теперь растет широколистый лопух и красноголовый иван-чай, которым бабы морют клопов; совсем, кажется, еще недавно пропало из лопуха огородное чучело, уцелевшее чудом во время пожара, оборвали его осенние ветры, размочили дожди и галки по лоскутам разнесли, должно быть -по гнездам!

Мужики, проходя мимо этого места, чурались!

Не диво, что перепугались Михайлы…

Но понемножку обосмелели, и бочком да из-за углов скоро собралось к Михайле все Чертухино.

– Михайле Иванычу! – не в меру учтиво здоровались с ним мужики, кланяясь со сложенными на груди руками. – Как живешь да здравствуешь?..

– Наша жисть известная, – одно и то же отвечал всем Михайла, -доброго добра, добрые люди!

Начались тут охи, ахи, расспросы, как да откуда, хотя в таких случаях мужики друг дружку не слушают, и только старается сам каждый как можно больше наговорить, чтобы слушали его, благо много народу, потому что он больше всех знает и все ему доподлинно верно известно, до самого вечера шла толкотня, про сенокос даже забыли ради того невиданного случая, но ни похарчиться, ни отдохнуть с дороги никто к себе не позвал; так и просидел Михайла на крыльце у Фоки, пока Мишутка не пригнал стадо из леса.

*****

Только потом уж, когда чуть обыкся по приходе домой, Михайла узнал все по порядку, что случилось за эти долгие годы; по видимости, много кой-чего приложили, потому что самого Михайлу поначалу все перепугались и с перепугу да неожиданности, может, и переврали…

Вышло по разговорам все так, что Марья умерла, как мы и рассказывали, родами, а сам Михайла… али теперь уж не Михайла, а кто-нибудь другой за него, потому что Михайла, как он и сам видит то хорошо, бог знает откуда вернулся, – не вынес тогда истошного крика, которым исходила Марья сподряд неделю перед родами, и удавился с горя, что никак молодая жена не разродится, в чертухинском лесу на осине; тогда-то, конечное дело, подумали все на Михайлу, потому что кому же взбредет охота за другого давиться, а теперь уж ума никто не приложит, на что тут подумать?..

Михайла, когда дело дошло до этой осины, осенился на глазах у всего села крестным знамением и выронил такие никому не понятные слова:

– За эту осину слава отцу и сыну!

Мужики переглянулись, бабы толкнули сзади друг дружку, а что означает такое слово, никто Михайлу расспросить не решился, потом рассказали попу Федоту, но тот только головой помотал, потому что произошел разговор с попом очень не к разу: у попа были налиты зеньки!

– А шут, – говорит, – его разберет! На осине по писанию удавился Иуда!

Так и не могли догадаться, что хотел сказать Михайла про эту осину, стоит она у всех в памяти, и память об ней у всех как живая, кого хочешь спроси, всякий то же самое скажет и даже осину покажет в лесу, к которой подходить долгое время опасались, потому что велик был страх и удивленье, хотя еще удивительнее и чуднее теперь, когда Михайла живой, можно пощупать, как ни в чем не бывало вернулся!

Мишутка же, когда узнал, что Михайла и есть тот самый папанька, за которого его столько времени мальчишки дразнили, в первый раз на людях схватился за глаза и, зашедши за угол первого дома, долго за ним простоял, делая вид, что сердится и признавать Михайлу не хочет, пока сам Михайла не подошел и не тронул его за плечо:

– Пойдем-ка, сынок, в салаш к стаду, у чужого плетня и тени хорошей не сыщешь!

Мишутка отер кулачками глаза, и с той поры спали они на берегу Дубны в шалаше, где у нас спокон веку пасется ночное.

Так все и пошло по-старому, Мишутка, как и прежде, пас сельское стадо, а Михайла с палочкой обходил округу за подаяньем и продавал мироедам по полушке за три фунта куски.

*****

По возвращении домой пуще всего одолели Михайлу расспросы, как да что, такой дотошный и неспокойный народ, но мало чего от него дотолкались: тае да тае, дело не мое, старик вернулся совсем невразумительный, быстротой речи и соображения Михайла не отличался и раньше, кто его помнит, а тут и совсем из человека слова не вытянешь, только бородой трясет и глазами слезоточит: дескать, правильно… верно, чего могут тут говорить, когда и без разговору все ясно!

Только палочку свою перебирает в руках, и уж не прежняя Михайлова палочка, которую хорошо знал всяк и каждый, не один раз держал ее из пустого любопытства в руках, а из некоего заморского древа, у которого древесина похожа на человечье тело с содранной кожей, перевита она бугорками, как будто под первым слоем спрятаны жилы, по жилам токает кровь и хоронится жизнь; на таком-то древе, а совсем не на осине, как говорит неразумный поп Федот, в старину удавился Иуда, в той стороне осину за сто рублей не найдешь, темный корень у этого дерева, и сидит оно на добрую сажень в земле, а цветет очень красиво, увешается весной цветами – не наглядишься, и цветы на ем похожи на слезы, а также в дереве крепость большая – посоху такому износу не будет, и человека с таким посошком, если встренется где на дороге, смерть до время обходит!

– Выбрал дерево тоже, – осудил поп Федот, когда до него дошел разговор, сам он отгонял от окна Михайлу, когда тот ненароком у попа за куском постучится, а попадья даже плевала вдогонку и крестила порог, -нечего сказать! И какой дурак прозвал Михайлу Святым, среди святых удавленников вроде как не бывало!

– Да оно что верно, то верно, – качали головами мужики, – а все же…

Словом, с самого прихода Михайлы люди стали его сильно чураться, хотя никому вреда он не делал, ждали первое время, что Михайла кил всем насадит или посеет по первому грибному дождичку под окнами мертвый волдырь, который иногда сам по себе всходит к осени на луговинах и набит такой похожей на нюхательный табачок мукой, ее-то и разносит ветер по дорогам, и если грехом набьется под нос с этого ветру, так и глаза будут слезиться и одолеет икота и чих; но никакой хвори, по видимости, Михайла с собой не принес, подойдет только, постучит иудиной палочкой в окошко и подаянья попросит, поклонится за черствый кусок глубоким поклоном и мимо, худого слова не скажет, а в избу к кому попроситься кости погреть или так помолиться хотя бы на образ, видно, боится.

– Ишь, дело какое, – провожали Михайлу отовсюду глаза, – люди считают, что он вроде как помер, а Михайла знай себе собирает куски!

Так против всяких законов и обычаев Михайла и просбирал до глубокой осени, а люди вспоминали про Марью, про осину, на которой, правда, когда сбежались, так самого удавленника хотя не нашли, но это теперь значило мало, потому что с сучка болтался поясок с оборванной петлей, а иные и так говорили, что сам-то сук вроде как у ствола подломился и концом лежал на самой земле, а перед этим пояском, что уж доподлинно верно, видели все человека, который был как две капли воды похож на Михайлу, хотя, как теперь вот выходит, никогда Михайлой и не был!

– Чудной человек! – говорили и мужики и бабы в конце таких разговоров. – Не объяснит ничего толком, не расскажет по совести, все тае да тае, дело не мое, а людям и вовсе нет дела!

– Я вот его на духу всего выцежу! – утешал мужиков при случае поп Федот. – Наизнанку всего выворочу кверху шубниной!

Но так и не пришлось попу Федоту процедить в греховное сито трудную душу Михайлы, по всему видно, рассчитывал он обосноваться в природном месте, нашедши мальчонку при деле, но не утерпел косого да кривого, с которого кусок в глотку не полезет и язык как нужно во рту не повернется, и под осень, когда полетели белые мухи и кончилась Мишуткина пастушня, ушел с Мишуткой, выбравши как-то непогожий, ветреный вечер…

Ушел, ни с кем даже не попрощался.

Ушел Михайла теперь уже навсегда, в нашем Чертухине по-та только его и видели.

– Ишь, – решили равнодушно в селе, – пришел не по што, ушел ни с чем!

Обрадовались даже как будто сначала, когда открыли исчезновенье Михайлы, а потом сильно пожалели, но тут уж дело касалось не самого Михайлы, а его парнишки Мишутки: хороший пастух, к тому же за пастушню ему только кормеж шел по чередам, выхожен был миром и приючен в сиротстве!

– Старик-то что… не велик прок, а вот Мишутка, так да-а!

Мишутка же, видно, к этой поре совсем хорошо размекнул, что и в самом деле задарма играть на рябиновой дудке коровам не большая корысть, лучше уж Лазаря тянуть возле отца, что же касательно того, что выкормыш, так это доброе дело, и за него всему селу на том свете зачтется!

Недаром и поп Федот всегда при случае говорил:

– Это зачтется: в книгу записано будет!

Но мужиков мало и то утешало.

– Эк упустили! – жаловались они попу Федоту. – Ведь как обошел, старый черт, как кругом без телеги объехал!..

– Да-а… – тянул поп Федот, раздувая щетинные скулы.

– Вот уж действительно правильно – верно сказано, что тихая молитва не слышна, да доходна!

– Эх, жалко вот, поста великого не дождался, – причмокивал сожалительно поп Федот, ворочая большими глазами и шумя, как осокой в болоте, мухортой бородой, – я бы его по косточке!

"Я бы", "я бы", – думали про себя, отвернувшись от попа, мужики, – а пастуха-то вот нет, и такого за большие деньги не сыщешь!"

*****

В конце всех концов в Чертухине так порешили, что приходил, по всему судя, совсем не Михайла, потому что Михайла удавился ровно будет тому назад десять с малым годов на осине и был не задаром по прозванью Святой, обмана да хитрости за ним не замечали, и всякого сам Михайла боялся, пока не попутал его сам шут с нищенкой Марьей, а этот пришел бог знает откуда, да еще с палочкой из иудина древа, которого Михайла по святости своей бы рукой не коснулся, – приходил-де, по всему, Михайлов батрак, принявший облик Михайлы, о котором много в свое время болтали, а тут совсем некстати забыли, ну, а теперь хоть и вспомнили, да было уж поздно!

Первое время хотели даже наладить погоню, чтобы от Михайлова батрака Мишутку отбить, но как было решиться: как бы чего не случилось в дороге, потому что, по всей видимости, Михайлов батрак не отдал бы задаром Мишутку, дело же касалось всех и каждого, потолкали только друг дружку в бока, потому что в таких делах мужик и до сей поры большой соли не видит…

К тому же тут вскоре после Покрова, когда в деревнях по старине кончали пасти стадо, вывалил снег сразу на пол-аршина[12]12
  К тому же тут вскоре после Покрова, когда в деревнях по старине кончали пасти стадо, вывалил снег сразу на пол-аршина – Покров, то есть первое октября по старому стилю, считался первым зазимьем. Выпадение снега в этот день – счастливое предзнаменование для обрученных. Девушки в этот день говорили: «Батюшка Покров, покрой сыру землю и меня молоду», или «Бел снег землю прикрывает, не меня ли молоду замуж снаряжают?» В этот день хозяева торжественно скармливали домашней скотине последний сноп с последней полосы – «Илье на бороду», – который специально хранился до Покрова. Цель обряда – предохранить животных от всех бед и напастей зимы.


[Закрыть]
и с первой же пороши заладил каждый день без отдыху и передыху. Кончился снег, мороз важный ударил, по утрам, лениво вылезая из печки, подолгу застаивался на одной ножке дым над крышами, розовея густой шапкой на солнце высоко под небом, завалило по ворот лес, дороги с летника ссунуло в бок на лужайки, и по лужайкам поплыли-поплыли большие сугробы, как белые лебеди в песне по морю, упирая белые лебединые груди в закуты, в заворы, под соломенные застрехи крыш… засело в лебедином пуху Чертухино по самые уши, где уж тут из дома идти бог знает какую даль, в сарай едва пролезешь за сеном!

Только уж и отважились по этому делу наказать Секлетинье, когда та по обету в поминовение мужа собралась в обычное свое богомолье:

– Ты, Склетинья, неравно там догляди.

– Без вас, дураков, знаю, – отпалила мужикам Секлетинья, – ученого учить только портить, фефи!

А и в самом деле, жалко… жалко, что упустили!

Коснись дело на теперешний разум, повернулось бы все другой стороной, потому нарушен был мирской интерес: высидели, можно сказать, всем обществом змеиное яйцо себе на утеху!


МИШУТКИНА ТАЙНА

Да, уж такая это история, и мы тут совсем ни при чем!

Спутаны в ней все концы и начала не хуже, чем в любом житии!

Да и как же тут не перепутаться концам и началам в таком темном приютище, обложенном кругом непроходимыми болотами, непролазными лосиными чащами, словно вековечным врагом!

Надо также то только подумать, прежде чем осудить мужика, кто над ним спокон веку не казнился, кто не мудровал над его дурной головой?..

И барин и татарин, все посидели – благо широкая – у мужика на спине!

Взбиты вихры у него на затылке от этих поседок, а голова ведь тоже не мякиной набита, если по правде сказать, так в ней ни одной дырки не сыщешь, сметливая она и упорная и похожа на старинный добротный замок с хитрым и замысловатым отпором, а осторожка его вечная и боязность перед всем и перед всяким от вековечной маяты и лихоты: иной, глядишь, не мужик, а картина, и хмельного много не потребляет, и сила – медведю завидно, а как случится с базара проезжать под осень по темному лесу, когда ветер звонит, раскачивая голые сучья, словно пьяный звонарь веревки на колокольне, – так сразу сделается размазня размазней, от страху даже за ухо натычет крестов!

Немудрено: в люльке еще в благой час перепуган!

И чего только в такую минуту не привидится, не примерещится ему за дорогу, ну, зато, вернувшись домой, порасскажет!

Чего же тогда дивного в том, что про барина Бачурина столько разной всячинки наворотили, кто ради того же страху, кто же стараясь сказать одну сущую правду, но и правда, видно, такая была, что походила больше на выдумку и небылицу.

Легко только сказать: барин Бачурин!

Откуда у него появилось такое богатство?

Из-за этого богачества все и дело: кому же богатым не хочется быть!

*****

На этот раз Секлетинья что-то долго проходила, и, когда вернулась с богомолья, все село сбежалось к ней в избу.

– Богу молясь, Склетинья, с богомольем тебя, с души очищеньем!

– Спаси Христос, православные, – скромно ответила всем Секлетинья, -и то помолилась, словно обмылась! Ноженьки все обломала!

– Не видала ль чего такого там, Склетинья? – мужики сразу вступили в расспросы. – Мы уж думали ненароком, что ты не вернешься!

Фуколка губы поджала.

– Ну, что, – передохнул Семен Родионыч, – что, кума, скажешь?

– Чего "что"? – отгрызнулась сразу вдова. – Спрашиваете, а и сами не знаете что?

– Не видала?.. Небось где только не побывала!

– Кого?..

– Известно кого – Михайлу с Мишуткой?

– Не, православные, не приходилось! Одни монахи по пути попадались!

Но по Секлетиньиному лицу, по тому, как она ручки да локотки поджала, сразу сметил Семен Родионыч, что кума не хочет всего говорить, скрывает, как, положим, на ее месте скрыл бы и всякий, хотя видно, что разнюхала все до подноготной, потому что и в самом деле баба дотошница, во всякий случай встрешница, мужики побородатее, да и те не решились пускаться в такую пору в дорогу, а у Секлетиньи страх, видно, только под мышкой щекочет, хотя сейчас глаза и вылезли на лоб.

– Ну! – толкнул ее в бок Семен Родионыч.

– Да говорю вам, что не видала, чего привязались?!

– Да ты рассказывай знай!

– И… и… милые мои… велики у вас кулаки, да сами дураки!

Плюнула Секлетинья мужикам под ноги и чертыхнулась.

– А ты не кори, а дело говори!

Но Секлетинья, должно быть, и сама тогда почуяла еще со свежей дороги под живой памятью о встрече с Михайлой, что не пройдет ей задаром такая тайна, как потом, впрочем, и вышло, фукнула она ежихой на мужиков и от греха отошла за печку, мужики постояли и ни с чем скоро хлопнули дверью.

– Пусть… пускай ее, – решил за всех Семен Родионыч, – язык развяжет, сама все расскажет! Не может быть, чтобы столько время пропадала и ничего не узнала! Не таковская баба!

*****

Прокраснели из конца в конец по Чертухину на снегу нагольные полушубки, спрятались за сугробами заячьи шапки, и к Секлетиньиным окнам побежала с поля поземка, спустилась к церкви с неба заря – красная птица, и на всех крылечках загорелись снежинки, как новенькие гривны и пятиалтынники, которые хорошо всякому иметь наяву, ну, а если приснятся, грехом, так непременно уж к горю и слезам!

Эх, зима наша матушка зимская!

Тепла у тебя дубленая шуба из белой овечки, лежит пола от нее до самого моря, на котором стоит бесплатежное царство, и сколь же дорого стоят у тебя звездные бусы на шее!

Жемчужна и бисерна кика, которой в морозные ночи украшаешь ты каждое деревце, кажинный кусточек, пляшешь ты округ, не жалея белых подолов, по бескрайнему полю вместе с косматой ведьмой, с метелью, свистишь, как разбойник, бураком на дороге в лесу!

Легко ли тогда через улицу добраться к соседу, не лучше ли грезить, лежа на печке, и в нескончаемой думе гулять с молодухой под ручку по берегу теплого моря, которое во много раз прекрасней в мужичьей песне и сказке, чем наяву, бродить от нечего делать по тому самому царству, в котором печеные хлебы растут на березах, всего, всего вдоволь по горло, и соленого и пареного, для мужика и для барина, где ни денег не надо копить, ни печку топить, ни поборов платить, знай себе получай с казны на гулянье.

Эх, зима-зимская, сторона хивинская, лес с опушкою да сума с клюшкою!

*****

Оттого и любили в старину, когда для мужика были только трактиры да церкви, не только парни и девки, а и бабы и мужики – посиделки!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю