Текст книги "Князь мира"
Автор книги: Сергей Клычков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– Полно, дурашка: вишь, они повернули!
– Ой, дядя Порфир, это они с затылка заходят!
– Да что ты мне все: Порфир да Порфир?.. Я, может, и Порфирий, да в плече пошире, чудачок! Вишь, это прохожие волки, идут на свое богомолье, ну а если наткнутся, конешно, спуску не будет!
Идет старичок впереди Мишутки, палочку расстановисто ставит, словно ею щупает землю, не ткнуться бы где о торчок, и будто не с Мишуткой, а сам с собой говорит:
– Хорошо, что бог создал лес и пустыню!
Что это совсем не Порфирий Прокофьич, так теперь-то уж видно, вместо горба сума за плечами, и речь хоть и темная тоже и Мишутке мало понятная, но в словах нет такого заику.
– Да ты что, шикунец, али и в самом деле струхнул? Ну, ладно, коли: оставайся! Хотел я тебя с собой прихватить, да, пожалуй, так-то и лучше!
Забился Мишутка в страхе под чекрыжину и подобрал под себя ноги, видно ему крутую широкую спину, балахон до самой земли, только хорошо во всем не разберешься: налит затылок тяжелым свинцом и в глазах все двоится – и кто это такой, если не дядя Порфир, Мишутке еще страшнее подумать.
Ткнулся он головой в коленки и затаил с молитвой дыхание, в лесу же как-то сразу стемнело, опали с деревьев огненные хвосты, и над лесом побелело большое кадило, только плывет под самый нос земляной земляничный душок, и где-то высоко на колокольне сидит в серебряной ризе бог – поп Федот – и смотрит на Мишутку желтым неморгающим оком…
*****
И в самом деле, Мишутка проснулся, когда солнце уже высоко стояло над лесом и жарило по-летнему напропалую, очутился он действительно на этой самой пьяничной тропке, и как попал сюда с заводины – где же тут разобраться!
Да и самому Мишутке раздумывать много не оставалось, вчерашние синяки надулись и словно ходили по телу, стреляя в бока и затылок, размялся кое-как Мишутка, продрал заспанные глаза кулаком, перекрестился, что цел, и, вспомнив страшного Нила и его опохмелку, со всех ног брызнул в село.
Оказались чудные дела.
С вечера все село переполошилось и встало на ноги от мала до велика, хотя за околицу выйти на ночь глядя никто не решился, стадо без пастухов прибежало само, лошади сперлись грудой в воротах и своротили вместе с ними повору, коровы растыкали друг дружке бока, проминая дорогу, овцы кучкой, как связанные, совались под ноги крупной скотине – забились опрометью, не разбирая дворов, и присмирели, поутру тишина в селе стояла зловещая, ни одна корова не мыкнула, дожидая Нилова рожка, понуро стояли в дворовых углах, как обиженные бабы, испуганными глазами глядя на хозяев.
Только к раннему утру все Чертухино вывалило на поле к лесу с вилами и топорами, с кольями за плечами, словно собрались какое поместье громить; видно было по всему, что стряслась большая небывальщина.
Хотя, если б не история с Нилом, небывалого мало: волков в нашей округе в старое время водилось без счету.
По летам зверя незаметно, разбивается он на семьи или в холостом виде бродит как неприкаянный с места на место, а вот как вывалит снег и установится санная дорога, тут всякого зверя, как в зеркале, видно, -бывало, в темную осеннюю ночь страшно было выйти из дома; горят с поповой горы волчьи глаза, разглядишь даже от страха в волчьем меркотном свете, как пролыснили снег на дороге последние сани!
Скотину таскали из подворотни – небывалого мало, и не в том было все удивленье, что как вышли по Боровой дороге, так тут же почти у села наткнулись на чисто обглоданные коровьи косточки, черное овечье волокно висело по кустикам клочьями, словно черти тут дрались, гоняясь по кустам друг за дружкой, – самое главное то, что лежал вместе с задранной скотиной Нил неподалеку от дороги в приметных своих чунях по высокой портянке, фасонисто замотанной до коленок сыромятным ремнем.
Страшно было на Нила взглянуть: живот разворочен, как окоренок, и в нем в огустевшей крови пухла брюховина, перехлестанная кишками, отчего походила на поклажу, крепко увязанную в дальнюю дорогу и брошенную тут в спехах на съедение мухам, над кишками работали уже отяжелевшие от крови какие-то беленькие червоточки, а под глазом у Нила набух огромный синий волдырь, и из волдыря страшно поглядывал на мужиков остекленевший, тоже залитый кровью, перекошенный зрак.
– Вот те и звериное слово! – озадачились мужики. – Гляди, как обратали ловко: черви навалились!
– По всему, православные, это не волки, – отчеканил после долгого раздумья смекалистый мужик Семен Родионыч, – тоись оно, может, конешно, и волки, видать, что дело тут не без них, – прибавил он погодя, потому что все мужики удивленно и недоумело на него поглядели, – только, православные, все же очень чудно!
– Полно, Семен Родионыч, ничего нет чудного, зверю у нас самое место!
– Да нет, – упирался Семен Родионыч, – зверь в такую пору артелью не ходит!
– Не ходит! – охотно согласились чертухинцы.
– Ну, вот и смекай: тут дело нечисто!
– Да чего же еще чище: все на виду!
– То-то и дело, что вид – эна, под глазом!
– Полно, може, лошадь лягнула! Как бешеные вчера прибежали! В таком суматохе лошадь вскидывает пяткой, словно на свадьбе, по чему ни попало звизнет!
– Конешно, може, и лошадь, – раскинул Семен Родионыч, – только тут главное в том, что зверю не время: подумать только, – Семен Родионыч заложил пальцы, – три коровы заломали, не досчитаемся, сколько овец с собой унесли… Ой, православные, не волки ли это с руками?..
– Полно тебе, Семен Родионыч, бабам за рубашку страх нагонять. Слыханное ли дело?.. А промежду прочим, – поглядели мужики друг на дружку, – все может быть: кто его знает?..
Может, и в самом деле от этого волдыря под глазом, на который так воззарился Семен Родионыч, да еще и в самом деле от не в пору набежавших стаей волков и дальше бы пошло подозренье, а там, глядишь, разговор докатился бы в Чагодуй до начальства, но тут покончила все недомолвки и разрешила недоуменья наша повитуха Секлетинья, которая вместе с другими бабами, утиравшими изредка слезы, сначала стояла в стороне от мужиков, опасаясь подойти поближе к мертвому Нилу, но не стерпела, когда зашел такой разговор, и, будучи по природе своей и по вдовьему положенью совкой в разные мужские дела, подошла, растолкав мужиков, нагнулась над Нилом и пристально поглядела ему под волдырь:
– И-и-и-и… православныи-и!
Всегда Секлетинья, бывало, поспеет к нужному разу и скажет такое, после чего никому не оставалось ничего другого добавить, хотя после Секлетиньиного слова дело нисколь не становилось яснее, а даже напротив, но умела она все так повернуть, что дальше ни к чему разговоры.
– Это, милые вы мои, нет… это не волки!
– Ни с холки, ни с челки! – засмеялись было на нее мужики, а с ними и Семен Родионыч, потому что, как и все мужики, не любил бабьей встрешнины.
– Да вы, православные, не хикайте: правое слово, милые вы мои, говорю!
– Ну, ты все говори, а мы будем слушать! – сдались мужики.
– Это, милые вы мои, – опять нагнулась Секлетинья над Нилом и показала на обвязанную кишками в Ниловой утробе брюховину, – видите, коли не слепые?..
– Ну? – озадачились мужики.
– Это… чеканашки!
Словно волна пошла по народу с этим словом, неведомым и непонятным, сразу все как-то невольно шарахнулись от Нила и смутно поглядели под ноги, все замолчали, поглядывая на дорогу к селу.
Да и в самом деле, что тут говорить: человек мертвый, а мертвому известна цена – горсть земли! – лучше больше молчать, за умного скорее сойдешь и вреда всем будет меньше!
– Чеканашки! – прошептала еще раз Секлетинья и перекрестилась, отшатнувшись вместе с другими, по кустикам только шепоток пошел, под набежавшим ветерком весело они замахали на Секлетинью, словно уговаривая ее не говорить до конца, чтобы – не дай бог! – еще чего не случилось.
Мужики натрафили уже в ту сторону, где развалилось на две половины село Чертухино, словно каравай, разрезанный широким ножом по самой середке, за ним, похожая на солоницу, деревянная церковка на поповой горе, со сплюснутым куполком на колокольне, который, кажется, сам строгий мужицкий бог в некоем несправедливом гневе с неба ладошкой прихлопнул и немного примял синюю крышку, покрививши в сторону крест, – льется уже оттуда на осыпанные солнцем поля успокоительный и ровно безучастный благовест, тянет мужикам под носы душок поминальной кутьи и свежей могилы.
ПОЛДНЕВЫЙ СОМ
Должно быть, как там никак, а все же домой назад Михайла вернулся.
Потому что откуда бы почитай через десять годов, считая со дня, как умерла его Марья, откуда бы, кажется, взяться Михайле снова в нашем Чертухине, так же с палочкой по святой его привычке и с христовой сумой за плечами, чуть только погорбатее стал, да ноги уж к этой поре у него совсем перепутались и загребали друг за дружку вперехлестку.
Хотя такого человека как ты ни поверни и что ты к нему ни приложь – все будет одинаково верно!
Так уж сама жизнь наша тогдашняя темная запутала и напустила непроглядимой тьмы и туману на дорожку, по которой не за руку вывела нашего барина к почету и богатству, а, можно сказать, из грязи в князи протолкала в загорбы.
Обошел, еще раз сказать, Михайла кругом землю или нет, а если обошел, то по какой же дороге – кто его знает?..
Может, и в самом деле, как потом многие про него говорили, когда к слову заходил про нашего барина разговор, и в этом разговоре дальше больше у каждого росло на его судьбу удивленье, что никуда из своего природного места Михайла уходить и не думал, потому что не такой был мужик: каждый ступ у него стоил руп, а как два, так стоили уже полтора, где же такому столь дальний путь на старости лет отхлестать, – на самом-то деле будто, как сорвался в памятное пасхальное утро с петли, пришел в себя, на тот свет сходив только как в гости, убежал от человечьего пытливого глаза и пробродил без малого толку сначала по лесу, пока не наткнулся в лесной чащобе на разбойников, которых и вправду в старое время было немало в нашей округе, потому что леса были большие, было место укрыться.
Прибрали будто разбойники Святого к рукам, хотели было сперва его просто укокошить, потому что боялись все же живьем от себя выпустить, как бы не открыл их места начальству, а потом, видимо, по смиренному Михайлову виду так порешили, что лучше старичка привязать на веревку за заднюю ногу, кашу им пусть грешневую варит с бараньими шкварками да грехи убойные перед богом отмаливает…
Будто бы так, а там шут разберет…
Хотя эта молва говорит, что Михайла сам от грешного дела в этой неволе сторонился и на большую с топором не хаживал, только все высматривал у них да выглядывал, куда разбойники золото да разное добро награбленное прячут, однако как-никак, а возле такого греха рядом столько годов просидеть, поливая только из ковшичка воду на кровяные после работы разбойничьи руки, и то для такого человека, как Михайла Святой, что-нибудь значит!
Грех, он липучей колючки с чертовой тещи!
Забирается в человечью душу незаметно, как лисица в знакомую нору!
Конечно, все может быть.
В то время только-только начали поговаривать про Буркана, который будто в скорости тут после воли разбил камнем на себе кандалы и дал с каторги тягу, долгое время разбойничал он по дороге в разных местах, поджигал ради одной забавы барские поместья, чтобы только светлее было ночью в родную сторону пробираться, может, не один год прошел, пока Буркан не добрался и не свел свои страшные счеты с барыней Рысачихой, чего, конешно, она от него вполне заслужила; потом уж он основался в нашем месте полным убойным хозяйством в Раменском лесу, где в свое время нашли после него целую крепость.
Все может быть, но об этом пока речь молчит, надо разобраться во всем по порядку, а то в таком путаном деле да еще с таким путаным старичком, как Михайла, и сам, того гляди, запутаешься так, что не толь другие тебе не поверят, а верить и сам себе перестанешь!
Что же касательно возвращенья Михайлы, так никто за ним не подсматривал и не проверял его, где, дескать, был, старина, и откуда тебя принесло, на самом же деле Михайла действительно пристегал в Чертухино с другого конца, нежели вышел по Филимоновому завету из дома, – как раз он воротился в тот год, когда наши мужики после Ниловой смерти третье лето только что разменяли, не нанимая пастуха на его место, потому что Мишутка один со стадом справлялся… в тот самый год, когда, промеж все же прочим, мужики по крайней, конечно, темноте тогдашней и бедной скудоимости в хозяйстве, не находя по одному делу никакого разрешенья, вздумали было Мишутку сунуть с камнем на шее в Дубну!
*****
А дело такое.
После того как ухайдакали Нила волки али, может, и в самом деле эти чудные и непонятные никому чеканашки, как говорила мужикам Секлетинья, которая, кстати сказать, была умная баба и если что говорила, так имела к тому свое рассужденье, а промеж слова также надо добавить, что за эту повадку встревать в мужские дела и часто учить мужиков звали заглазно ее не Секлетиньей – а Фуколкой.
– Фу-ты, осподи, каки дураки! Фу, какого дела не понимают!.. – И поясняла всегда похоже на этих чеканашек, отчего всякое дело становилось еще темней и непонятней…
Словом, после Секлетиньиных чеканашек Мишутка остался в стаде как бы полный хозяин, потому грех с Нилом случился в такую пору, когда легче сто рублей найти на дороге, чем подыскать Нилу замену.
Пастухи – народ сезонный!
Идут они внаймы, когда рыба полезет в мережку, и в нашем Чагодуе появляются еще и теперь за неделю до Егорьева дня, когда и можно их видеть, если праздник, у коновязи кругом соборной ограды, а также, если дело после обедни, то и послушать, как слаживают они на хороший голос рожки в ожидании найма, рожки самых разных фасонов и голосов, и большие и маленькие, есть и такие, в которых, как в носу, только две дырки: подголоски; тут пастухам полный выбор, а сойдет Егорий с коня, и за грехи потом нигде не достанешь!
Пришлось, значит, Мишутке волей-неволей пасти одному, да мастерство не ахтишное, мужики сразу сметили, чего стоит Мишутка, к тому же зверь после набега опять присмирел и до самой осени не беспокоил, когда уже поставили скотину на двор.
– Ишь! – радовались мужики. – Сорвал, как дань татарин, и тигаля!
На следующий год перед Егорьем почесали затылки и решили старшого к Мишутке не нанимать.
– Обойдется парнишка! Лишний расход!
Тут и пошло для Мишутки великое испытанье, над которым все головы зря проломали, но так и не доискались причины, пока дело не объяснилось само.
*****
В наши сырые, болотинные места дуб и разное другое сухое и гордое дерево разве зайдет только невзначай, вроде как в гости, и то присядет, не видя назад выходу, где повыше да посуше, чтобы не загноить корни в болотной воде.
Корень же у такого дерева как дорогая обутка, в наших местах больше все ольха да осина, любят они мочежинку, не считая, конечно, сосны и елового леса, ель и сосна на почву так же неразборчивы, как на еду деревенские бабы, – на пол-аршина у нас по лесам лежит омшарина, на многие версты чистики и прогалины, где только крушина по мху да пахучий богушник, от которого и не дурак одуреет, если понюхает вдоволь, растет там щетиной колдовской белоус и несъедобный костырь – словом, по нашему месту мухе, комару и слепню в жаркую пору самое житье, потому что любят они ольху и осину, в которых устраивают гнезда, завертывая пухлые листья в цигарки.
Как раз, если выдастся жаркое лето, с петровок и почти до Ильи[10]10
с петровок и почти до Ильи – то есть в июне – июле.
[Закрыть] на скотину нападает слепень.
Не простой слепнек, ленивый, а породный, жгучий, едучий до нетерпенья и воистину согласно прозванью: слепень!
С лету он прямо в глаза, в рот тычется, ничего не разбирает, жало впивается сразу, как иголка с огня, а если на пути ни человека, ни животины не встретит, так в злобе куда-нибудь налетит на дерево или хлопнется в куст, принявши его, должно быть, за мужика в зеленой широкой рубахе, которую тот забыл в страде пояском подпоясать, но, открывши ошибку, валится наземь под корень и лежит, пока не сдохнет, кверху ногами, – носятся они в такую пору по косой линейке, как турецкие пули, пущенные из старинной пищали наудалую!
С ними не до работы, на работу поднимаются задолго до солнца, а в жару все спят где-нибудь на зусенышке или в сенях, скотина же, пока не свалит жара, забивается по ворот в воду, – для этого случая издавна ею облюбовано место у нас на Дубне, в аккурат одни рога только видно!
Стоят коровы в водной прохладе и помахивают по привычке хвостами, разбрасывая вокруг себя серебристые брызги, даже глаза от воды повлажнеют, слепень же воды боится, плюнет на него мужик, он и то сослепа примет за дождик!
Тут и произошла с пастушонком Мишуткой оказия, за которую он чуть было не поплатился: пропало у коров полдневое молоко, чего сроду-родов в селе не бывало, полдневый удой – самый большой по нашему месту, потому что до полден большая в нагуле упряжка. Сразу со всего села заходили подойники спуста…
– Что за причта? – взахались бабы. – Куды ему подеваться?..
– Наслание, – в первый год темно пояснила им Фуколка.
– Верно, что наслание, – согласились бабы.
В первый год этого происшествия все разговоры и бабы и мужики все же легко пропускали мимо ушей, на второй только стали на Мишутку коситься и подозревать в баловстве, не сдаивает ли, дескать, в землю коров, хотя на баловство такое дело мало похоже, но по третьему, когда история с полдневым молоком в точности повторилась, как только появились слепни – по летам жары стояли! – Фуколка по своей привычке встрела в это непонятное дело и так его мужикам объяснила:
– Это, милые вы мои, у нас потому такое наслание, что в люльке мы Мишутку молоком обносили; теперь у нас с Мишуткой не будет до второго пришествия в селе ни творогу, ни сметаны… погоди, еще куры каменные яйца нести будут: в божье нам за то наказанье!
По всей видимости, Секлетиньины слова на этот раз большой непонятностью для мужиков не отличались, потому что и в самом деле Мишутку вскормили на скудном куске, но всякий счел себя мало повинным, заползла в темное мужичье сердце угрюмая суровая дума, похожая на осеннюю ночь, в которую с какой хочешь дороги собьешься.
При встречах и разговорах с Мишуткой они в глаза уже ему не глядели, и бабы не совали за пазуху пирогов и ватрушек. Мишутка все это сметил, и у него с каждым днем, вещая недоброе, само будто все ниже падало сердце, когда подгонял он стадо к селу и в сельских воротах крутились на ветру в ожиданье скотины бабьи платки и яркие девичьи подолы.
Как-то раз сидел Мишутка под кустом у дороги, выплетая ивовый лапоть, и одним концом уха услыхал разговор.
– Утопить, – говорят мужики, – надо выродка, и молоко появится снова.
По дороге шли кучкой чертухинские бабы, видно, что зря посмурыгали дойла скотине: молоко, как на грех, не появлялось!
У Мишутки даже под пятками похолодело, и из рук выпал лапоть, решил он в тот же день, как пригонит скотину, сбегать к Порфирию Прокофьичу, рассказать ему начистую. Что-то он скажет?..
Но дьячок выслушал Мишутку возле сторожки, долго сначала мыкал да дакал, а потом все же заговорил по-человечьему, но плохо Мишутку утешил:
– А что? И утопют! – поглядел он на Мишутку, как будто сам хотел его о том же спросить. – Потому мирской человек вроде как в бессрочном поряде… захотят – в землю зароют, и никакой управы на мир не найдешь, потому -мир! Потому теперь мужику воля! В старину на мужиков барин был поставлен, связаны руки, а теперь каждый баран за свою ногу повешен!
Мишутка слушал Порфирия Прокофьича и утирал кулачком мелкие слезы. Даже слеза со страху пробила, хотя он и не любил распускать нюни на глазах у людей.
– Ну, а промеж прочим, – закончил Порфирий Прокофьич, – надо сказать отцу Федоту! Ступай с богом, Мишутка: бог не позволит, ворон не выклюнет глаз, осподи, помилуй нас, – перекрестил Мишутку и сам перекрестился, -ступай!
В этот день Мишутка даже вечерять не зашел, а от Порфирия Прокофьича с куском хлеба в сумке да грезнем луку за пазухой залучил с села лошадей и отправился прямо в ночное, а для ночного у нас сроду-родов определенное место: на самом берегу Дубны, тут же почти за селом, где берег к воде, словно ладошка.
*****
Сидит Мишутка возле шалаша, в котором от дождика укрывался, и глаз от страха не может сомкнуть ни на минуту.
– Убежать нешто? – спрашивает сам себя. – Куда убежишь?.. Кругом темный лес!
Думается все Мишутке, что вот-вот сейчас придут с села мироеды, накинут на голову мешок, привяжут на ноги камень потяжельше и в воду куда-нибудь под корягу засунут…
А вода… страшно в нее взглянуть!
Но и со стороны села да и по всей округе тоже, куда ни обернешься, шороха даже никакого не слышно, такая тишина на всем и истома после петровского зноя, спит и птица без крыльев, уронивши их на сторону, и зверь ног не слышит, только лошади жупрят траву, подрезая ее зубами под корешок, словно кто спешит в валенках по морозцу, поскрипывает у них на зубах, -прислушивается Мишутка, нет – послышалось, только вон болотная курочка в мочажине у выгона похлестывает резким голоском по осоке, рядом с ней дергач в кусту важно хрипит, будто после долгого запоя муж урезонивает сварливую жену… и на небе такая ясность и чистота, облачка нигде не висит, и по небесному прекрасному лику тени даже нигде не проскользнет, разве лишний лучик с какой звезды оборвется…
Словно в хорошей избе перед праздником хозяйка-чистеха смахнула веничком изо всех углов паутину, вымела сор и навела на всем приглядность и порядок, встепливши в красном углу большую лампаду… встала над лесом луна, смотрит она немного боком на землю, и как-то без слов понятна несмышленому сердцу Мишутки ее скорбная горькая улыбка над миром.
Вода же в свету от луны как будто пуще того потемнела, как неживые чуть колышутся у берега водяные лилии и бубенчики, вода в такой час как колдунье лицо, ничего в ней не видно, но только чего-чего в ней не увидишь!
Но Мишутка, видно, еще с малых лет был такой человек, который во всем и всегда умел видеть то, что ему надо, отчего ему прямая выгода и самая нужная польза, а потому хоть и был в печальных чувствах и страхе после разговора с дьячком, а все же, когда пропели в Чертухине первые петухи и за ними тут же вдогонку, спеша справить свой петуший чин в недолгую летнюю ночь, – вторые; когда после них за колокольней небольшой щелкой чуть приоткрылось золотое окно, а с реки стал заметно завиваться парок, – все же правильно разглядел Мишутка и чуть было не вскрикнул от удивления и неожиданности, но по той же природной жилке только губу закусил: почитай, у самых ног Мишутки лежал на песчаной отмели большой сомина на боку, рот разинул, видно, что в воде стало тяжко, тяжело дышит, один ус совсем на берег вылез.
– Ба…тюшки! – прошептал только Мишутка.
Сторожко, чтобы не попугать сонного чудища, поднялся Мишутка с корточек, отошел от воды на цыпочках, поднявши над головой руки, словно шел по веревке, и, выбравшись на берег, со всех ног пустился в село…
"Скличу народ, – мерекает на бегу Мишутка, – покажу сома, может, пролежит до прихода… за такого сома, може, топить погодят, а то и вовсе не будут!"
*****
У самой околицы, еще не забегая в село, Мишутка наткнулся на Порфирия Прокофьича: стоял он, прислонившись горбом к поворе, уставившись недвижно в сторону Янтарного Брода, где он часто любил удить мелкую рыбу для живцов на жерлицы… на плече длинная палка, с конца палка расставила в самое небо прямые рогули, не узнал было сперва Мишутка дьячка: почему он тут в такую раннюю пору с своей острогой? С острогой он с вечера выезжает на лодке?..
"Должно, что где-нибудь к творогу лещей приучил".
Но обо всем где же было догадаться Мишутке: дьячок с вечера, после разговора с Мишуткой, проворочался зря на постели, то ли блохи к погоде раскусались, то ли и в самом деле неспокойство такое одолело – а вдруг ребятенку утопют? – вышел он в полночь к сельским воротам и на всякий случай прихватил с собой острогу, а то к чему она в такую неподходящую пору, известно, что Порфирий Прокофьич большой дока по рыбе и понимает тонко рыбную ловлю; в первые дни, как пройдет лед на Дубне, его от воды не оттащишь, развешает вокруг сторожки сети на изгородку, заштопает каждую дырку, настроит заездков в заводинах из разного лома, оставив только жерло – проход для рыбы, куда насует верш и мережек, на рыбу была у него большая удача…
– Дядь Порфир, а дядь Порфир? – шепотком окликнул его Мишутка, когда в упор набежал на дьячка.
– Ты чего, полуночник? – тоже почему-то прошептал Порфирий Прокофьич.
– Дядь Порфир, у берега сом! – еле передохнул Мишутка.
– Ну… какой сом… сомы теперь под берегом спят, где поглубже… небось бревно торчит из воды, а ты со страху за сома его принял!
– Ей-бо, дядь Порфир, слушай: усы лежат на песке!
– Усы? – удивился дьячок и шевельнул острогой.
– Ей-бо, вот такие! – Мишутка расставил на обе стороны руки.
– Если усы, так, пожалуй, и сом! Ну-ка, кати обратно! Показывай эти усы!
– Только ты тише, дядя Порфир, я нето народ позову! Може, лучше народом!
Но в дьячке уже заиграла охотничья кровь, не ответил он ничего Мишутке и с острогой на плече, заправивши полы подрясника сбоку, широкими шагами зашагал к ночному, откуда тилинькали колокольчики.
Подкрался Порфирий Прокофьич к берегу, в то место, куда указал Мишутка, рот разинул, словно языка лишился.
– Какой сомина! – шепчет он в Мишуткино ухо. – Давай сюда кнут, вот за этот пень завяжи, а я другой конец сварю с острогой, а то попадешь не в то место, и острогу да, гляди, и нас с тобой вместе утащит!
У Мишутки руки тряслись, боялся, как бы сом не ушел, но видно, что так уж надо было всему случиться: спустился Порфирий Прокофьич к воде, поднял острогу и со всего размаху всадил ее по черенок в большую голову, сом только хвостом над водой закинул, рванулся было от берега, но острога крепко засела в голове зубилами, а кнут был к случаю достаточно длинен и крепок.
– Не, брат, – крикнул Порфирий Прокофьич, – не-ет, не с дураками связался! Мишутка, беги скорей за народом, а то кнут, гляди, оборвет!
Но, видно, недаром был Порфирий Прокофьич с малых лет рыболовом, может, и горб-то у него произошел от застуды, засадил он сому острогу под самый его сомовий разум – отдал он последнее издыхание утренней, чуть позолоченной струе, повернулся скоро кверху лосным откормленным брюхом, Порфирий Прокофьич отпустил кнут с острогой, глядит – не шевельнется, только воду редко глотает; перекрестился дьячок и спокойно, по обычаю после удачи, полез в боковой карман, где у него лежал большой красный платок и в платке жестяная коробочка с нюхательным табаком, стукнул Порфирий Прокофьич весело по крышке желтым пальцем и уселся на бережку в ожидании мужиков.
"Да, – мекает он, – пудов десять будет… ай да Мишутка!"
Чудно дьячку смотреть на рыбину, сколько лет прожил, а такого чудища еще не видал, сколько, кажется, рыбы большой и малой за долгий свой век переловил, а такой не видывал…
– Не рыбина, а как купец хороший, только цепочки от часов через брюхо не хватает, – довольно улыбается Порфирий Прокофьич, забирая щепотку.
*****
…Солнышко золотым зайчиком вскочило из-под куста, где-то совсем, кажется, за Чертухиным близко выбивает красной лапкой веселую летнюю зорю, в лучах от него бегут к реке мужики, впереди всех Семен Родионыч, глаза -издали видно – выкатились, в руках большой топор горит лезвием к солнцу, остальные тоже простоволосые, всклоченные, рубахами без поясков на бегу полощут, издали кричат Порфирию Прокофьичу:
– Держи, Прокопич, держи его крепче!
– Не уйдет, – переминает губами Порфирий Прокофьич и сладко чихает.
– Где сом? – первый добежал Семен Родионыч.
– А эн он, – спокойно ответил дьячок, – что ж ты, не видишь?
– А я издали думал, что лодка!..
– Да, можно подумать, – равнодушно согласился Порфирий Прокофьич.
– Батюшки-и! – заахали подбежавшие мужики. – Матушки родимые, вот так сомина! Ну, и ловко, ай да Прокопич!
– Да и совсем не Прокопич… Это Мишуткино дело! – перебил их недовольно дьячок. – Ну, теперь, православные, полезай да кати его катком на берег, а то за кнут не вытянешь, да и не равно оборвешь!
Мужики ухнули в воду, подперлись под сома плечами и покатили по отмели на берег. И в самом деле, оказалась страшенная рыбина, главное дело, больно толст и мясист: брюхо в обхват не возьмешь и голова с разинутой пастью как окоренок.
– Не иначе, Прокопич, надо подводу, – говорит дьячку Семен Родионыч, – а то не снесешь!
– Это как есть, что подводу, а допрежь ему брюхо надо на улицу вывалить, а то сом разную пищу употребляет, как бы от него с нутра дух не пошел… дай-кась, Родионыч, топор!
Хрястнул дьячок со всего размаху сома в середину, и из него полилось молоко… у мужиков глаза вылезли на лоб.
– Это будет что же такое… какая пищия, Прокопич?..
– И-и-и, – протянул Порфирий Прокофьич, – вот кто доил на полднях молочко… Ай да и умник![11]11
И-и-и, – протянул Порфирий Прокофьич, – вот кто доил на полднях молочко… Ай да и умник! – История о том, как сом доил коров, имела реальную основу. Младший брат писателя Сечинский А.А. вспоминал, как попадинская бобылка Катерина вдруг стала возвращаться с «полден» с пустым подойником. Подойдя как-то к реке, увидела хозяйка свою Буренку по живот в воде. «Тетка Катерина подобрала свое платье до колен и полезла в реку к Буренке. И шагах в двух увидела, что-то живое прильнуло к Буренкиному вымю. Бабка переполошилась, испугалась и подумала: „Это „нечистая сила“, да что не может быть?“ Помог вдове знахарь, колдун и рыболов Тихон Каблук. Он-то и подстерег прильнувшего к вымю коровы большого сома. Весил он более четырех пудов. Однако шли разговоры, что весил он пятнадцать пудов и был двух сажень длиною» (Отдел рукописей ИМЛИ, ф.67, оп.2, с.22-24).
[Закрыть]
– Ай и в самом деле? – сперва не поверили мужики.
– Выпоек! – радостно опять замахнулся дьячок на сома. – Ишь, надулся, никак до главной кишки не долезешь!
Ударил Порфирий Прокофьич еще и еще, и под ноги к мужикам вывалился из сомовой брюхатины свежий творог, видно, молоко уже скислось, но перевариться еще все не успело с полден, мужики только головами качали да одурело прятали от Мишутки глаза.
– Вот вам, православные, – весело говорит Порфирий Прокофьич, – вот вам и творожок ваш на бережок, и сметаны набивайте в карманы!
– Ишь ведь, – сконфузились мужики, – какая умная рыба… приладилася вместо баб коров сдаивать!
– Корова – дура… ей и заботы мало, кто ее за титьку тянет!
– Теперь видно, что дура… да и мы, Прокопич, тоже дураки…
– Дураки, да не таки!
– Ведь Мишутку-то чуть не погубили… – оборотились мужики к Мишутке, но тот глядел на сома широко раскрытыми глазами и словно мужиков не расслышал.
– Ладно, – ответил Порфирий Прокофьич, – берите, православные, сома во дома!
– А будь он, Прокопич, на том месте! – в один голос сказали мужики. -На какой грех нас, греховодник, чуть не натырил!
Чудна мужичья душа, воистину верно: так и пролежал сом на берегу, пока его по косточке не растаскали вороны.