355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Смирнов » Цареградский оборотень » Текст книги (страница 16)
Цареградский оборотень
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:35

Текст книги "Цареградский оборотень"


Автор книги: Сергей Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

Не успел князь-воевода остановить коня, как его старший сын Коломир увидел летящую ему точно в правый глаз стрелу. Он нишкнул, а когда осмелился снова поднять голову, то оцепенел из удивления: стрела с белым оперением висела себе на том же месте, в одной пяди от его правого века, а вместо самой стрелы навстречу княжичу двигался прямо по ней, как по мосту, старый жрец Богит.

– Здравствуй, старый! – невольно воскликнул Коломир.

– Теперь уж тыздравствуй, княжич,– ответил ему Богит.– Тебе за всех своих здравствовать придется. Увидишь своего младшего брата, передай ему мои слова: на распутье выбери пятую дорогу – ту, у какой начало за ухом, а конец за поясом.

– Что за дорога? – еще больше изумился Коломир.– Никогда такой не видал.

– Тебе такую и знать не надо,– коротко ответил Богит.

В тот же миг Коломир сморгнул оттого, что степной ветер надул ему в правый глаз соринку, а стрела пропала.

Князь же воевода велел зарывать добычу в безродную землю Поля, у прозрачной дороги птичьих теней. Однако готы воспротивились, не понимая княжьей нужды. Тогда северский князь Хорог и готский граф Уларих дали друг другу клятвы. Хорог поклялся, что не потребует большей доли добычи, чем той, что оставит в руках готов, а Уларих поклялся, что довезет всю добычу до града Турова и возьмет сверх своей доли только три золотых чаши.


Богит же, тем временем, как ни старался приоткрыть хоть на пядь золотую дверь, так и не смог.


Когда слобожанин очнулся, то сразу заметил, как сверкает в чаще его ножик. Он поскакал к тому дереву по-воробьиному, а потом, расправившись с путами, двинулся по следу радимичей уже по-волчьи.


Труднее всех оказалось в тот день найти свою новую дорогу Уврату. Он заснул посреди Поля, уйдя наконец от угорской погони вместе с двумя другими бродниками, которых надул ему в судьбу степной ветер, – одним полянином, а другим и вовсе волохом.

Украли они втроем дочь одного князя-кагана в надежде продать ее хазарам, которые ценили угорских девушек больше, чем угорских коней. Три дня и три ночи угры гнали след бродников и каган увидел, что не может нагнать тех, кто прячет свои тени в седельных сумках, а потому тени не волочятся следом по земле и не мешают скакать. Он смирился с потерей и выпустил бродникам вдогон заговоренную стрелу. Конец такой стрелы угры приклеивали пчелиной слюной к тетиве. Стрела в один миг вытягивалась от лука до цели и, только попав в нее, оставляла тетиву. Цель могла быть как угодно далека – главное, чтобы стрела раньше хоть один раз до выстрела прикасалась к ней острием. Каган не хотел отдавать хазарам свою третью дочь, как рабыню. И вот бродник Уврат, вышедший от северцев Туровых, вдруг с изумлением заметил, что несет положенную через седло мертвую полонянку, а у нее из уха торчит угорская стрела. Он не знал, что этот стрелой старшая сестра полонянки когда-то выковыривала у младшей из уха засунутую туда по баловству вишневую косточку.

Бродники тоже смирились с потерей и бросили мертвую. Каган успел подобрать свою дочь раньше, чем на нее опустился с неба первый ворон-стервятник, успев, однако  уронить ей на чрево тяжелое черное перо.

Закончив свой бесплодный торг с погоней, бродники прилегли в тени скифского кургана перевести дух.

И вот Уврат очнулся и разом вскочил. Ему показалось, что во сне его схватили за руки и за ноги какие-то чужаки и стали растаскивать в разные стороны. Оказалось, что в самом деле от того самого места, где он лег, а теперь стоял, ветры подули сразу на четыре стороны света, и потому Уврату сначала во сне, а потом и наяву стало трудно дышать.


Такое с ним повелось с самого детства. Он не успел на свет раньше Коломира. Отец больше любил первенца и однажды разрешил Коломиру взять в руки свой меч, а Уврата подпустил к своему мечу только следующей весной. Потом пришел последыш, который оставил на дороге мертвой их мать. Отец не любил последыша и никогда не давал ему своего меча, но никогда и не бил его и трогал его так, как трогают осиное гнездо или еще не остывшую подкову. Зато последыша любили мамки и никогда не давали его в обиду. Однажды, когда они все отвернулись кто куда, Уврат не долго думая дал младшему здорового пинка, и тот отлетел, как тюфяк, набитый сеном. Последыш никогда не жаловался мамкам, но сначала от обиды и боли краснел или бледнел, а потом всегда мстил. И тут он, не успев мертвецки побледнеть, живо достал из-за пазухи дохлую осу и кинул ее в Уврата – да так метко, что она впилась своим жалом тому в веко и повисла.

– А ты съел нашу маму! – закричал на младшего Уврат так громко, что по всему граду разнеслось.– Ты волк! Волк!

Последыш побелел и выхватил из-за пазухи еще одну осу, но не успел ее бросить в брата, как она запахла паленым, затлела в его пальцах и посыпалась на землю золой.

Тогда одна из мамок размахнулась длинной крапивой, словно мечом, и хлестнула ею Уврата по губам. С тех пор он все злые слова берег про себя.

Наконец наступило время, когда Уврата оставили без своего ветра, отчего ему и стало такс трудно дышать. Вот как это случилось. Сначала наступило лето, когда отец сказал, что последыш возьмет добычей все ромейское царство, и отправил тоого, совсем не смышленого, к ромеям за Поле. Потом пришла та зима, в какую отец стал готовить старшего сына к гону на Поле.

– А твоя пора еще не настала,– сказал он среднему, потянув его вверх, к небу, за волосы, так, что Уврату пришлось привстать на цыпочки.– Подрасти на пядь. Летом останешься за старшего. Вместе со старым Витом.

Уврат уже умел махать мечом не хуже Коломира, а из лука стрелял даже вернее его – попадал через реку в паука, развесившего сеть на чертополохе.

– Лучше в бродники уйду,– не сдержавшись, пробурчал он.– Возьму не меньше братнего.

Князь ухватил его за волосы еще крепче, потянул еще выше и так оторвал от самой земли.

– Возьмешь, да не похвалишься,– в полном спокойствии напутствовал своего среднего сына князь-воевода, глядя, как тот судорожно сучит ногами, стараясь достать до своей родной тверди.– Бродникам обратной дороги ниоткуда нет. Их ветер между небом и землей до смерти носит, а после смерти бросает, как падаль, воронам. Каково, сын, тебе между небом и землей? Вольготно?.. Никак уразумел своим умом?

Ночью Уврат потихоньку забрался на вежу и сквозь слезы и тьму приглядел себе такую сторону, куда еще не вела ни одна Турова дорога и не вилась еще ни одна Турова тропа. На рассвете он оседлал черного коня, с разбегу вскочил на низко стелившийся утренний туман – и был таков, в одночасье обернувшись бродником.


Бродники запоминают свои сны совсем не такими, какими их видели. Не помнил Уврат слов старого Богита, а испугался только того, что его растаскивают во все стороны чужие люди. И когда, вскочив и выхватив меч, он стал невольно поворачиваться то в одну, то в другую сторону, заныло у него внутри, как только встал он лицом на полночь.

В тот же миг ясно почудилось ему, будто давит он ногами на тетиву, натянутую до отказа, и, если не сорваться с нее быстрее ветра в ту сторону, куда глядели его глаза,то не выдержит и лопнет тетива и вместе с ней лопнет в нем самом, Уврате становая жила.

Сел он на коня. Конь почуял в седоке силу, за которой невмочь угнаться и тревожно заржал.

От конского ржанья проснулись пособники Уврата, полянин и волох. Они живо вскочили, схватили черного коня под уздцы и стали укорять Уврата в том, что он нарушил летнюю клятву бродников: до первого снега держаться вместе, вместе нападать и вместе уходить от погони, честно делить добычу, а потом, когда полетят с неба белые, невесомые слезы вил, не ведающих горя и радости, тогда уж как кому ветер на душу положит.

Волох невольно потянул коня на запад, а полянин – на восток.

Уврат не поддался их увещеваниям, соскочил с седла и обнажил – руку  до локтя, меч до острия.

Мечи весело зазвенели, на сухую траву веником посыпались искры, и ветер сразу подул на полночь, раздувая-растягивая огненную дорогу на Туров град.

Уврат смолоду стал искусным воином, умея беречь про себя и затаивать глубоко в сердце самые злые и коварные мысли своего меча. Поэтому все его удары бывали неожиданными, и теперь он, бродник-первогодок, быстро одолел бродников, сражавшихся на всех дорогах и тропах, что попадались им под ноги, уже не первое лето. Волоху он сумел рассечь кожу над бровями, по всему лбу, и кровь залила тому одинокому воину глаза. Пока волох, отступив в красную тьму, наощупь разыскивал в ней тропу наружу, Уврат выбил меч из руки полянина. Меч сверкнул колесом и, продолжая вращаться, закатился солнцем за скифский курган. Полянин обмер, а северец пнул его в грудь ногой, свалил на черную горячую золу, словно решил подпечь его к ужину, и, уперев острие меча полянину прямо в пуп, по-доброму подозвал к себе волоха.

– Власяные братья! Слушайте мое слово! – повелел он обоим.

Бродники братаются на одно лето не кровью, ведь кровь связывает воинов на всю жизнь, а волосом. Каждый выдергивает волос из своей головы, потом волосы, сколько бы их ни набралось, бродники связывают единым узлом и, дав друг другу клятву, узел тот сжигают.

– Дайте мне клятву, что не станете называться бродниками, а станете повиноваться моему слову, как слову кагана, до первого снега, что упадет на землю и не растает от рассвета до заката,– сказал Уврат.– Положете свое крепкое слово, тогда и я поклянусь вам отплатить за службу щедро – ромейским серебром. Тебе – сколько наберется в мой правый сапог, а тебе – сколько уместится в левом. А не дадите клятву – пеняйте на себя. Тебе приколю твой пуп к земле и будешь на нем вертеться, как мельничное колесо. А тебе, красномордый, правым размахом снесу голову по уши, а с левой оттяжки – уже по кадык.

Делать нечего было бродникам: они дали Уврату страшную клятву повиноваться до первого денного снега. Сели на коней теперь уж все трое разом и поскакали что было духу в ту сторону, куда стремительно тянулась по Полю черная гарь.


Радимичи из рода Лучинова хорошо подготовились к встрече жениха для одной из трех дочерей-близнецов своего князя, а какой именно, того пока не знали  ни сами девицы, ни их отец, перебивший из лука рогатыми стрелами всех ворон и соек вокруг града, чтобы вещие птицы не накричали чего раньше добрых или злых вестей из Велесовой Рощи. Лучиновы пометили все тропы на каждом шагу крепкими княжьими метами  – скобами, кованными из коровьих ресниц. Пока Стимара несли к земле носом, он считал эти меты и на шестьсот семнадцатой со счета сбился. Славно заговорили радимичи и сами тропы, чтобы сбить со следа всех, кто задумает гнать его и вызволить северского княжича из свадебного плена. Всякий преследователь спотыкался бы вновь и вновь, едва успевая подняться на ноги и отряхнуть с коленей пыль, ставшую тяжелее пудовых камней. Всякий охотник-инородец на каждом повороте здешней тропы охал бы и сгибался бы в три погибели, не в силах нести дальше свалившийся ему прямо на шею незримый хомут. Со всяким своевольным инородцем в Лучиновых лесах случилось бы неладное, но только не с Брогой, который, поклявшись Стимару в братской верности, сам в сердцах швырнул все свои железные и бронзовые обереги в Туров овраг, а они в овраге растаяли, как железо в тигле, и, сжигая по пути старую траву, потекли раскаленным осенним ручьем прямо в реку. Слобожанину Броге радимические да и все прочие заговоры  были теперь не страшны.

Разрезав путы, Брога бросил их в Велесову яму, и веревки не упали на дно, а на глазах изумленного слобожанина перевалились через яму то ли радугой, то ли мостом. Сначала Брога видел серую радугу, а когда ступил на нее, под ногой оказался мост. Так, не пересекая Лучиновых межей, Брога весело перескочил по легкому мосту прямо на чистую Лучинову землю. Он устремился вслед за похитителями, вспоминая все еще тяжелой, как дубовый пень, и сильно гудевшей от подлого удара головой добрый совет старого Богита и до грядущей ясной поры полагая, что северский жрец уже добрался до Большого Дыма и собирает против радимичей сильную подмогу. Бесшумно, как утренний ветер-перелесник, Брога несся по чужим тропам и путям и все больше удивлялся, замечая, что все кротовые норы радимичи на своей земле заперли, как сундуки, настоящими коваными замками, все дупла заткнули осиновыми вениками и даже для муравьев навесили через свои тропы сплетенные из осиновых ветвей лавы в ладонь шириною.

Долго и неспроста петляли и сами радимичи по своим заговоренным тропам. Сначала Стимар только слышал над собой их дыхание, похожее на треск сухих листьев в огне. Потом ему обожгла спину первая капля чужого пота, за ней – вторая, и наконец пошел едва стерпимый, горячий, как кипяток, дождь. От того дождя на спине у северца вздувались волдыри, зато когда чужаки Лучиновы дотащили Стимара до своего града, ни одна собака не залаяла на него, потому что весь он был в радимическом поту и, хоть едва не захлебнулся чужой липучей солью, зато пах уже, как настоящий радимич.

Поначалу Стимар не страшился чужих путанных троп и даже радовался тому, что не похож на других и все в его жизни происходит наоборот: теперь не он, как бы подобало истинному охотнику, крадет себе невесту из чужого рода, а его самого украли для приплода в чужой род. Но чем ближе, хоть и не виднее в глухой чаще, становился Лучинов град, тем все больше делалось княжичу не по себе. И не угори он от чужого пота, мог б случиться с ним родимец, какой не раз случался с княжичем раньше – в его младенчестве, детстве и отрочестве.

Первый десяток поприщ радимические тропы были как тропы, на второй сотне стали напоминать княжичу девичью косу, а третья тысяча выглядела точь-в-точь как необрезанная и еще не засохшая пуповина. Княжич еле перевел дух, когда тропа кончилась не в разверзнутом чреве, а в воротах Лучинова кремника, что был не выше северской бани или самой большой в здешних радимических лесах муравьной кучи.

Просто и неважно жили радимичи, хотя и гордились не в меру тем, что происходили от громового пальца – то есть от самого Перунова мизинца, случайно отстреленного молнией и упавшего мимо лона на землю, в речной песок. Поттому не было у них в княжьих палатах ни крыльца, ни ступеней. Все Лучиновы тропы, и протоптанные, и заросшие, вели прямо к княжьему столу и кончались во тьме, между обхватных колод, на которых тучей лежала столешница. Зимой к тем колодам подбирались зайцы и обгрызали с них кору, а к лету со всех колод всякий раз приходилось обрубать молодые ветви-побеги. В той же колоде, что приходилась под левую руку князя, в просторном ее дупле, обитали шершни и хором гудели, когда князь бывал не в духе.

Стимар, поглядев вперед исподлобья, догадался было, что его хотят спрятать в темном вертепе, однако перед самым вертепом он вдруг не по своей воле взмыл носом вверх, как рябчик из кустов, и оказался перед князем Лучином. Лучин сидел, положив руки на дубовую столешницу, напоминавшую лодочное дно, и пускал по ней из пальцев маленьких охотничьих псов.

Князь был как князь. Как у всех славянских князей в ту пору, у Лучина под нижним веком правого глаза всегда оставалась в запасе одна утренняя заря, а в левом зрачке – один молодой месяц. В его бороде всегда можно было найти золотой волос, но только один. Наконец если князь сжимал разом оба кулака, то в правом всегда оказывалось одно насквозь черное зерно, а из левого кулака начинал по каплям выжиматься между пальцев наружу яркий свет. Лишь одной причудой отличался Лучин от других князей – невиданной шейной гривной, которая в день его совершеннолетия была выкована у него прямо на шее из цельного векового ужа.

– Здравствуй, княжич Туров! – первым поздоровался Лучин, хотя по годам годился Стимару хоть в отцы, хоть в деды.

– И ты здоров будь, князь Лучин,– ответил Стимар, склоняясь на треть положенного и внимательно приглядываясь к месяцу в левом зрачке радимича.

Тот месяц туманился и краснел – значит, дело шло к ветру, а раз к ветру, то – и к новой погоне.

“Значит, и от тебя уйду, князь! Придет черед,”– весело подумал Стимар, с трудом сдерживая хитрую ухмылку.

– Сберегли мы твою жизнь, княжич, хоть и несли, будто покойника,– сказал Лучин.– Не обессудь за то.

– Может, сберегли, а может и нет,– заметил Стимар.

Князь-воевода Лучин, однако, тоже был непрост.

– А хочешь, Туров княжич, возьми за себя виру, как с мертвого,– предложил он.

– Хватит ли у тебя, князь, за обоих разом расплатиться,– засомневался Стимар.– Положи за первого, а за второго, пока отпустишь, и платить не придется.

Месяц в глазу радимича затянуло облаком. Лучин нахмурился, ища, что сказать. Псы, тем временем, стали рыскать вокруг большой братины с медом, пустившей корни в столешницу, и наконец, выгнав из-под ее корней лисицу, разорвали ее в клочья. Видя удачную охоту, князь нашелся:

– Как бы вовсе платить не пришлось, если твои Туровы вновь погонят тебя, будто волка.

– Может, и правда их...– решил попугать радимичей да и самого себя Стимар, тоже видя, как рвут добычу псы.– Может, и вправду испортили мне кровь ромеи.

Ночь в левом глазу князя прояснилась, месяц просветлел, а утренней зарей Лучин подмигнул на запад, и с той стороны сразу появился волхв радимичей, который хоть и годился старому Богиту в правнуки, а борода его была уже седа по обе стороны дня и ночи.

Крепко прижав языком к небу все вещие слова, он бросил на тень Турова княжича коровье копыто, и оно, ударившись об тьму, тонкую, как нечаянно произнесенная во сне молитва, звякнуло и покатилось до самых ворот кремника. Радимичам послышалось, будто у княжеского коня, скакавшего по зимней реке, сорвалась и упала на лед подкова. А Стимар очень удивился, ведь у него зазвенело в ушах от упавшей позади на мраморный пол ромейской монеты. “Как в глухом лесу мог оказаться мраморный пол и золотая монета?”– спросил он и самого себя и того, второго, пришедшего с ним из Царьграда. Достаточно было ему хотя бы одному обернуться и обоим узнать, но Стимар помнил с детства, что на чужой земле нельзя оборачиваться..

– Дно у тени Турова княжича поверх его следа, а не с изнанки, – отпустил хорошие вещие слова Лучинов жрец, а плохие проглотил до худого часа.– Значит, он человек, а не волкодлак.

Лучин, услышав такие слова, набрал полную грудь полуденного ветра, а выдохнул полуночный ветер таким теплым, каким тот бывает не осенью, а только в самой середине лета.

– Вот видишь, княжич,– радостно сказал Лучин, засверкав и даже заслезившись своим месяцем, как в морозную зимнюю ночь.– Если кто и заговорил твою тень, так только на твою же Турову землю. Если кто и ломал твой след, так на твоей же земле. Пророчеством о тебе, княжич, и твоей грядущей славе земля не первое лето полнится со всей сторон до самых небес. Если ты кому не понутру, так только своим. Зависть в Туровой родове – твоя беда, княжич, но та беда свербит лишь за твоими межами. Для нас ты не изгой, а светлый жених. Счастье твое – у нас, княжич. Хлеб-соль тебе!

Лучин смахнул со столешницы всех своих собак, будто шелуху или мелкие косточки, сдул прочь оставшиеся от пойманной дичи перья и клочки шерсти и велел накрывать стол по полному чину.

Не успел Стимар и глазом моргнуть, как ему дали волю – живо распутали и усадили к столу, двинув сзади него по тропе под колени настоящую княжью скамейку – ясеневую, с высокой резной спинкой, распаханной золотым плугом, и с четырьмя подкованными ножками.

Только Стимар моргнул, как радимичи уже успели засеять княжью столешницу пшеницей. Княжич тряхнул головой – уже взошли и поспели на ней колосья. Развел он руками, удивляясь,– а хлеб уже убран и обмолочен. Только потянул носом – тут же душистым жаром дохнула на него со стола пышная, как скифский погребальный холм, коврига.

– Шустры вы, радимичи,– признал Стимар, глотая слюну.– Зачем вам стрелы, коли вам птиц не труд и руками с неба хватать?

Так и заискрился месяц в Лучиновом глазу.

– Не будь мы шустры,– важно изрек Лучин,– так летел бы ты теперь, княжич, в Велесову яму, как подбитый пращным камнем рябчик. Так бы все и летел и не ведал бы ни дна, ни покрышки.

Не дождавшись от княжича ответа, он посветил ему в лицо припасенной под правым веком утренней зарей, но так и не смог различить в северце ни добра, ни худа, поскольку сам Стимар научился у ромеев прятать в своих глазах минувшую ночь, а в ней скрывать ответы на все, что невзначай ни спросят по дороге.

Тогда Лучин вопросил его прямо, как выезжают на середину поля, чтобы сразиться с врагом:

– Примешь хлеб, княжич?

– Приму, князь,– твердо, как ступив на крепкий мост через реку, ответил Стимар, а подумал осторожно, будто торил тропу из чужого леса: “Все приму, что дашь, князь Лучин, лишь бы скорей пройти дальше, а за твоей межой все оставлю. Путь далек – лишней обузы не нужно”.

Он отломил от ковриги кусок и положил себе в рот, хотя предпочел бы положить его за пазуху.

– Войдешь кровью в наш род, княжич, если я, князь, тебя о том попрошу? – задал другой вопрос Лучин.

Стимар, не торопясь, прожевал хлеб и, отпустив его падать в утробу, ответил:

– Войду, коли просишь, князь, но поутру не волен не выйти, ибо не по своей воле ступил за твои межи. Разве не знаешь древний закон, князь? Мы, северцы, знаем.

Радимичи были скоры в деле, а Стимар скорее них – в хитрости. Сам он измыслил тот закон так ловко, что древнее того закона оказался хлеб, все еще падавший в его проголодавшуюся утробу, и даже не успел тот хлеб упасть, как княжич уже испек на языке из своей хитрости нужные слова и угостил ими радимича.

Княжий месяц снова затуманился. Пока радимич вспоминал древний закон и не мог вспомнить, Стимар добавил к своему угощению крепкий мед правды:

– Древний закон пророс за древними межами, а за ближними посеяна моя клятва, князь. Я дал клятву найти того, что положил волчью тень на мой след. Раз посеял – должен пожинать. Колос мести растет в день по вершку, а в час – по два. Тебе ли того не знать?

Радимичский князь слушал, бороня ногтями столешницу, а потом вздохнул полуденным ветром, и месяц, повернувшись рогами в другую сторону, весь посыпался из его зрачка ясными искрами. И от тех искр живо затлели оставшиеся на столешнице копна соломы. Не понятно было князю, но и он был не промах.

– Значит, по клятве и закону ты должен выйти за наши межи поутру. Верно, Туров княжич?

– Верно, князь,– довольный своей выкованной с изнанки правотой, кивнул Стимар.

– Значит, до грядущего утра волен ты остаться в нашем роду. В гривне наших межей.Верно, княжич?

– Верно, князь,– подтвердил Стимар и тут только почувствовал, как с полночи потянулась ему в ноздри поземка-тревога.

– Верно и ты рек свое слово, княжич Туров,– признал Лучин, довольный запахом уже испекшегося договора.– Скоры мы, радимичи.– И прибавил слова, сильно озадачившие даже хитрого северца.– Нам твоего дня еще до закату на весь век хватит.


Радимический князь Лучин знал, чему радуется. Слово княжича Турова входило в обычай его рода так же легко, как входит меч в свои добрые, износившиеся ножны. Лучиновы издавна были скоры в свадьбах. До третьих петухов они управлялись со сватовством, до полудня – со свадебным столом, до первой тени в вершок успевали протоптать молодым прямую дорожку в подклеть, а уже на закате выставляли на ветер, как паруса, простыни, запятнанные кровью, как закатное небо легкими облаками, и ветер всегда крепко надувал те простыни-паруса жизнью нового Лучинова потомка.

Делалось в этом радимическом роду так, потому что ночи в нем оставались бесплодными – ночью никогда не случалось в роду зачатия, а наступало оно только днем, при свете Солнца. Род Лучинов был помечен таким знаком судьбы: знак тот бежал перед родом вроде злобной охотничьей собаки, и всегда перегрызал горло грядущей ночи прежде, чем Лучиновы успевали выдернуть добычу из его зубов. Сами радимичи называли тот необыкновеннный знак судьбы особо – “переклятьем”.

Всегром, древний кузнец-волхв, первым подковавший диких коней так, что они не смогли сойти с места и потому приручились, говорил, что проклятье – это хомут, который надевают через ноги, а заклятье – это подкова, которую прибивают к темени. Случившееся некогда с радимичским родом не было похоже ни на то, ни на другое. Оно не путалось в ногах, не тяготило шею и не кололо темя, но всегда торопило их, забегая вперед, за край начавшегося дня. Потому и назвали его Лучиновы “переклятьем”.

Началось переклятье давно, когда не только Лучиновы радимичи, но и все славяне каждый год делили зиму и весну заново и один день в году у них длился целую неделю, потому что с утра считали его первым днем весны, а вечером – последним днем зимы, немало на ночь удивляясь своему первому решению. Нетвердой еще бывала тогда межа между временами года.

С того самого дня переклятье и пошло-побежало, настигая ночь быстрее самого рода, ибо в тот день старший сын самого первого князя Лучина продал младшему свое первородство за один-единственный чох.

Вспоминать об этом просшествии Лучиновы не любили, поскольку, лишь  начинали вспоминать, как сразу отставали от переклятья еще на одну ночь, и значит следующую свадьбу требовалось сыграть еще на один день раньше.


Случилось происшествие в ту пору, когда от великого гуннского войска остался только утренний звон в правом ухе и два конских копыта, поросших крапивой с острыми, как щучьи зубы, листьями и наконечниками стрел вместо стрекучих ворсинок. В копытах еще долгое время ловили мохнатых, но уже просоленных окуней.

Тогда не только радимичи, но и все славянские племена верили и в сон, и в чох. Сон был еще ничуть не менее крепким, чем явь, поэтому нельзя было смотреть на свежий кусок мяса, не произнеся нужного заговора. Увидеть во сне мясо – к болезни. В ту пору увидеть мясо наяву означало, что и во сне можно захлебнуться кровью.

От одного чоха весь мир за мгновение рушился до самого основания и в следующее мгновение появлялся вновь. Так от чоха могли вовсе не исполниться самые важные замыслы во всякий благоприятный день. Потом, когда вселенная уже не стала рассыпаться, начали говорить, что чох подтверждает правдивость слов чихавющего. И то было верно, ведь все оставалось-таки на своих местах.

Жили два брата, сыновья первого князя Лучина. Старшего звали Зимослав, а младшего Летослав. Старший был лучшим охотником от самого Данапра до первого сорочьего гнезда . Младший умел распахивать поле слоями, как ромеи умели читать свои книжки – то есть перелистывая вспаханный дерн, как страницы. Еще он умел завязывать и развязывать узлы без веревки, а зимой любил спать так крепко, что ночи оседали у него в ноздрях вроде сажи, и он раз в неделю прочищал их замороженным волчьим хвостом.

Однажды Зимослав подобрал себе очень хороший день для охоты на медведя. Он тщательно обвел тот день охотичьими межами, похожими на полет сокола в небесах, облепил его глиной заговоров и поставил обжигаться на последнюю осеннюю зарю.

Но на рассвете, поднимаясь в путь по распущенному к порогу поясу, он нечаянно уронил на нос спящему брату свой охотничий оберег – железного лося о шести ногах. Летослав заворочался, гулко, как колодец, вздохнул, и Зимослав едва успел зажать ему нос, покрывшись холодным потом, сразу застучавшем и покатившемся по полу крупными градинами.

Зимослав очень испугался, что брат чихнет и весь его удачный день, которым он успел заранее похвалиться отцу, первому в роду князю Лучину, пойдет насмарку.

– Отпусти, брат,– попросил Летослав, невольно поменяв первый вздох на второй, еще более холодный, ведь с каждым новым вздохом зима наставала все быстрее.– Отпусти. Теперь все равно чихну.

– Не чихай, брат! – взмолился Зимослав.– Опозоришь меня!

– Ничего нельзя сделать,– признался Летослав.– Очень хочется.

– Проси у меня все, что угодно,– сказал в сердцах Зимослав.– Только не чихай.

Его младший брат подумал и решил:

– Скажу тебе, что со мной делать, только тяжко мне придется, а по такому случаю отдай, брат, мне свое первородство.

– Бери, брат,– простодушно отвечал Зимослав.– Ты скорый на руку. Узлы вяжешь, когда еще веревки в руках нет. Бери мое первородство. Мне за тобой не долго терпеть придется. А уж потом, помяни мое слово, и сам ты далеко от меня уже не убежишь, хотя на каждом поприще будешь оставлять по сыну. Догоню я тебя запросто.

– Реки молитву богу Роду на отдание первородства,– уже как старший проговорил Летослав, все еще торча носом в крепких пальцах брата, будто зверь в капкане.

Первый раз старший повиновался младшему.

– Теперь, брат, живо опусти меня вниз головой в ту кадушку, что до краев полна воды,– повелел Летослав.– Суй до самого дна. А потом отпускай мой нос и отбегай в сторону, а то намокнешь уже весь и тогда твоя охота все равно пойдет вчерашним ветром разгонять прошлогодний туман.

Обхватил брата Зимослав, понес его, будто колоду, на двор и, продышав лунку в первом ледке, покрывшем кадушку с водой, опустил в нее Летослава, как опускают для закалки только что выкованный меч.

Зашипел младший брат, забурлила вода, и, едва успел Зимослав отскочить в сторону, как лопнула кадушка, и вода растеклась в стороны лучами-ручейками, быстро замерзавшими на бегу.

Летослав поднялся на ноги, отряхнулся по-собачьи, утер нос и сказал брату:

– Все. Будет тебе сегодня охота.

Чему быть, того не миновать. Никогда не узнал Зимослав, что не смог его младший брат утерпеть и чихнул-таки, но был крепче брата передним умом и догадался, что надо чихнуть в воду и притом снизу вверх, от земли к небу – тогда мир не разрушится, потому как тогда всю силу человечьего чоха, что в ту пору не отличался по своей силе от чоха славянских богов, примет вода небесная, а не земная. А поскольку небесной, первородной воды всегда остается наверху немеренное количество, то и разрушительная сила может раствориться в ней без остатка, разве что – выльется лишним дождиком не раньше четвертого дня седьмицы. Умен был брат у Зимослава. Первым он среди всех славян сохранил свет на своем месте в трудный час, не испортил охоту старшему и приобрел за это первородство. Только вот с того самого дня пошло в Лучиновом роду переклятье.

Пришлось Лучиновым с той поры даже своих покойников хоронить по-особому – жен головой на запад, а мужей головой на восток,– чтобы для всех живых женщин ночь наступала на один шаг позже, на тот самый шаг к лону, что нужен для зачатья при последнем луче Солнца.


– Так и знай, княжич: нам твоего дня до нашего заката еще на целый век хватит,– повторил свои вещие слова князь Лучин и добавил к ним один вопрос: – Если мы тебя на закате отпустим, возьмешь в жены до заката мою дочь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю