Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Семен Луцкий
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
ВОСПОМИНАНИЯ О СЕМЕНЕ ЛУЦКОМ
Ада Бэнишу-Луцкая. Мой отец – Семен Луцкий [529]529Ада Бэнишу-Луцкая (1923) – дочь Семена и Сильвии Луцких. Художница, жила в Израиле.
[Закрыть]
Я не собираюсь писать биографический очерк, тем более не буду комментировать стихи моего отца. Нет, я хочу сделать совсем другое, то, чего никто на свете сделать не может: показать его «живым», таким, каким его помню. Я не пытаюсь быть аккуратной, логичной, привязанной к хронологии. Попробую просто быть прямой и правдивой, каким был он сам.
Итак, я начала с его прямоты. Может быть, это было самое главное в нем – никогда не лицемерить, ничего ни приукрашивать, молчать, когда нечего сказать.
Я сейчас вдруг увидела его чистые, светлые глаза, когда он смотрел в даль (или в глубину: может быть, в самого себя), сидя с гостями, которые вели не Бог весть какие интересные разговоры. Отец не делал вид, что он якобы участвует в общей беседе. Он откровенно куда-то «уплывал», и лицо его становилось наивным, как у ребенка. Это не означало, что он высокомерно отворачивался от присутствующих. Скорее казалось, что он становился рассеянным или глуховатым.
Вот короткое воспоминание. «Тачи-бричи ложка с вилкой…», – так он пел мне в шутку, когда я была маленькой. В эти минуты у него было детское выражение лица, и я слушала с восторгом эту нелепую ребяческую песенку.
Звонок или, скорее, стук в дверь и – становилось так светло на сердце! Вот отец уже в коридоре, и я бегу к нему. У бабушки готов бутерброд, чтобы ее усталый и голодный сын мог сейчас же подкрепиться в ожидании ужина. Я лезу к нему на колени и с восхищением наблюдаю за тем, как куски бутерброда превращаются в выпуклости щек, когда отец жует, и даже запах бутерброда меня радует, и я мысленно ем его с ним. Я прижимаюсь к нему. Он сидит в кресле, а над ним репродукция Боттичелли, и я наслаждаюсь и присутствием отца, и картиной.
А вот – я перескакиваю уже в мой подростковый возраст – мы на прогулке. Я прочла у Виктора Гюго о «плоде поцелуев» и в первый раз решаюсь спросить… как рождаются дети? И отец начинает рассказывать о том, как растут цветы. Он делает это деликатно и поэтично, чтобы меня не шокировать (я была очень простодушным ребенком).
Следующая ассоциация – это любовь. Любовь всех видов и во всех проявлениях – к семье, друзьям, женщине, искусству, природе, Богу… Любящие глаза отца. Его почти женская нежность. Помню, он говорил мне (в полуироническом тоне), что, вероятно, был в «прошлой жизни» девушкой, умершей из-за несчастной любви!..
Мне трудно представить более высокую, чистую, поэтичную, самоотверженную любовь, чем любовь отца к маме. И то горе, которое он пережил, когда она умерла после тяжелой и продолжительной болезни. Он отдавал все свои силы, ухаживая за ней. И не только физические. Сколько мужества и силы понадобилось ему, чтобы помочь маме в ее страшных мучениях, сколько душевной стойкости в нем оказалось… После маминой смерти он писал, обращаясь к ней в стихах:
Ты помнишь? Над смертной постелью
Склонясь, я шутил и смеялся,
А ты, будто веря веселью,
Смеялась, но голос срывался…
И когда мамы не стало [530]530
Сильвия Луцкая умерла 22 октября 1940 г. Мемуарный очерк о ней см.: Ада Бэнишу-Луцкая, «О скульпторе Сильвии Луцкой», «Евреи в культуре Русского Зарубежья: Статьи, публикации, мемуары и эссе.» Т. IV. 1939–1960 гг. Составитель и издатель М. Пархомовский (Иерусалим, 1995), стр. 273–277.
[Закрыть], он вновь переселил себя, чтобы жить для своей матери, сестры и дочки. Он стал для меня сразу и отцом и матерью. Я никогда не забуду, как он за мной ухаживал, когда я однажды простудилась накануне экзаменов. Помню, как я выбежала к нему с плачем, так как решила, что срезалась, и как он меня успокаивал и убеждал продолжать экзамены по другим предметам и, таким образом, спас мой аттестат зрелости.
Эта забота, это стремление помочь были в нем так же сильно отношению и к друзьям, и просто больным и несчастным людям. Помня о мучениях мамы, он вызвался добровольно ухаживать, не жалея сил, за одним человеком, страдающим маминой болезнью.
И уж если мы коснулись этой его черты – совершенно самозабвенной и бескорыстной помощи людям, то как не вспомнить о том, как во время войны он переехал из теплой комнаты в неуютную и неотапливаемую, но зато более дешевую, чтобы на вырученные деньги помочь нуждавшимся друзьям. Вот что он писал М. А. Осоргину (11–22.Х. 1941), объясняя этот свой поступок: «Получил, наконец, известие от Анд<рея> Ив<ановича>. Он покинул комнату, где жил <…> Счастье, что он там друзей нашел. Завтра пошлю ему туда деньги. Я прямо в отчаянии от того, что не могу придумать, как ему помочь по-настоящему, что мне делать? Вот как раз моей хозяйке понадобилась моя комната, и если я смогу найти более дешевую (боюсь, что это мечта!), то смогу ему больше посылать. Но это все не то…» [531]531
Речь идет об Андрее Ивановиче Каффи (см. прим. 275.).
[Закрыть]И как он мог, зарабатывая на содержание семьи, помогая друзьям и работая часами над проектом нового духовного движения, находить еще энергию, чтобы бегать по магазинам, искать для меня краски, палитру и кисти, надеясь, что я, подобно маме, буду заниматься искусством?
Отец, мама и я… Троица. Треугольник. Вероятно, поэтому цифра «три» осталась у меня на всю жизнь символом радости. И когда мама ушла от нас навсегда, отец писал ей письма и читал их мне, а я писала ему о маме. Однажды, когда я с грустью призналась, что недостаточно ясно помню маму, он написал мне: «Вот мы на балконе втроем любуемся лесом на voirons и выплывающей чудесной луной <…> Вот мы <…> на леднике, под водопадом, счастливые «туристы», веселые, молодые, здоровые<…> Вот мы втроем, вот мы… без счету, без конца встают воспоминания, и вот она, всюду она живая,
теплая, родная…»
И другие картины проносятся в моей памяти. Я лежу в кроватке, а родители собираются на бал, организованный Красным крестом в пользу эсеров. Мама в черном бархатном платье, красивая и молодая… Какая пара, как они созвучно жили… Приведу еще несколько строк из письма отца, в котором он рассказывает мне о посещении ими Дрезденской картинной галереи: «Как одержимые мы бегали от одной картины к другой, восхищаясь вслух, ругая чинного немца Gardien’a, перебивая друг друга <…>, и нам хотелось и плакать, и смеяться, и тут же обоим умереть, и вечно жить <…>. Не мэрия и не дом раввина, а дрезденское святилище искусства было настоящим место нашего венчания, и это было самое светлое венчание на свете…Вероятно, это было и единственное в мире венчание, как единственной и самой прекрасной в мире оказалась и наша любовь…».
У отца был хороший голос, и мы часто пели вместе (даже прячась от немцев в лесу!) Еще он неподражаемо и вполне музыкально свистел, а также играл на мандолине. Эта мандолина хранилась в его небольшом кабинете, притягивавшем меня какой-то неизъяснимой тайной. Этот уголок в квартире, где мы жили, когда я была совсем маленькой, был его особым миром – с огромным количеством бумаг, сказочным, уютным, теплым. Потом, чтобы мне было ближе до школы, переехали на другую квартиру, и там не было уже уголка для него, чтобы уединиться, он шел в кафе.
В кафе Closerie des Lilas [532]532
Парижское кафе, расположенное на пересечении avenue l’Observatoire (20) и boulevard du Montparnasse (171), играло важную роль в культурной жизни русской эмиграции.
[Закрыть]собирались братья Северной Звезды, ложи, к которой отец принадлежал [533]533
До войны Луцкий входил в созданную М. Осоргиным ложу Северные Братья, см. об этом во вступительной статье.
[Закрыть]. Сколько веры, дружбы, духовного горенья там было!.. Я это смутно чувствовала, никогда, правда, не присутствуя на этих собраниях. Такие слова, как «собрание», «агапа» [534]534
Агапы (от греч. agape: любовь; вечер) – заимствованные масонской традицией вечери братства и любви у ранних христиан (в память последней вечери Христа); у древних греков и римлян – вечерние собрания, на которых предавались любовным наслаждением.
[Закрыть], «досточтимый мастер» звучали для меня как нечто высшее, почти святое. Отец глубоко впитал в себя дух масонства. Когда я подросла, он много мне рассказывал о ложе, несмотря на тайну, которую масон должен был соблюдать. Но между нами была такая близость, что это едва ли походило на нарушение клятвы.
Не знаю, существует ли загробная жизнь, однако со мной очень часто бывает так: работаю над отцовским архивом и вот забываю какое-то слово или место в тетради, которое ищу, или должна обратиться за помощью к словарю, и… отец неожиданно мне «подсказывает». Или это только игра моего воображения? Я не могу ничего здесь доказать, но знаю (испытывала это не раз), что в день годовщины его смерти, когда я перечитываю его письма и стихи, – он со мной, мы вместе. Я это ощущаю. Я его не совсем потеряла.
Пишу сейчас это под музыку Моцарта. И вижу лицо отца, когда он вместе со мной слушал музыку (кажется, сюиту Баха, не помню точно). Глаза прикрыты, голова слегка откинута назад, и черты лица выражают смесь покоя и… боли. Боли от слишком высокой красоты. В этом было что-то нездешнее, будто бы совершался контакт с небом. Вспоминаю многочисленные его стихи об ангелах. По одному из его рассказов, в детстве, когда он был тяжело болен и даже близок к смерти, ему приснился ангел, должно быть, как образ спасения и надежды. Впрочем, от умилительной поэтической сладости его спасал юмор. В стихах отца появляется «знакомый ангел» [535]535
Стихотворение «Знакомый ангел в комнату влетел…». Впервые напечатано в «Воле России» (1926, № 3, стр. 49), в составе большой подборки стихов молодых парижских поэтов. В предыдущих своих воспоминаниях об отце А. Бэнишу-Луцкая рассказывает, что, будучи ребенком, он однажды заболел и изо всех сил стремился выздороветь, «чтобы служить своей семье, охранять, «опекать» мать и сестричку. Однажды он молился, просил о выздоровлении и, вероятно, во сне или в полусне увидел белокрылого ангела. Об этом он часто рассказывал и, может, поэтому в его стихах нередко фигурируют ангелы» (Ада Бэнишу-Луцкая, «Служение и Одиночество (Поэт Семен Луцкий)», «Евреи в культуре Русского Зарубежья: Статьи, публикации, мемуары и эссе». Т. IV. 1939–1960 гг. Составитель и издатель М. Пархомовский (Иерусалим, 1995), стр. 262).
[Закрыть], ангел «не сановный, а простой», «обыкновенный» – словом, мало чем отличающийся от нас самих. Это не ангелы прерафаэлитов, с нимбами и золотыми лучами, но, так сказать, вполне «земные» существа, и поэт слегка подтрунивает над собственной лирической фантазией, а мы не можем удержать улыбки: здесь, согласитесь, нет приторности, а лишь чистая поэзия, раскрывающая тайный мир души поэта.
Отец вообще обладал тонким чувством юмора. Он умел замечательно подражать знакомым. Мог, например, поцеловать руку смущенной домработнице. Рассмешить нас, подражая крикливо разодетой гостье. Или произносить потешные философские монологи от лица своего родственника философа Л.Шестова [536]536
Мать Сильвии Луцкой, пианистка Мария Исааковна Мандельберг (урожд. Шварцман, 1863–1948), была родной сестрой философа Льва Исааковича Шестова.
[Закрыть], размахивая руками и по-украински превращая «г» в «х» («Спиноза ховорит»). Помню, как однажды (мы в том время скрывались от немцев на юге Франции), его остановил французский полицейский и, просматривая его фальшивые бумаги, стал задавать вопросы, которые могли привести к далеко нешуточным последствиям. Потом, когда «в лицах» он передавал эту сцену, мы долго смеялись, стараясь, правда, не думать о том, что могло бы случиться, не выручи его смекалка и умение мгновенно ориентироваться в обстоятельствах.
Сейчас мне кажется парадоксальным то, что, фактически скрываясь от немцев, мы не жили в какой-то жуткой, угнетенной и подавленной атмосфере. И все это, конечно, благодаря отцу, его неунывающему юмору и оптимизму. Хотя он страшно боялся за нас – свою мать, сестру и меня, как это видно из его письма к М.А. Осоргину: «… холодеюот ужаса, думая о моих трех дорогих женщинах, я чувствую, что начинаю сходить с ума, представляя себе (и так – до жути – реально…), что будет с ними… Но я знаю <…>, что не имею права – ни умереть, ни заболеть, ни сойти с ума, – и я усилием воли (чего это мне стоит!) заставляюсебя не думать, чтобы сохранить себя – для них… Что будет, то будет, не в моей это власти. Но в моей власти – любить, надеяться и верить и крепко (в ежовых рукавицах!) держатьсамого себя… <…> Нахожу в себе силы, только думая о моих бедных женщинах, о моих дорогих друзьях, опираясь о любовь и дружбу, опираясь о Вас…» [537]537
Письмо М. А. Осоргину от 11–22 октября 1941 г. Полностью приведено в разделе «Письма».
[Закрыть].
Об этой силе воли моего отца писал мне литературовед О. Ласунский, почувствовавший ее в его стихах: «Ваш отец действительно достоин большего, чем он как поэт имел при жизни. Это такой редкий случай среди стихотворцев, когда автор требователен к себе до изнеможения».
Могу свидетельствовать, что эта требовательность проявлялась у него во всем. В 1947 году я и мой муж Давид совершили репатриацию в Палестину (мы сделали это нелегально, так как въезд сюда евреев был запрещен). Знаменитый ныне «Exodus», на котором мы плыли, был захвачен и сильно поврежден англичанами, а нас, погруженных на тюремные судна «Liberty ships» (не правда ли, иронически звучит?), вернули вновь во Францию. Отец, узнавший об этом, бросился нас разыскивать. В гавани Порт-дэ-Бук, где стояли эти самые «Liberty», он целые дни проводил в розысках, а ночью спал на столе в bistro. Он утешал и ободрял родителей других молодых людей, которые вместе с нами плыли на «Exodus’e». В конце концов, прячась под ящиком моторной лодки, отец как-то сумел подплыть довольно близко к пароходу «Empire Rival», где я находилась (это, правда, была только разведка), а затем, в качестве грузчика таская тяжеленные мешки с провиантом, он оказался на самом нашем судне. Вот как он сам пишет об этом: «С утра я провел весь день полуголым на берегу, стараясь покрыть загаром мое бледное «интеллигентское» тело. Потом, одетый подходящим оборванцем, я стал перетаскивать на баржу ящики, перепачканные грязью, и двухпудовые мешки с провиантом. Затем уселся в другими грузчиками в баржу. Рядом со мной сидел какой-то господин в штатском и как будто не обращал никакого внимания на происходящее. Я побаивался его, ибо знал, что на барже должен быть комиссар полиции и что я ничем не должен выдавать себя… И вот мы уже около Empire Ravel, и какие-то шаткие сходни из веревок и досок уже ждут грузчиков… Я поднял глаза и увидел на борту парохода мою дочь с мужем и всю группу из Лярош. Все они были смертельно бледны. Они увидели меня и молчали. Молчал и я, ибо таков был наказ… И вдруг мой сосед-француз обратился ко мне: «Ты видишь твою дочь?» «Да, вижу», – ответил я, смущенный тем, что он меня уже разоблачил. – «Ну, и что же, чего ж ты ждешь, чтоб с ней поговорить? Иди туда, черт тебя возьми!» Тогда я вскочил с места и крикнул дочери по-французски: «Ну как, ты довольна твоим свадебным путешествием?!» – «Да, папа! – ответила она. – И если бы нужно было все начать снова, я начала бы!» – и вся группа из Лярош устроила мне нечто вроде овации. Мне дали небольшой деревянный ящик с красным крестом с медикаментами и сказали: «Подымись на борт и передай им». И я стал карабкаться по этим шатким сходням, стараясь не свалиться в море» [538]538
См.: С. Луцкий. «Exodus 1947: Из воспоминаний», Новый журнал, № 122,1976, стр. 191. Полностью очерк приведен в наст. изд.
[Закрыть].
И вновь я возвращаюсь в свое детство. Вспоминается, как отец наряжался Дедом Морозом. Таков был неизменный ритуал во французских семьях, и меня не хотели лишать этой детской радости. Родители всегда были единодушны в вопросах моего воспитания, как впрочем и в других серьезных вопросах, и желали (как мне сегодня кажется, ошибались в этом), чтобы во мне, наперекор каждодневному быту, сохранялась вера в волшебную, феерическую реальность. В этом было что-то детское, очаровательно-наивное, парадоксально сочетавшее силу и слабость их характеров. «Жизнь прекрасна, – писал мне позднее отец. – Жизнь твоя впереди, и все будет у тебя <…> Цель жизни в том, чтобы стать человеком – чистым и стойким, свободным и честным, стремящимся к справедливости и к счастью людей. Цель жизни – добро, даже то маленькое добро и те маленькие «дела», что можно делать вокруг себя. Счастье жизни – творить и произведения искусства, и душу близкого человека, И свою собственную душу, самого себя творить».
В самый ужасный день моей жизни, совпавший, рождения моего рождения, незадолго до того, как нас известили о гибели моего старшего сына [539]539
Сын А. Бэнишу-Луцкой, Иммануэль, погиб 14 октября 1973 г. в войне Судного дня.
[Закрыть], он подарил мне машинописную рукопись «Одиночества» с надписью: «Моей девочке, от папы, 28.X.73, в этот счастливый день (до 120)» [540]540
«Одиночество» – сборник стихов С.Луцкого (Париж, 1974). 28 октября 1973 г., в день пятидесятилетия дочери, Луцкий и его сестра Флора приехали в Израиль. На следующий день пришло известие о гибели Иммануэля, см. об этом в письме Луцкого В. Андрееву от 19 декабря 1973 г. (публикуется в настоящем издании).
[Закрыть].
Когда во время оккупации немцами Франции, вишисткие власти велели всем евреям зарегистрироваться в комиссариате, отец сказал, что «мы сделаем это с гордостью и будем высоко держать голову». Но когда стали приходить сообщения о физическом истреблении евреев, мне пришлось отправиться к нему в Лион и пригрозить тем, что я тоже не спрячусь, если не спрячется он. Только благодаря этой угрозе, удалось уговорить его перебраться в итальянскую зону, где преследование евреев ощущалось меньше [541]541
Речь идет о юго-востоке Франции (Приморские Альпы, Ницца), который был оккупирован итальянскими войсками. Так, в частности, под контролем итальянцев находился город Грасс, где на вилле Жаннет жил в это время И. Бунин.
[Закрыть]. Через несколько дней после нашего отъезда его пришли арестовывать, но, он, к счастью, находился уже далеко.
Даже будучи преследуемым и гонимым, отец не терял своего оптимизма и веры в добро. Именно в самые жуткие годы фашизма, когда над еврейством нависла угроза едва ли не поголовного истребления и когда многие другие думали только о личном спасении, он приступил к созданию нового движения, которое назвал «Религией сердца». Поначалу он и меня увлек своими идеями, но так случилось, что я, к его разочарованию, прибилась к другому лагерю – евреев, мечтавших о создании своей страны. Отец проявил себя, однако, как истинный масон, для кого терпимость была не пустым словом. Он отнесся к моей «измене» с пониманием, а после событий с «Exodus’om» начал сочувствовать сионизму, о чем свидетельствует, например, его письмо Т. А. Осоргиной (17.XI.48): «Вы пишете: «Вы теперь совершенно погрузились в еврейские дела», – такая фраза была уже у Вас в другом письме, и в ней я чувствую некоторое осуждение… <…> Милый друг, скажите по совести, какими иными делами могу я сейчас увлекаться? Французскими? Русскими? И те и другие интересуют меня, но я в них никакого действенного участия принимать не могу <…> Иное дело «еврейские дела». Строится молодая община, и в этом строительстве я могу быть реально полезным. Строительство это захватывающе интересно. Если бы Вы видели в Палестине то, что видел я, или послушали мой доклад (в Обществе русско-евр<ейской> интелл<игенции> 3/XI), то согласились бы со мной. Вы знаете – я не сионист, никогда им не был и не буду. <…> Я продолжаю не быть «националистом», но сейчас вопрос еврейской независимости есть вопрос не теоретический, а практический и неотложный. И поэтому я так «вложился» в евр<ейские> дела и мечтаю потом переехать в Палестину, чтобы помочь строить страну…» [542]542
Полностью приведено в разделе «Письма».
[Закрыть].
Много замечательных качеств было у моего отца. Талантливый поэт и инженер (в свое время построивший самый быстрый в Европе паровоз), он раньше всего был человеком. И еще об одной, возможно, самой характерной черте его личности – о скромности, я хотела бы здесь упомянуть. Он мало говорил о своих успехах даже домашним. Есть вещи, о которых я узнала довольно поздно, и не от него. Например, мой муж рассказал мне, что отец сопротивлялся, чтобы статья о нем как о крупном французском инженере была включена в словарь Larousse, – лишь после долгих объяснений его удалось убедить в этом. Он не любил хвастать, был чересчур самокритичен. Любил друзей и был предан им как родным людям. В сохранившемся фрагменте письма М. А. Осоргину от 21 сентября 1941 г. он писал: «Подумайте, что мне, чтобы жить (вернее выжить), надо знать, что у меня, кроме семьи, есть близкие люди, для которых я что-то могу сделать (это, конечно, эгоизм, но я цепляюсь за жизнь и ищу, ради чего жить)».
Не могу не сказать о последних днях его жизни.
Я приехала в Париж, куда меня вызвали родственники, потому что отец был близок к смерти. Перед этим он побывал со своей сестрой на курорте, откуда написал мне в Израиль несколько слов. Было ясно по всему, что чувствовал он себя плохо и все более и более слабел. Накануне моего приезда в Париж они вернулись домой. Отец уже почти ничего не ел и не пил. Когда я вошла в его комнату, он лежал в кровати на правом боку, повернувшись к стене. Подойдя к нему и наклонившись и еще не зная, узнает ли он меня, я сказала, что он самый любимый отец на свете, и услышала в ответ: «А ты самая любимая дочь». И я успокоилась, зная, что он узнал меня. Его последние часы дома были по-настоящему геройскими. Потом пришлось привезти его в клинику. Когда его выносили из квартиры он, конечно, знал, что уже сюда не вернется.
Он лежал в больничной палате, устремив вперед себя спокойный взгляд. Я держала его руку в своей, и он слегка пожимал мои пальцы. Так прошло часа два-три. Выражение его лица никакими словами не могу передать. А может быть, и не надо… Уходя, он как будто сказал: «Не надо бояться смерти. Это просто переход в другой мир».
Хочу завершить эти воспоминания строчками из его письма, написанного задолго до смерти, в 1942 году, но звучащего почти как завещание: «А смерть – бессильна. Она не может убить главного – памяти о человеке и о делах его, отнять от нас запах и цвет ушедшего человека. Смерть – только временный уход от живых, свидание неизбежно».
Спустя какое-то время после его смерти я нашла клочок бумажки, на котором были только две строчки, – по-видимому, след от ненаписанного стихотворения:
Нет. Смерть не сон без сновидений
И не провал в небытие.
Ольга Карлайл. «Повесть наших отцов» [543]543
Ольга Карлайл – писательница и художница. Внучка писателя Леонида Андреева и дочка поэта Вадима Андреева. Автор книг: «Voices in the Snow» (1962), «Poets on Street Corners» (1968), «Solzhenitzyn and the Secret Circle» (1978), «Island in Time» (1979), «Under a New Sky» (1995), «The Idealists» (in collaboration with Henry Carlisle, 1999). Воспоминания написаны в подлиннике по-английски (перевод составителя).
[Закрыть]
В наши дни общепризнанно, что эмигрантская ветвь русской литературы – маргинальная, как казалось ее участникам, – сыграла спасительную роль в судьбе русской культуры в годы коммунистического режима. Писатели-эмигранты жили бедно но зато были свободны от коммерческих и идеологических соблазнов. В самые горькие годы изгнания они оставались верны высокому званию русского художника.
Семен Луцкий был одним из тех, в ком душевное благородство и артистичность таинственно совмещались. О его жизни можно сказать словами Б. Пастернака: «повесть наших отцов», как «из века Стюартов» [544]544
Из поэмы Б. Пастернака «Девяносто пятый год».
[Закрыть]: русская поэзия походит тут на прекрасную и суровую английскую королеву.
Блестящий инженер и талантливый поэт, Луцкий был на двенадцать лет старше моего отца, писателя Вадима Андреева. Семен Абрамович был один из духовных наставников и ближайших друзей отца. В 20-е годы оба принимали активное участие в литературной жизни эмиграции, а также состояли в одной масонской ложе, принадлежность к которой была их величайшей тайной в течение всей жизни. Как поэты и Луцкий, и мой отец относились к продолжателям классической философской традиции. Ранние стихи Луцкого – поиски далекого «кьеркьегорского» Бога. Прожив большую часть жизни в Париже, он и в поэзии был горожанином, в то время как мой отец (подобно своему московскому брату Даниилу) воспитывался в духе деизма, и его никогда не покидала ностальгия по российскому пейзажу. Впрочем, и для Луцкого, и для моего отца, несмотря на их эмигрантские судьбы, Россия, ее народ, ее литература оставались неизменными живыми источниками творчества. Им в одинаковой степени был близок мистический дух А. Блока:
Луцкий по происхождению был еврей, мой отец – русский, сын писателя Леонида Андреева, но в годы, предшествовавшие Второй мировой войне, русские и еврейские ценности тесно переплетались. Согласно М. Броду, биографу Ф. Кафки, этот писатель-визионер мечтал о всеобщем духовном спасении, идущем от союза евреев и славян. Этот союз, основанный на духовном сплаве национальных элементов, подарил миру таких художников, как Борис Пастернак и Осип Мандельштам. Думаю, что к этому ряду уместно присовокупить и имя Семена Луцкого. Увы, даже Кафка не мог представить себе тех катаклизмов, которые разразились в скором будущем.
Чтобы избежать гибели в годы немецкой оккупации Франции, Луцкие вынуждены были вести в тяжелых условиях кочевое существование. В течение долгого времени мы не имели о них никаких известий [546]546
Сами Андреевы вместе с О.Е. Колбасиной-Черновой, другими ее дочерями и внуками жили во время войны на острове Олерон (западное побережье Франции).
[Закрыть].
После Второй мировой войны мой отец примкнул к числу тех, кто не желал видеть в СССР одну лишь «империю зла», хотя и расходился с советским режимом по целому ряду фундаментальных вопросов. Луцкий же в это время проникся сионистскими идеями, видел будущее евреев в Израиле, куда на знаменитом «Exodus's» отправилась его дочь. Он не переставал оставаться русским поэтом, но наряду с этим пережил некое новое откровение:
Моя семья соприкасалась с семейством Луцких не только на почве русской поэзии. Семен Абрамович, как известно, был племянником М.Р. Гоца, одного из основателей (вместе с моим приемным дедом по материнской линии В.М. Черновым) партии эсеров [548]548
О М.Р. Гоце см. прим. 13 к вступительной статье; Виктор Михайлович Чернов (1873–1952) – политический деятель, публицист, мемуарист, главный теоретик и идеолог партии социалистов-революционеров; вторым браком женат на О.Е. Колбасиной (первая жена – А.Н. Слетова, также активный деятель партии эсеров).
[Закрыть]. Сам Луцкий в молодые годы, будучи студентом Льежского университета, являлся членом заграничной секции этой партии [549]549
Вступая в масонскую ложу Северная Звезда (январь 1933), Луцкий говорил, что формально он в партии эсеров не состоял, хотя и был всегда среди тех, кто активно сочувствовал ее программе и практической деятельности.
[Закрыть](исключительно одаренный, он, из-за «процентной нормы», не смог получить высшего образования в России и вынужден был ее покинуть).
История социал-революционного движения в России – это тоже «повесть из века Стюартов». Когда-то самая популярная социалистическая партия в России, достигшая в феврале 1917 г. наивысшего своего могущества, партия эсеров после июльских событий в 1918 году была объявлена большевиками вне закона, а затем постепенно уничтожена. Ленин учинил над их лидерами судебную расправу, которой подвергся, в частности, брат Михаила Гоца Абрам (мой дед избежал этой участи, эмигрировав за границу). Суд над эсерами был первым позорным театрально-политическим спектаклем, которые со временем превратились у большевиков в своеобразную индустрию. В конце 20-х годов эсеров оставалось в России еще достаточно много, по крайней мере несколько сотен из тех тысяч членов, что входили в партию в прошлом. За границей моя бабушка Ольга Колбасина и Вера Гоц, тетя Луцкого, продолжали быть носительницами их ценностей [550]550
Исторической полноты ради следует отметить, что в это время в эмиграции проживали такие известные эсеры, как Н.Д. Авксентьев, М.В. Вишняк, А.И. Гуковский, В.М. Зензинов, А.Ф. Керенский, Е.Е. Лазарев, В.И. Лебедев, О.С. Минор, М.М. Погосьян, С.П. Постников, Л.В. Россель, И.А. Рубанович, В.В. Руднев, Н.С. Русанов М.Л. Слоним, Е.А. Сталинский, В.В. Сухомлин, И.И. Фондаминский, М.О. и М.С. Цетлины, Г.И. Шрейдер, и др.
[Закрыть].
Революционное прошлое Луцких неотделимо от их семейной хроники. Мне помнится, что в их парижской квартире как реликвию хранили шапку, принадлежавшую легендарному эсеру Каляеву, убившему в 1905 году великого князя Сергея Александровича. Нужно сказать, что в кругах русских революционеров имя Каляева почиталось как священное. Приговоренный к смертной казни, он отказался принять помилование и тем самым облегчить свою участь. Как всякий социалист-революционер, Каляев относился даже к собственной смерти как к политической акции в борьбе с царским режимом, при том, что свое прощение ему даровала вдова великого князя, посетившая Каляева в тюрьме незадолго до исполнения приговора.
Все это я знала от бабушки, а в одно из посещений Луцких мне довелось увидеть и саму эту шапку. Помню ее на полке в полумраке шкафа. В тот же день мне была подарена чудесная старинная кукла с фарфоровой головкой. Кукла была не одна: у нее была игрушечная коляска, в которой ее вывозили на прогулку. Эта коляска в стиле конца прошлого столетия вызвала настоящий восторг у моих французских сверстниц из парижского предместья, где мы жили. Было мне лет 7–8, и я до мельчайших подробностей запомнила и каляевскую шапку, и замечательную куклу, и игрушечную коляску.
Я храню в памяти множество чудесных детских воспоминаний о Луцких. Мы жили в Le Plessis-Robinson, пригороде Парижа, они на окраине города, неподалеку от Porte d’Orleans. Каждый визит к ним, хотя они и бывали довольно частыми, представлял собой неповторимое событие. Луцкие как будто излучали вокруг себя любовь, это были люди несколько старомодные и бесконечно добрые. А в сравнении с их необыкновенно вкусными угощениями наша домашняя кухня выглядела прозаично.
Жена Семена Луцкого, племянница философа Льва Шестова, была талантливым скульптором. Квартиру украшали скульптурные портреты членов семьи, в которых наряду с точно подмеченным сходством с оригиналом подкупало художественное изящество. Их дочь Адя, или Адинька, как ее обычно называли, красивая, стройная, черноволосая девочка, похожая на мать, была года на 2–3 старше меня. Однако, несмотря на разницу в возрасте, она играла со мной, когда мы бывали у Луцких, с очаровательной сердечной теплотой. Она запечатлелась в моей памяти как образцовая дочь, каковой я сама, кажется, не была.
Моя близкая дружба с Семеном Луцким началась уже после того, как Адинька уехала в Израиль. Ее мать умерла в годы войны, и бабушка Клара Самойловна и тетя Флора, безумно ее любившие, окружили подросшую девочку особым вниманием и очень тосковали, когда она уехала. По стенам маленькой уютной квартиры на Impasse Coeur de Vey были развешены ее живописные работы, написанные в выразительной реалистической манере, – портрет бабушки, натюрморт с рыбой. Адя решила стать художником и, вдохновясь ее картинами, то же решила для себя и я.
Но до того как начать учиться живописи, мне предстояло получить в лицее степень бакалавра. Семен Абрамович занимался со мной математикой, предметом, который был для меня пыткой. Лето 1948 года Луцкие проводили под Парижем, в дачном Fontenay-aux-Roses. Наш Le Plessis находился неподалеку, и я на метро отправлялась к ним, в маленький домик, затерянный в саду. Мы усаживались с Семеном Абрамовичем в тень, и он с неиссякаемым терпением старался натаскать меня по тригонометрии и алгебре. Благодаря ему, я сдала экзамен.
Спустя несколько лет, выйдя замуж за молодого американского литератора Генри Карлайла, я переехала в Нью-Йорк. Но всякий раз, бывая в Париже, звонила Луцк им и заходила к ним. Мы вместе отмечали выход моей первой книги «Голоса в снегу», опубликованной в Париже в 1965 году. Эта книга «повесть наших отцов» – о русской поэзии, выжившей в условиях советского режима, – тема, которая остро волновала Луцкого. В это время моя невестка Иудит Андреева и две ее дочери очень подружились с семьей Луцких.
В начале Второй мировой войны, незадолго до того как немцы оккупировали Францию и началось страшное время оккупации, мой отец часто находил пристанище у любимого друга Семы в Париже. Из-за угрозы немецких бомбардировок женщины и дети обеих семей были отправлены в деревню. Стихи Луцкого, фрагмент из которых я здесь привожу, посвящены моему отцу и рассказывают о дружбе, осененной высокой поэзией:
По вечерам ты приходил ко мне
Озябший, весь покрытый снегом,
И, позабыв земных забот позор,
Мы занимались важными делами,
Важнейшими, важней которых нет,
И недоступными непосвященным,
Свеча светила в комнате моей,
От двух голов отбрасывая тени…
Здесь был приют для нас, питомцев Муз,
Воспитанников нежной Полимнии —
Как ветхий груз мы сбрасывали все,
Что музыкой в душе не отдавалось.
Заветные тетрадки, как сердца,
Мы с наслажденьем острым раскрывали
И анапест сменял хорей и ямб
И дактили сменяли амфибрахий…
Ты помнишь? За окном таилась ночь,
Но свет нездешний был в приюте дружбы…
В тот год была суровая зима
И тайнокрылое касанье Музы… [551]551
Из посвященного В. Андрееву стихотворения Луцкого «1939» (сб. «Одиночество»).
[Закрыть]