Текст книги "Император Пограничья 27 (СИ)"
Автор книги: Саша Токсик
Соавторы: Евгений Астахов
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
Узлы стекались сюда с двух Бастионов, а также из-под моей собственной руки, и каждый исправно вносил свою долю в общий провал. Двигатель пришёл из Великого Новгорода. Он привык толкать суда по воде, ровно и тяжко, а на рывках рельсового хода захлёбывался под нагрузкой и рвал передачу. По крайней мере, так казалось мне, человеку далёкому от этой науки. Корпус и ходовую отлили в Москве, где трамваи бегают по мостовым не первый десяток лет; москвичи дело знали, да только рама, рассчитанная под лёгкий городской вагон, под нашей тушей отзывалась изматывающей дрожью. А рунный контур, который я насадил на двигатель собственноручно и от которого ждал лишней трети тяги, на деле плыл от жара: чем сильнее разогревалось железо, тем хуже руны держали резонанс, и обещанная треть оборачивалась сущим капризом.
Манфред Фишер стоял рядом, белый, как извёстка на стене за спиной, с лицом человека, которого пустили проститься к умирающему. Дело всей жизни глохло у него на глазах, прилюдно. Рижанин годами грезил об одном: сшить рельсами не шахту со складом, а живой город с живым городом. И вот его мечта чадила на стенде, не трогаясь с места.
– Говорил же, – проворчал Бирман, не поднимая глаз от инструментов. Злорадства в нём не было – лишь усталое упрямство человека, который всё знал наперёд. – Говорил, что поезда эти добром не кончатся. Котёл выкинули, кочегаров выкинули, а нутро у машины каким было дурным, таким и осталось. Тот двигатель заточен под воду, князь. Он рельсу в глаза не видел.
Бирман был из тех, кто и на сотворение мира поглядел бы сощурясь и заметил, что в чертеже ошибка, материал сырой, а сроки давно сорваны. Спорить с ним было бессмысленно, как с погодой. Я задавил привычный монарший позыв рявкнуть и потребовать ответа, отчего не едет, и заговорил ровно, по-солдатски.
– В Москве трамваи бегают по рельсам не первый десяток лет, Манфред. – Я кивнул на дальнюю стену, за которой уходила в сумрак трасса. – Колесо по рельсу катится, эту задачу решили давным-давно, без нас с тобой. Так что вопрос не в том, поедет машина или нет. Поедет. Вопрос в другом: сколько правок мы в неё всадим, прежде чем она пойдёт ровно.
Фишер вскинул на меня глаза, и впервые за всё утро в них блеснуло что-то живое помимо отчаяния.
Я знал, о чём толкую. В прошлой жизни мне доводилось прогонять зелёных рекрутов через один и тот же приём по полсотни раз кряду, пока разворот в строю не переставал рассыпаться, пока рука сама не находила древко, а нога упор. Тогда тоже хватало ворчунов, божившихся, что мужичьё к ратному делу не годно от рождения. Через три месяца это мужичьё стояло насмерть там, где иная родовитая дружина показала бы спину. Безотказность не родится с первого раза. Её вытачивают повтором, и тепловоз в этом смысле ничем не отличался от пехотинца.
– Значит, так. Разбираем по узлам, – я рубанул ладонью по холодному боку машины. – Каждый отвечает за своё, и спрос с каждого свой. Двигатель чужой, так что, Манфред, это на тебе. Пиши тому начальнику производства, пусть доводят его под рельсы, а не под волну или присылают своего человека на пусконаладку. В чём там беда, тебе виднее, мне нужен результат. Бирман, ходовая на тебе. Что пришло из Москвы – перебрать и, где надо, переделать под наш вес, здесь, на наших станках. Скажешь, чего не хватает, достану. Контур беру на себя.
Фишер открыл было рот, чтобы уточнить, но я уже знал, что он скажет, и знал, что разберётся сам.
Рунный контур я переписывал всю ночь, в одиночку, под скрип карандаша и ровное гудение светокамня в лампе. Просидел до серых сумерек.
Беда крылась не в замысле, а в раскладке. Замысел был верен изначально: обычный двигатель на солярке тащит весь состав; руны лишь помогают – дают треть к отдаче да срезают расход. Кристалл – не сердце машины, а костыль. Чиркнет в бою осколок по рунной нити, лопнет кристалл – машина не обратится в мёртвый чугун посреди поля, под когтями Бездушных, а поползёт дальше на голом топливе. Медленнее, но до места доедет. Деградация вместо отказа – на этом стояло всё, к чему я когда-либо прикладывал руку.
Подвела раскладка. На генераторе я укладывал руны «паутиной» – каждая связана не только с соседними, но и с противоположными узлами через центральную ось. На стационарной машине бастионного генератора это работало: нагрузка распределялась равномерно, резонанс держался стабильно. Здесь я по привычке пустил цепочкой и прогадал. Двигатель тепловоза не генератор: мощность скачет на разгоне, падает на стоянке, и в этих перепадах цепочка рвала резонанс именно там, где он был нужен – обещанная треть оборачивалась пустым капризом. К рассвету я переложил контур той же паутиной, только в масштабе меньшего железа.
Новгородцы перебрали двигатель и прислали назад на третьи сутки, f я уложил на пересобранную машину тот самый новый контур, что переделывал ночью. Бирман за то же время выточил подшипники и клапаны, ворча и не подпуская к ним никого. На четвёртый день тепловоз опять выкатили на стенд.
Двигатель загудел ровно, без единого чиха. Рычаг я толкнул сам. И машина пошла – потянула три гружёные платформы, набрала ход, удержала его, не рванув передачу и не взвыв железом. Дрожь не пропала, но осела до ровного рабочего гула, того самого, что сперва бьёт в подошвы, а через минуту перестаёт существовать. Состав одолел весь отрезок, мягко притёрся к тупику и замер, урча вполголоса, будто сытый зверь над миской.
В цеху сделалось тихо. Бирман снял очки и сухо кивнул – у него это означало высшую степень похвалы. У Фишера же тряслись руки. Я зацепил это краем глаза. Тряслись они не от давешнего страха за гибнущее дело – от восторга. Человек столько лет держал свою задумку взаперти, и вот увидел, как она катит по рельсу собственным ходом. Манфред стоял, не отрывая глаз от машины, губы у него подрагивали, но ничего не говорил. Потом всё же нашёл слова.
– Простите, Ваше Высочество, – он шагнул к ещё тёплому кожуху тепловоза и неловко тронул его ладонью. – Столько лет ждал и теперь не знаю, кого обнять первым – вас или машину.
– Её, Манфред, – хмыкнул я. – Я не урчу.
Особых церемоний разводить не стал. Срок награждения придёт позже. После тестового прогона всего состава, когда я выкачу готовую машину перед недоверчивыми соседями и ткну их носом в тягач, который не подохнет от первой же горки, а сам доползёт до цели. Такая железка убедит их крепче любой моей речи. Я уже знал, где её предъявлю, а до тех пор работы было по горло.
Хорошая всё же вышла машина. Не льстит, не интригует, взяток не даёт. Будь она человеком, я бы давно сделал её министром.
– Тянет недурно… – пробормотал я, шагнул к стенду. – Поглядим теперь, как она запоёт под полной выкладкой. Бирман, готовь ещё пять пустых платформ. Потянет пять, потянет и пушки. А пушки потянет, соседи сделаются на диво сговорчивы.
* * *
В дальнем конце длинной залы висел портрет, и князь Юсупов, проходя мимо, по застарелой привычке отводил глаза. В этот вечер он не отвёл. Опустился в кресло, пристроил трость к подлокотнику и позволил себе то, чего обычно себе не позволял: поднял взгляд к писанному маслом лицу на портрете.
Предок глядел поверх потомка, сквозь него, в какую-то точку за стенами Ракитного, и в тёмном лице стояло выражение, перед которым роду положено было благоговеть. Николай Борисович не благоговел. Он ощущал ровную досаду, давно остывшую до комнатного тепла.
Час назад он участвовал в очередном эфире. Спорили с так называемыми экспертами о крепостных, о воле, о праве владеть людьми. Прошло как по маслу. Голоса он не повышал и слюной, в отличие от иных горячих, не брызгал – мягко похлопывал в ладоши заботе о простом народе, поддакивал, что времена-то меняются, и без всякого нажима сводил высокие слова к цифрам: убытки, недоимки, хлеб, который кто-то ведь должен растить, пока благодетели рассуждают о свободе. Слушатели вязли в его цифрах, как сапог в раскисшем просёлке. На людях он был столп Содружества, рачительный хозяин, к чьему слову склоняются пять княжеств. Здесь же, под портретом, в гулкой тишине дома, притворяться было не перед кем.
Род его когда-то гремел на всю Сибирь – маги, от чьих имён в трёх соседних княжествах крестились. А вот этот, на портрете, дед его деда, вознёс род на вершину и с неё же его и обрушил. Два века назад он положил собственную жизнь, заслонив собою тысячи безвестных чужаков. На том весь род потом и стоял – на чужой спасённой мелюзге да на древней славе. Одна жизнь за тысячи чужих. Подвиг, о котором в семье поминали только шёпотом, привставая со стульев.
Николай Борисович разглядывал портрет и прикидывал этот размен на счётах, как предприниматель. Предок отдал жизнь, кровь, будущее рода. За кого? За чернь, которая и фамилию-то его к утру забыла. Князь искренне не понимал этой арифметики: отдать целое за множество нулей и гордиться полученной суммой. Славу потомкам оставил – её на хлеб не намажешь; а сибирские земли проворонил, и достались они потом людям похитрее да поудачливее. Род покатился под гору. Долгое сползание, потеря земель, переселение на чужую землю, к Белгороду, где Юсуповы и осели, порастратившись, на жалком огрызке былого величия.
Поднимал всё это он сам, не подвигами и не громкими жестами, а железной хваткой. Чахнущее имение он перековал в работающую вертикаль: свёкла на полях, своя мельница, свой сахарный завод, своя охраняемая дорога, свой выход на большие рынки. Соседей покрепче подмял, тех, кто послабее, прибрал к рукам. Белгород отстроил заново, и отстроил на единственном, что держит порядок надёжнее любой клятвы: на страхе и своевременном доносе. Донос он ценил выше присяги. Присягают раз и забывают; доносят же постоянно, из корысти и с огоньком – на такую «преданность» можно положиться. В собственных глазах он был не выродком великого рода, а первым за два столетия, кто бросил красоваться и занялся наконец делом. Предок раздал главное за бесценок. Он, Николай Борисович, главное копил и исправно держал в кулаке.
Взгляд его соскользнул с портрета на дверь, за которой неслышно ходила по дому супруга.
Светлану он взял в жёны молодой – из хорошего рода, хоть и захудалого, по голому расчёту и недорого, у родни, что нарадоваться не могли и такой партии. Привёз он её ещё живой. Прямая спина, своё мнение, на первых порах даже попытки это мнение произнести вслух. Голоса он на неё не поднимал ни разу – без надобности. Он просто год за годом обтачивал её, тихо, без нажима, без рывков, пока живая прямая спина не сделалась прямой от страха, пока своё мнение не выдуло сквозняком, а улыбка не затвердела до того, что от настоящей и не отличишь. Нынче она правила огромным домом без сучка и задоринки, как хорошо смазанным заводом; читала его норов по походке и улыбалась гостям так, что все хвалили радушную хозяйку. Образцовое имущество. Гордился он ею ровно и без тепла – гордостью барина, под которым ходит лошадь, давно объезженная и забывшая строптивый норов.
Сына он ковал иначе, грубее. Как-никак наследник.
Пётр пошёл в мать – уродился мягким, и эту мягкость отец вытравлял из него дотошно, терпеливо, точно гниль из доброй доски. Всё материнское в мальчике каралось холодно и без срывов: и жалость, и секундная заминка над чужой бедой, и предательская дрожь губ. За твёрдость отсыпали скупую похвалу и ни крохой больше. Один-единственный день засел в Юсупове прочнее прочих: в свои восемь лет сын нащупал главное правило этого дома. Отцовская ласка продаётся. Цена ей – жёсткость. С того дня мальчишку перекосило в эту сторону, да так и не выправило.
Вырос копией отца, до последней складки. Та же хозяйская сметливость, та же привычка считать людей в одну графу со свёклой и станками. Сына отец награждал тем же тусклым одобрением, каким принимал покорность Светланы: растёт хозяин, будет кому оставить дело. И всё-таки на самом дне этого ровного одобрения торчала заноза. Повадку сын перенял, а глубинной сутью не разжился. Где отец вычёркивал лишних людей буднично, не моргнув глазом, там Пётр свирепствовал с надрывом, на разрыв, непременно при зрителях. Точно ему до седин нужно было доказывать право, которого внутри так и не завелось. Гнал горячку, грубил, транжирил, всякое толковое дело норовил обратить в балаган. Делал он это ради отца. Ради единственного его взгляда.
Юсупов морщился. Сын тщился слишком явно, а в подлинной силе показного нет ни на грош. Капкан выходил простой и безжалостный: чем отчаяннее Пётр тянулся заслужить отца, копируя его, тем вернее ловил вместо похвалы брезгливость, и оттого тянулся ещё отчаяннее. Дотянуться ему было не дано. Отец выковал его под одобрение, которое по самой своей природе не выдаётся сполна.
Николай Борисович перебирал всё это спокойно, без тени сомнения. Сломленную жену, вырезанного по лекалам сына, подвиг предка, в котором не видел ничего, кроме блажи, – всё это он оглядывал ровным взглядом хозяина, что озирает с холма справное имение: тут поле, тут завод, тут дорога, всё работает, всё на месте, всё приносит доход. Совесть помалкивала: упрекнуть его ей было не в чем. Он не злодействовал. Он наводил порядок. Иначе всё пошло бы прахом, как сибирская слава, спущенная за бесценок когда-то.
Где-то наверху осёкся детский голос: младшие почуяли, что отец дома. Всё живое в Ракитном замирало при звуке его шагов. Один из младших, подросток, последнее время всё чаще крутился возле Петра, перенимал у старшего брата ухватки и злое его усердие. Юсупов отметил это без всякого беспокойства. Хорошо. Дело найдёт себе руки и в следующем поколении.
Он поднялся, опёрся на трость, и взгляд его напоследок скользнул вверх, по тёмному лицу предка. Николай Борисович усмехнулся уголком рта. Дурак был, прости Господи. Великий дурак, прославленный на всю Сибирь, разменявший и себя, и весь род на безымянную чернь.
Сам он, случись нужда, не отдал бы за чужих и ломаного гроша. А вот ради того, чтобы сберечь порядок, который один и оправдывал всё им сделанное, ради того, чтобы никто и никогда, ни в эфире, ни под этим портретом, не посмел сказать, что хозяин Ракитного хоть в чём-то ошибся, ради этого Николай Борисович Юсупов был готов на очень многое. На куда большее, чем сам пока за собой подозревал.
Он погасил торшер и вышел из залы, оставив предка в темноте.
Глава 8
Фамилию капитана Стрельцов я не запомнил; в памяти засели курчавые рыжеватые бакенбарды и голос, прокуренный до хрипа многолетним ором на плацу. Он ждал у крайнего вагончика в тусклом пятне единственного фонаря и рапортовал стоя, по форме, хотя рассвет едва проклюнулся и вокруг на четыре километра не найти было ни одного штабного стола.
– Бздыхи вышли на шум около трёх пополуночи, Ваше Высочество. Семнадцать голов: четырнадцать Трухляков и три Стриги. Патрульные засекли их на рубеже второго кольца, дали сигнальную ракету, дежурный расчёт поднялся за минуту. Автоматы, штуцуеры, пулемёт на фланге. Всех уложили оперативно. Огнемётчик дожёг тела. Среди строителей потерь нет. Среди моих людей единственный ушиб: рядовой Скворцов оступился на корневище в темноте и подвернул лодыжку.
– Везучий малый, – глубокомысленно протянул я, – не давайте ему хлебать суп из общего котла, а то ещё утонет.
Капитан на всякий случай почтительно козырнул, а я прошёлся вдоль насыпи. Земля у обочины ещё сохраняла отметины ночного боя: вывороченная из колеи глина, широкие борозды когтей, обугленное пятно, от которого несло палёным жиром. Картина привычная, заурядная. Бездушные всегда шли на свет и звук, а стройка давала и того, и другого с избытком – прожекторы на светокамнях, грохот кувалд, людской гомон до глубокого вечера. Живая приманка посреди леса. На каждые два десятка рабочих я ставил взвод Стрельцов, и те свой хлеб отрабатывали честно.
Капитан шагал рядом, подстраиваясь под мой темп.
– Рабочие как держатся? – я повёл подбородком в сторону лагеря.
– Шпалы кладут ровнее, чем позавчера, – капитан позволил себе скупую усмешку. – Позавчера двое просились домой. Сегодня, после того как увидели, что осталось от Бздыхов к рассвету, разговоры стихли. Просятся теперь только до ветру под охраной.
Я хмыкнул. Резон был понятный. Пока охрана оставалась для строителей чем-то умозрительным, мужиками в форме, маячившими за ёлками на периметре, она не стоила в их глазах ломаного гроша. Ночной бой расставил всё по местам: люди увидели трупы тварей, почуяли пороховую гарь, заметили, как быстро и слаженно работают Стрельцы. Охрана перестала быть абстракцией и стала живым щитом. А человек, которого закрывает надёжный щит, кладёт шпалу спокойнее, потому что уверен, что до утра доживёт.
На этом хорошие новости кончились.
– Есть загвоздка, Ваше Высочество, – капитан помрачнел, и усы его обвисли ещё на полвершка. – Человеческого свойства.
– Как же я не люблю это слово в последнее время…
Загвоздка обнаружилась в дальнем конце лагеря, у палаток третьей артели. Вчера двое работяг не вышли на утреннюю смену. Сегодня ещё один явился, только толку от него было немного: левая скула вздулась лиловым фонарём, нижняя губа лопнула, правый глаз заплыл до щёлочки.
– Упал, – буркнул пострадавший, отводя уцелевший глаз.
– На чужой кулак, – сухо уточнил капитан.
Я оглядел здоровенный синяк на скуле побитого.
– Кто его так уложил? Я бы хотел на досуге познакомить этого умельца с нашим инструктором по рукопашному – такой талант пропадает зря.
Капитан хмыкнул, пострадавший втянул голову в плечи.
Я осмотрел палатку. Под нарами блеснуло мутное стекло: бутылка из-под дрянного самогона, судя по запаху. Рядом валялась вторая, пустая. В соседних палатках нашлись ещё три.
За свой век я командовал армиями, осаждал крепости, десятки раз дрался на магических дуэлях и дважды менял ход истории, но три четверти проблем в обоих жизнях сводились к тому, что кто-то где-то напился.
Лагерь стоит посреди леса, в часе езды от ближайшего жилья. Еду, чистую одежду и припасы подвозят подводами из Угрюма и Владимира. Работягам покупать нечего и негде, кроме как у собственного обоза. Бутылки из земли пока что прорастать не научились.
Первая мысль была о Меншикове. Не то что бы я полагал, что граф стал пачкать руки сам и, переодевшись, проник в ряды моих снабженцев, чтобы коварно спаивать нанятую артель, но он вполне мог отдать соответствующий приказ. В итоге его порученец мог бы найти кого-нибудь подешевле из обозной прислуги, и тот за пару рублей сунул бы в телегу с провиантом ящик мерзкой сивухи. Дёшево, незаметно, а результат налицо: стройка буксует, рабочие мордуют друг друга, сроки сдвигаются. Элегантная гадость, вполне в духе Меншикова. Правда оказалась обиднее, потому что проще: никакого графа, никакого заговора – обыкновенная человеческая жадность.
Виновником оказался обозный фуражир, мужик лет сорока с ласковыми глазками прирождённого барыги. Он прихватил с собой в крайний рейс двенадцать бутылок и толкнул их по рублю при себестоимости копеек в двадцать. Расчёт нехитрый: публика на стройке суровая, вечера тянутся медленно, развлечений никаких. Не устоят. Да и он сам не устоял перед лёгким заработком.
В каждой армии, которую я водил, находился ровно один такой – человек, способный наладить подпольную торговлю спиртным посреди пустыни, осады и чумного карантина. Талант, достойный лучшего применения.
Фуражира я велел снять с маршрута и передать в заботливые руки Крылова. Морали рабочим читать не стал – тысячу лет назад усвоил, что нравоучения из уст командира дешевеют с каждым повтором, а после третьего превращаются в белый шум. Я вышел к артели, когда утренняя смена уже пахала вовсю, и те очень быстро сообразили, что государь отчего-то надумал с ними пообщаться. Усатый глава артели с тяжёлыми, широкими, как совковые лопаты, ладонями встал передо мной, стараясь не мяться. За ним кучковались работяги, человек тридцать, с лицами угрюмыми, виноватыми и местами равнодушными.
– Платят вам в твёрдой валюте, – заговорил я без предисловия, глядя не на старосту, а на всех разом. – Часть идёт на руки, часть на ваш счёт в ИКБ, которую не пропьёшь и не прогуляешь. За порядок в артели отвечает ваш староста – лично, своей головой.
Усатый побагровел и уставился в землю.
– Вчера двое не вышли на смену, сегодня один явился с рожей, на которую без слёз не взглянешь, – я кивнул на побитого, державшегося позади. – Мне неинтересно, кто кому и за что заехал. Меня занимает одно: повторится такое – вся артель вылетает с заказа целиком, без расчёта за текущий месяц. На ваше место придёт новая, потому что в княжестве очередь из желающих.
Ветер прошёлся по верхушкам елей. Кто-то сзади шумно сглотнул.
– Не повторится, Ваше Высочество, – староста поднял на меня покрасневшие глаза. – Я прослежу.
– Проследи, – подтвердил я и отвернулся.
Принцип работал без осечек столько, сколько существовала армия: коллективная ответственность превращала тридцать пар рук в тридцать пар глаз. Теперь не я и не капитан Стрельцов станем следить, чтобы никто не тащил выпивку в лагерь. Это сделают сами работяги, потому что каждый из них знает: один дурак лишит хлеба всю артель.
Дальше по насыпи я нагнал знакомую сутулую фигуру. Манфред Фишер шёл по уложенному за вчерашний день участку, низко наклоняясь к стыкам, и через несколько шагов останавливался, приседал на корточки, извлекал из кармана короткий стальной молоточек и простукивал рельс тремя-четырьмя ударами, склонив голову набок и прислушиваясь к отзвуку; потом трогал шпалу ладонью, проверял прилегание и шёл дальше.
На испытаниях в цеху, после первого удачного прогона тепловоза, Фишер точно так же обполз рельсовый отрезок на четвереньках, ощупывая каждый болт.
Заметив меня, он разогнулся, стряхнул глину с колен.
– Стык на четырнадцатом пикете[4]4
Пикет – точка разметки расстояния на железнодорожных линиях, как правило, с шагом 100 м. На местности обозначается столбиком (пикетным знаком) с цифровым обозначением на обочине железнодорожного пути.
[Закрыть] просел на два сантиметра, – выпалил вместо приветствия и полез поправлять очки. – Подбивка поплыла от вчерашнего дождя. Мелом пометил, ребята подобьют до обеда.
Два сантиметра. Я покосился на рельс, потом на него.
– Полгода нагрузки, и люфт полезет, – Фишер прищурился и поглядел на меня так, будто это расхождение задело его честь. – Лучше сейчас поправить.
Спорить я не собирался. Не комиссия примет эту дорогу. Примут вот эти руки – сухие, жилистые, с металлической пылью под ногтями, руки, для которых два сантиметра на стыке важнее всех моих облигаций и резолюций, вместе взятых.
– Так держать, Манфред.
Глядя, как рижанин снова опускается на корточки над следующим стыком, я вспомнил Бирмана после испытаний тепловоза. Кёнигсбержец тогда пробурчал длинную тираду о том, что с подшипниками порядок, и так будет и впредь, если кое-кто не вздумает гонять состав без прогрева, что лично он за этим проследит и что при надобности заночует в машинном отделении.
Я подозревал, что для Карла это была не угроза, а мечта – наконец-то ни жены, ни начальства, только он и подшипники. Всё дело было в том, что Бирман ворчал на мокрый грунт, на сырость, на сроки, на погоду и на людей, не умеющих держать в руках гаечный ключ. Если бы ворчание было топливом, тепловоз доехал бы до Владимира без единой капли солярки.
* * *
К вечеру над Женевским озером небо затянули густые серые облака, и город, обычно выставляющий напоказ открыточную опрятность, сделался похож на банковский сейф: глухой и без единой щели. Для двоих людей, подъехавших к особняку в богатой части города порознь и с промежутком в двадцать минут, погода была наименьшей из их забот.
Посредник, обеспечивший их встречу, был женевским банкиром с весьма известной фамилией. Он встретил первого гостя в прихожей, проводил наверх и бесшумно испарился. Откуда взялся этот банкир, почему именно он вовремя шепнул каждому из герцогов, что второй созрел для разговора, и отчего у обоих сложилось ощущение, будто мысль о встрече пришла им в голову самостоятельно, – ни один задумываться не стал. Услужливые посредники – привычный реквизит дипломатической сцены; расспрашивать об их происхождении считалось столь же неуместным, как интересоваться у лакея, кто шил его ливрею.
Невеликий салон на втором этаже: тёмное дерево обшивки, камин, графин с коньяком на столике между двух кресел, букет белых лилий на консоли у окна – единственное неуместно весёлое пятно в обстановке, просившейся под зачитывание завещания.
Герцог Альбрехт VII «Длиннорукий» Габсбург обрушился в кресло, расставил колени, вжал ладони в подлокотниках и прежде, чем плеснуть себе коньяку, обежал комнату глазами – коротко, по-военному: два выхода, окно на улицу, задёрнутое шторами, мебель качественная и дорогая. Залысины на высоком лбу поблёскивали в каминном свете. Графин немец перехватил, не дожидаясь собеседника, и плеснул себе щедро, на треть больше, чем позволяли приличия, – привычка человека, который и за чужим столом считает себя хозяином.
Тремя минутами позже вошёл герцог Хильдеберт VIII Меровинг. Рядом с Габсбургом, грузным, широким, от которого в комнате делалось тесно, француз выглядел так, словно весил не больше собственной тени: скользящий шаг, полуулыбка, тёмно-серый костюм без единой складки после долгих часов тряски альпийским дорогам. Кресло он выбрал не напротив, а чуть сбоку, под углом – дипломат его выучки до последнего избегал лобового столкновения, пусть даже в расстановке мебели.
– Герцог, – француз принял протянутый бокал, и одним этим жестом десять минут церемониала отлетели к чёрту.
Другой на его месте опасался бы яда, но Хильдеберт ничуть не сомневался в качестве дорогостоящего артефактного кольца на своём пальце, защищающего своего носителя от любой отравы.
– Герцог, – Габсбург поднял свой, чокаться не стал.
Оба знали, зачем приехали, и оба предпочли бы этого избежать.
Франко-германская вражда принадлежала к той категории застарелых ссор, участники которых давно забыли повод, но продолжали ненавидеть друг друга из спортивного интереса. Она была старше их обоих, старше их дедов и, вероятно, старше самих Бастионов. Париж привычно игнорировал любые собрания, где первую скрипку играли немцы, Берлин с брезгливостью относился к галльской манере решать дела чужими руками. В позапрошлый раз, когда Потёмкин собирал глав Бастионов обсудить угрозу со стороны Платонова, Меровинг не явился, а Габсбург требовал силового решения и ссылался на прецедент инфанта Альфонсо. Голосов тогда не набрали – русские правители Голицын и Посадник заблокировали решение.
Теперь ястреб и лис сидели друг напротив друга, и между ними лежала одна общая неудача.
– Я так понимаю, в Памплоне что-то пошло не по плану, – начал Габсбург. Не вопрос – констатация.
Меровинг приподнял бровь. Берлинская разведка работала исправно, и притворяться, будто испанский промах остался незамеченной, было бы оскорблением для интеллекта их обоих.
– В Памплоне случилось досадное недоразумение, – Меровинг крутанул коньяк в бокале. – Мою группу опередили. Нужного мне человека увели из-под носа и перебили всю команду.
– Одним словом, – Альбрехт сцепил пальцы, – вы проиграли.
– Я не выиграл, – поправил Хильдеберт с улыбкой, в которой не было ни грана тепла.
Габсбург промолчал, хотя в другой обстановке указал бы французу, что разницы между этими формулировками примерно столько же, сколько между «утонул» и «не доплыл».
– Впрочем, у вас тоже не задался месяц, – голос Меровинга загустел. – Барон Отто фон Липпе-Детмольд, кажется? Убит в его собственном поместье, что лежит в вашей юрисдикции. Ах да, и вместе с ним ещё один покойник – бывший администратор той самой Гильдии, которой Платонов объявил войну. Мне продолжать?
Габсбург побагровел. Не от стыда – от злости, что француз знает подробности, которые его люди намеренно скрывали.
Притворяться, что у каждого всё в порядке, не получалось: оба приехали с ожогами, оба видели чужие шрамы.
– Берлин, Памплона… – Хильдеберт загнул два пальца и уронил руку на колено. Привычная ирония из голоса испарилась, и осталась голая деловитость. – Русский князь стал слишком много себе позволять, не так ли?..
– Всё так.
Оба уже произвели этот подсчёт порознь, каждый в своём кабинете, задолго до Женевы. В Памплоне работали усиленные бойцы, а таких в нужном количестве и нужного качества использовали два хозяина на свете: Гильдия Целителей и князь Платонов. Гильдия разгромлена. Оставался Платонов. Да, его Бастион с недавних пор продавал услугу усиления на сторону, и за последние месяцы усиленных бойцов получили полдюжины правителей, однако ни один из этих правителей не стал бы ссориться с парижским герцогом. У Платонова для этого хватило бы наглости. С берлинским делом выходило и того проще: рядом с бароном Отто убит Шереметьев, бывший высокопоставленный член Гильдии Целителей, а Платонов объявил всей организации войну. Барон сотрудничал с Гильдией и поплатился за компанию.
– Платонов.
– Вероятнее всего.
Габсбург поставил бокал и подвинулся ближе к камину; залысины поймали медный отсвет огня.
– «Вероятнее всего» – формулировка для протокола. Между нами, герцог: вы верите в совпадение?
– Нет.
– И я нет.
Камин потрескивал. Молчание длилось секунд пять или шесть, и за это время оба переварили то, что привезли с собой из родных вотчин и что далось им тяжелее всего. Собственные провалы. Оба проиграли Платонову, а тот, судя по всему, даже не потрудился заметить, что залез на чужую территорию, потому что он вообще не снисходил до чужих правил. Бил в лоб, напролом, и удар доходил раньше, чем кто-либо успевал выстроить оборону.
Габсбург это чувствовал всей своей шкурой, привыкшей к одному ответу на любой вопрос: давить. «Железные псы» – элитная компания наёмников, частенько выполнявшая для него деликатные заказы, берлинские арсеналы, тяжёлая техника – Бастион, заточенный под войну, и единственный из четырёх германских, которому хватало воли применить силу.
А по соседству процветал Рейнский Союз – три Бастиона, которым следовало бы стоять с Берлином плечом к плечу и которые предпочитали стоять к нему спиной. Герцог Кристиан фон Ольденбург в Гамбурге гнал с верфей корабли для половины континента. Герцог Оттон IV фон Нассау во Франкфурте держал банки, через которые шли две трети европейских расчётов. Герцогиня Амалия Франциска фон Виттельсбах в Мюнхене торговала оптикой и точной механикой, и дела у неё шли так хорошо, что рисковать ими ради чужой войны она не собиралась.
Совокупной мощи хватило бы раздавить кого угодно, и ни один из правителей за все эти месяцы не пошевелил пальцем. Казна пополнялась, мировая возня их не касалась, и вся германская партия за пределами собственных границ держалась на одном Берлине – на амбициях, которые давно переросли его возможности. Под пыткой Габсбург не признал бы этого, однако из-за этого и сидел сейчас в женевском салоне, напротив француза, которого терпеть не мог.




























